Династический кризис и борьба за власть при московском дворе в конце 1533 и в 1534 г.
1. Арест князя Юрия Дмитровского
Первым делом новой власти, как только Василий III скончался, стало приведение к присяге на верность юному государю и его матери братьев покойного, бояр и детей боярских. Подробный рассказ об этой акции содержится в летописной Повести о смерти великого князя Василия Ивановича, краткое сообщение о том же помещено в Воскресенской летописи. При этом главным действующим лицом этого эпизода в изображении Повести оказывается митрополит Даниил, в то время как Воскресенская летопись отводит эту роль боярам:
Повесть о смерти Василия III (списки Пост. и Соф.) | Воскресенская летопись |
---|---|
Тогда же Данил митрополит взем братию великого князя, князя Юрья и князя Андрея Ивановичев, в переднюю избу и приведе их к крестному целованью на том, что им служити великому князю Ивану Васильевичю всеа Русии и его матери великой княгине Елене, а жити им на своих уделех, а стояти им в правде, на чем целовали крест великому князю Василью Ивановичи) всеа Русии и крепости промежу ими с великим князем Васильем. А государьства им под великим князем Иваном не хотети, ни людей им от великого князя Ивана к собе не отзывати, а противу недругов великого князя и своих, латынства и безсеременства, стояти им прямо вопче заодин. А бояр и боярьских детей и княжат на том приведе к крестному целованию, что им великому князю Ивану Васильевичю всеа Русии и его матери великой княгини Елене и всей земли хотети им добра вправду и от недругов великого князя и всеа земли, от безсерменства и от латынства, стояти вопчи заодин, а иного им государя мимо великого князя Ивана не искати[233]. | …да часа того межь себе бояре крест целовали все на том, что им великой княгине и сыну ее великому князю Ивану прямо служити, и великого княжениа под ним беречи в правду без хитрости заодин; да и братью его [Василия III. — М. К.], князя Юриа и князя Андреа, часа того привели к целованию пред отцем их Данилом митрополитом на том, что им братаничю своему великому князю Ивану добра хотети, и великого княжениа под ним блюсти и стеречи и самим не хотети. И повелеша князей и детей боярскых к целованию приводити, да и по всем градом послати всех людей приводити к целованию на том, что им служити великому князю и добра хотети и земле без хитрости[234]. |
Лишь после того, как процедура крестного целования была завершена, митрополит, а также братья покойного государя Юрий и Андрей вместе с боярами пошли утешать («тешити») вдову великого князя. Елена при виде приближающейся процессии потеряла сознание: «…бысть яко мертва и лежа часа з два, и едва очютися»[235].
Поскольку первоначальная редакция Повести о смерти Василия III была составлена, вероятно, в то время, когда на митрополичьем престоле был Даниил (т. е. до 1539 г.), то неудивительно, что именно он оказывается в центре описываемых событий: митрополит, «взем» братьев великого князя в переднюю избу, «приведе» их к крестному целованию на верность Ивану IV и его матери; и он же «приведе» к крестному целованию бояр, детей боярских и княжат. Совершенно иная тенденция характерна для Воскресенской летописи, составленной в 40-е годы, в разгар «боярского правления». Здесь роль Даниила сведена к минимуму: оказывается, бояре сами «межь себе» крест целовали, что будут верно служить великой княгине и ее сыну великому князю (именно в таком порядке!); они же «братию» покойного государя, Юрия и Андрея, «привели к целованию пред отцем их Данилом митрополитом» и «повелеша князей и детей боярскых к целованию приводити».
Вопреки крайне тенденциозной версии Воскресенской летописи, можно предположить, что роль митрополита в первые часы и дни после смерти Василия III была действительно значительной, тем более, что все ритуалы и церемонии, связанные с концом прежнего царствования и началом нового (присяга на верность юному великому князю и его матери, похороны умершего государя, поставление на великое княжение его малолетнего сына), требовали его непосредственного участия.
На третий день после смерти Василия III в Успенском соборе в присутствии высшего духовенства и бояр состоялось торжественное поставление его сына Ивана на великое княжение[236]. Вслед за тем «по всем градом вотчины его», по словам летописи Дубровского, прошло целование креста новому государю[237]. Другая новгородская летопись, Большаковская, сообщает в декабрьской статье 7042 (1533) г. о том, как наместники и дьяки «по государеву веленью приведоша весь Великий Новъгород к целованию великому князю Ивану Васильевичю всеа Руси самодержцу»[238].
В той же летописи есть уникальное известие о присылке в Новгород в первые дни нового царствования И. И. Беззубцева с повелением архиепископу Макарию и всему новгородскому и псковскому духовенству и православным христианам молиться «о устроении земском и о тишине, и о многолетнем здравии и спасении великого князя Ивана Васильевичя и его христолюбивом князи Георгии Васильевичи…». Архиепископ 11 декабря совершил молебен «и прославление сотвори, и многолетство великому князю Ивану Васильевичю, самодръжцу Руския земли, и литургию свершив со игумены и со всем собором о государеве здравии»[239].
Между тем в столице в этот день произошло событие, имевшее широкий резонанс как в самой стране, так и за ее пределами: 11 декабря 1533 г. был арестован дядя юного Ивана IV, князь Юрий Иванович Дмитровский.
Два основных источника, повествующих об этом событии, прямо противоречат друг другу. Воскресенская летопись всю вину за случившееся возлагает на самого князя Юрия: он-де присылал своего дьяка Третьяка Тишкова к князю Андрею Шуйскому с предложением перейти к нему на службу, но тот отказался, обвинив старицкого князя в нарушении недавнего крестоцелования юному великому князю. В ответ дьяк объявил то крестоцелование «невольным», а значит, не имеющим силы: «…князя Юриа бояре приводили заперши к целованию, а сами князю Юрию за великого князя правды не дали, ино то какое целование, то неволное целование». Тогда кн. А. Шуйский рассказал обо всем князю Борису Ивановичу Горбатому, а тот передал боярам, которые доложили о случившемся великой княгине. И Елена, по словам летописца, «берегучи сына и земли», приказала боярам «поимати» князя Юрия; в оковах он был посажен «за сторожи» в палату, где ранее сидел князь Дмитрий-внук[240].
Совершенно иная трактовка тех же событий содержится в Летописце начала царства. Здесь главным «злодеем» изображается кн. Андрей Шуйский, задумавший «отъехать» к Юрию Дмитровскому. Часть вины возлагается также на бояр, омраченных «дьяволим действом»: оказывается, дьявол, всегда радующийся человеческой погибели, кровопролитию и междоусобной брани, вложил боярам «мысль неблагу»: «…только не поимати князя Юрья Ивановича, ино великого князя государству крепку быти нельзя, потому что государь еще млад, трех лет, а князь Юрьи совръшенный человек, люди приучити умеет; и как люди к нему пойдут, и он станет под великим князем государьства его подискивати»[241].
Таким образом, арест дмитровского князя изображается в этой летописи как задуманная боярами превентивная мера, направленная на защиту интересов малолетнего государя и его матери. От самого же Юрия летописец старается отвести даже тень подозрения: «А у князя никоторого же помышления лихово не было». Несмотря на предупреждения своих бояр и детей боярских о нависшей над ним угрозе «поимания», Юрий отказывался уехать в Дмитров, подчеркивая верность крестному целованию, данному им покойному брату Василию и его сыну — юному великому князю Ивану. «Готов есми по своей правде и умерети», — якобы говорил дмитровский князь своим боярам[242].
Но главным орудием дьявола в этом рассказе изображен князь Андрей Шуйский. Летописец напоминает о том, что прежде, еще при Василии III, он вместе с братом Иваном уже «отъезжал» к князю Юрию. Тогда дмитровский князь выдал их посланцам великого князя, который разослал их в заточение по городам. После смерти Василия Ивановича его вдова пожаловала братьев Шуйских, выпустила из заточения; «а большее митрополит и бояре печаловалися, — поясняет летописец, — понеже бо великая княгини тогда в велицей печали по великом князе Василие Ивановиче»[243]. Оказавшись на свободе, кн. Андрей, «мало побыв тако, паки мыслил ко князю Юрью отъехати, и не токъмо отъехати, но и на великое княжение его подняти, а у князя [Юрия. — М. К.] сего на мысли не было, понеже бо крест целовал великому князю, како было ему изменити?»[244]
По версии Летописца начала царства, князь Андрей Шуйский попытался подговорить своего родственника князя Бориса Ивановича Горбатого «отъехать» с ним вместе к Юрию Дмитровскому. Однако кн. Горбатый не только отказался, «но и ему [Андрею. — М. К.] возбраняше». Тогда князь Андрей, «видя, яко неугоден явися совет его князю Борису», донес на него великой княгине и великому князю, сказав, будто князь Борис подговаривал его «отъехать» к князю Юрию. Оклеветанный Б. Горбатый бил челом на обидчика, и великая княгиня, «того сыскав, что князь Ондрей лгал, а князь Борис сказал правду», велела посадить Андрея Шуйского в башню «за сторожи»[245].
Казалось бы, «злодей» наказан, и инцидент можно было считать исчерпанным. Но бояре заявили великой княгине: «Толко, государыни, хочешь государьство под собою и под сыном под своим, а под нашим государем крепко держати, и тобе пригоже велети поимати князя Юрья». Великая же княгиня, продолжает летописец, «тогда быше в велицей кручине по великом князе Василье и рече бояром: «Как будет пригоже, и вы так делайте. Бояре же оттоле почали думати». Приняв решение о «поимании» князя Юрия, бояре сказали свою «думу» великой княгине. Елена им ответила: «То ведаете вы». И бояре князя Юрия «изымали месяца декабря в 11 день…»[246].
Как уже отмечалось в литературе, обе летописные версии событий 11 декабря 1533 г. тенденциозны, причем тенденции эти прямо противоположны[247]. Если Воскресенская летопись однозначно говорит о попытке дмитровского князя переманить к себе на службу Андрея Шуйского (а самого князя Андрея изображает верноподданным Ивана IV) и возлагает на Елену Глинскую всю ответственность за арест Юрия, то Летописец начала царства, напротив, подчеркивает невиновность последнего, изобличает козни кн. А. Шуйского, а решение об аресте брата покойного государя всецело приписывает боярам.
Эволюция образа Юрия Дмитровского в официальном летописании 1540–1550-х гг. (из главы опасного заговора, каким он предстает в Воскресенской летописи, князь превращается под пером составителя Летописца начала царства в невинную жертву) отражает произошедшее за время, разделяющее эти два памятника, изменение позиции великокняжеской власти по отношению к государеву дяде.
О том, каково было отношение опекунов юного Ивана IV к князю Юрию сразу после ареста последнего, недвусмысленно свидетельствует наказ посланнику Т. В. Бражникову, отправленному 25 декабря 1533 г. в Литву с объявлением о том, что «князь великий Иван на отца своего государстве государем ся учинил»[248]. На возможный вопрос о дмитровском князе посланник должен был ответить: «…князь Юрий Ивановичь после государя нашего великого князя Васильа сыну его, государю нашему великому князю Ивану, через крестное целованье вборзе учал великие неправды делати, и государь наш на князя на Юрья опалу свою положил. И възмолвят: „что опалу положил?“ — и Тимофею молвити: изымал его»[249]. Точно такую же инструкцию по поводу ареста Юрия Дмитровского получил Иван Челищев, отправленный с аналогичной миссией в Крым 8 января 1534 г.[250]
По-видимому, отношение великокняжеского окружения к государеву дяде, погибшему в тюрьме в 1536 г., не изменилось и в начале 1540-х гг., когда была завершена работа над Воскресенской летописью. Но спустя десять лет из уст повзрослевшего Ивана Васильевича прозвучали уже совершенно иные оценки произошедшего: в послании Стоглавому собору царь с горечью и раскаянием вспоминал о гибели своих дядей по вине «бояр и вельмож», которые, «яко помрачени умом, дръзнули поимати и скончати братию» его отца, Василия III. «И егда хощу въспомянути нужную их смерть и немилостивное мучение, — восклицал Иван, — весь слезами разливаюся и в покаание прихожу, и прощениа у них прошу за юность и неведание»[251]. Как следствие, в уже известной нам статье Летописца начала царства «О князе Юрье» отразилась эта новая, санкционированная молодым государем трактовка событий, приведших к аресту дмитровского князя.
Тенденциозность и противоречивость двух основных источников информации о том, что собственно произошло в декабре 1533 г., ставят перед исследователями трудную проблему выбора: какую из приведенных летописных версий следует предпочесть? Н. М. Карамзин считал более вероятным известие Летописца начала царства — на том основании, что кн. А. Шуйский действительно был арестован и все годы правления Елены провел в темнице[252].
С. М. Соловьев, возражая знаменитому историографу (которого он, однако, прямо не называет по имени), привел аргументы в пользу версии Воскресенской летописи, известной ему в изложении Никоновской летописи по списку Оболенского и Царственной книги. По его мнению, то, что летописец не упоминает об аресте Шуйского, еще не свидетельствует о невиновности последнего; просто основное внимание в этом рассказе сосредоточено на причинах заключения под стражу дмитровского князя, а подробности, относящиеся к другому лицу, опущены. Зато данная версия, как считает Соловьев, обстоятельнее: автор знает, кого именно присылал Юрий к Андрею Шуйскому (дьяка Третьяка Тишкова) и как тот оправдывал действия своего князя. Что же касается сообщения Летописца начала царства, то историк признал его сомнительным по причине краткости времени, прошедшего от смерти Василия III до ареста князя Юрия; в столь короткий срок не могли уложиться описываемые этим летописцем события: освобождение Еленой кн. Шуйских из заточения в городах, куда они были отправлены великим князем Василием, их возвращение в Москву и последующая интрига, затеянная кн. Андреем Шуйским[253].
Не все аргументы С. М. Соловьева представляются убедительными, но высказанные им сомнения относительно известия Летописца начала царства об освобождении князей Шуйских из заточения по приказу Елены Глинской имеют под собой, как я постараюсь показать ниже, серьезные основания.
И. И. Смирнов, подчеркивая тенденциозность обеих версий, предпочел, однако, не делать выбора между ними, а использовать фактические данные, содержащиеся и в том и в другом летописном рассказе, отбросив только недостоверную, по его мнению, информацию (соответственно, утверждение Летописца начала царства о невиновности Юрия и попытку Воскресенской летописи скрыть активную роль Андрея Шуйского в заговоре). В итоге под пером историка возникла концепция о готовившемся удельным князем выступлении или даже «мятеже» с целью захвата великокняжеского престола; опорой Юрия послужили дмитровские бояре и дети боярские, а также князья Шуйские; но правительство своевременно предотвратило попытку этого мятежа[254]. Остаются, однако, неясными критерии, по которым исследователь отделил достоверную информацию от недостоверной в тенденциозных, по его мнению, источниках.
А. А. Зимин, не останавливаясь подробно на анализе данного эпизода, отдал предпочтение версии Летописца начала царства. По его мнению, тенденциозность Воскресенской летописи объясняется временем ее составления, которое пришлось на годы правления Шуйских. Рассказ же Летописца начала царства был написан позднее, уже после гибели Андрея Шуйского, «когда можно было осветить в ином свете поведение этого князя в первые дни после смерти Василия III»[255].
X. Рюс также высказался в пользу версии Летописца начала царства как «существенно более подробной». Он отметил «психологическую мотивированность» поведения Елены в изображении этого летописца (она была «в кручине великой» по покойному мужу). Арест Юрия, по мнению немецкого историка, носил предупредительный характер[256].
Р. Г. Скрынников, напротив, подчеркнул «пристрастность» Летописца начала царства и высказал мнение о том, что «ближе к истине» версия Воскресенской летописи[257].
Характеру имеющихся в нашем распоряжении источников наиболее точно соответствует, на мой взгляд, вывод, к которому пришел в своей диссертации А. Л. Юрганов: «…однозначно судить о намерениях Юрия после смерти Василия III нельзя»[258]. Действительно, поскольку никаких источников, происходящих из «лагеря» дмитровского князя, до нас не дошло, а официальные московские летописи прямо противоречат друг другу, говоря о замыслах князя Юрия, то этот вопрос по-прежнему остается загадкой для историков.
Однако другие спорные моменты событий 11 декабря 1533 г., по-разному освещаемые Воскресенской летописью и Летописцем начала царства, вполне могут быть прояснены с помощью иных источников. Это относится, в частности, к вопросу о роли князя Андрея Шуйского в указанных событиях.
Начать нужно с того, что братья Андрей и Иван Михайловичи Шуйские действительно, как и рассказывает Летописец начала царства, пытались еще в годы правления Василия III «отъехать» к Юрию Дмитровскому. Произошло это, по-видимому, в 1527-м или начале 1528 г.: сохранилась датированная июнем 1528 г. поручная запись по князьям Ивану и Андрею Михайловым детям Шуйского. Их «выручили» у пристава Якова Краснодубского «в вине… за отъезд и за побег» бояре кн. Б. И. Горбатый и П. Я. Захарьин, перед которыми, в свою очередь, ручались за Шуйских многие князья и дети боярские (всего 30 человек). Сумма поруки составила 2 тыс. рублей[259]. Надо полагать, братья в самом деле провели какое-то время в заточении, но в 1531 г. оба были уже на свободе: в июле-августе указанного года в полках, стоявших на берегу Оки, упоминается князь Иван, а в октябре в Нижнем Новгороде — Андрей[260].
Таким образом, получают подтверждение высказанные еще С. М. Соловьевым сомнения по поводу версии Летописца начала царства, согласно которой братья Шуйские были освобождены якобы Еленой Глинской по «печалованию» митрополита и бояр, после чего князь Андрей тут же задумал новый «отъезд» к Юрию Дмитровскому. На самом деле, как явствует из приведенных выше данных, Шуйские получили свободу еще при великом князе Василии (рождение в великокняжеской семье долгожданного наследника 25 августа 1530 г. могло быть подходящим поводом для амнистии). Предполагать же, что в последний год жизни государя они еще раз попытались «отъехать» к Юрию, у нас нет никаких оснований.
Итак, в начале декабря 1533 г. Андрей Шуйский находился на свободе, и ничто не мешало его контактам с двором дмитровского удельного князя. А в том, что такие контакты действительно имели место, убеждает следующий отрывок из описи царского архива XVI в.: в ящике 26-м среди других разнообразных документов хранилась «выпись Третьяка Тишкова на князя Ондрея Шуйского»[261]. Очевидно, эта «выпись» была затребована властями во время следствия, начатого опекунами Ивана IV при первых известиях о переговорах кн. А.М. Шуйского с приближенными Юрия Дмитровского. Сам факт наличия показаний дьяка Тишкова о князе Андрее свидетельствует о том, что между ними имели место какие-то контакты, хотя мы и не знаем, по чьей инициативе они начались.
Наконец, в нашем распоряжении имеется документ, который косвенно свидетельствует о том, что сам Андрей Шуйский признавал свою вину в содеянном. Текст этот давно опубликован, но до сих пор не привлекал к себе пристального внимания исследователей. Речь идет о послании, которое находившийся в заточении Шуйский написал новгородскому архиепископу Макарию с просьбой о «печаловании» перед великим князем и его матерью. Послание представляет собой образец высокого риторического стиля, и поэтому, наверно, его список дошел до нас в одном из сборников XVI в.[262]
Величая Макария «святейшим пастырем», «православным светильником», «церковным солнцем» и другими лестными эпитетами, Андрей Шуйский, плача, по его словам, «сердечными слезами», молил архиепископа о милости: «…простри ми, владыко, руку твою, погружаемому в опале сей гор[ь]кой, и не остави мя, владыко; аще ты не подщися, кто прочее поможет ми?»[263] Особого внимания заслуживает следующий пассаж этого послания: «Сам, государь, божественаго писаниа разум язык имаш[ь]: аще достойного спасти, аще праведнаго помиловати, ничтож[е] чюдно; грешнаго спасти — то ест[ь] чюдно. Ибо врач тогда чюдим ест[ь], еда неврачюемый недуг исцелит, но и царь тогда чюдим и хвален ест[ь], еда недостойным дарует что»[264].
То, что князь Андрей молил о милости к «грешному и недостойному», свидетельствует, видимо, о том, что он (искренно или притворно — мы не знаем) признавал свою вину. Заканчивается послание просьбой к архиепископу: «…православному государю великому князю Ивану Васильевич[ю] и его матере государыне великой княине Елене печалуйся, чтобы государи милость показали, велели на поруки дати»[265].
Документ не имеет даты, но ее можно приблизительно установить, обратившись к новгородскому летописанию. В отрывке Новгородской летописи по Воскресенскому Новоиерусалимскому списку рассказывается о том, как в декабре 1534 г. Макарий получил повеление от великого князя и его матери, а также от митрополита Даниила «быти на Москве о соборном богомолии и о духовных и земских делех»[266]. 10 января 1535 г. архиепископ прибыл в столицу и провел там 18 дней, совершая молебны в церквах, а также «и ко государю великому князю вел ми честне ездя чрез день и много печалования творя из своей архиепископьи о церквах Божиих и о победных людех, еже во опале у государя великого князя множество много. И государь князь великий, архиепископова ради печалования, многим милость показа…»[267] (выделено мной. — М. К.).
Вполне возможно, что накануне отъезда в Москву или уже во время пребывания в столице Макарию была передана процитированная выше челобитная Андрея Шуйского. Но князь не попал в число тех, кому тогда юный государь (а точнее, его мать-правительница) «милость показа»: мы знаем, что он был освобожден из тюрьмы только после смерти Елены Глинской, в апреле 1538 г.[268]
Суммируя сделанные выше наблюдения, можно прийти к выводу о том, что Шуйский действительно вел переговоры о переходе на службу к дмитровскому удельному князю. Возможно, его собеседником был дьяк Третьяк Тишков, которого называет Воскресенская летопись. Но в таком случае логика дальнейших действий центральной власти ясна: независимо оттого, какие замыслы на самом деле вынашивал Юрий Дмитровский и кто был инициатором упомянутых переговоров (Андрей Шуйский или дьяк Тишков, действовавший по приказу своего князя), опекуны юного Ивана IV усмотрели в них серьезную угрозу для малолетнего великого князя. Они не стали медлить: Юрий был арестован.
Об обстановке, в которой было принято это решение, можно составить достаточно ясное представление и по рассказу Летописца начала царства, и по приведенным в первой главе этой книги известиям о декабрьских событиях 1533 г. в Москве, записанным в литовской столице. Как мы помним, уже самые первые сообщения о смерти Василия III, пришедшие в Вильну 24 декабря, передавали слухи о том, что братья покойного хотят лишить власти его малолетнего наследника. Очень характерна фраза из письма М. Зборовского герцогу Альбрехту от 10 января 1534 г. о том, что московский государь оставил двух взрослых родных братьев, которые, «возможно, имели больше прав» на престол (чем малолетний Иван IV) и на опеку над мальчиком — великим князем, чем назначенные Василием III советники[269]. Эти слова, вероятно, отражали настроения, существовавшие тогда в московских придворных кругах.
Даже помимо своей воли братья Василия III оказались после его смерти в центре всеобщего внимания; с ними, и особенно со старшим — князем Юрием Ивановичем, связывались определенные ожидания и опасения. О том, что фигура удельного князя Дмитровского действительно рассматривалась как реальная альтернатива малолетнему Ивану IV, свидетельствует и рассказ Летописца начала царства. Как уже говорилось, сообщение это очень тенденциозно в том, что касается роли князя Юрия, Андрея Шуйского, Елены Глинской в описываемых событиях, но сама тревожная атмосфера Москвы начала декабря 1533 г. изображена там вполне достоверно, что подтверждается и другими источниками, имеющимися в нашем распоряжении.
Устами князя Андрея Шуйского летописец дает весьма реалистичную оценку сложившейся ситуации: «…здесе нам служити и нам не выслужити, — будто бы говорил он князю Борису Горбатому, — князь велики еще молод, а се слова носятся про князя Юрья. И только будет князь Юрьи на государьстве, а мы к нему ранее отъедем, и мы у него тем выслужим»[270]. Говорил ли в действительности кн. А. М. Шуйский эти слова, подговаривая своего родственника «отъехать» к дмитровскому князю, или сам Юрий присылал к Шуйскому с подобным предложением (как изображает дело Воскресенская летопись), — в любом случае мысль о таком «отъезде», так сказать, носилась в воздухе.
Даже Иван Яганов, служивший Василию III в качестве осведомителя при дворе дмитровского князя, в челобитной на имя юного Ивана IV, подчеркивая свои заслуги, писал: «А не хотел бы яз тобе, государю, служити, и яз бы, государь, и у князя у Юрья выслужил»[271]. Атмосфера накалялась, росло взаимное недоверие между удельным и великокняжеским дворами: ходили упорные слухи о намерениях Юрия занять престол (как мы уже знаем, к ним внимательно прислушивались в Литве); с другой стороны, дмитровские бояре говорили своему князю (если верить Летописцу начала царства): «…нас слухи доходят, кое, государь, тобе одноконечно быти поиману»[272]. В такой напряженной обстановке опекуны малолетнего Ивана IV нанесли упреждающий удар.
Попытаемся выяснить, кому именно принадлежала инициатива «поимания» князя Юрия. А. М. Курбский написал в «Истории о великом князе Московском», что Василий III «имел брата Юрья… и повелел, заповедающе жене своей и окояным советником своим, скоро по смерти своей убити его, яко убиен есть»[273]. Однако информативная ценность и достоверность этого позднего и тенденциозного известия весьма невелики: приведенный пассаж очень похож на объяснение событий постфактум, он подчинен общей задаче автора — заклеймить извечно «кровопийственный» род московских князей. Вполне возможно, впрочем, что опекуны малолетнего Ивана IV действовали по приказу покойного государя, но этот наказ, судя по их действиям, предусматривал арест (а не убийство) Юрия при первой опасности престолу. И уж совсем маловероятно, чтобы такое поручение было дано умирающим своей жене Елене: этому противоречит все, что мы знаем о положении великой княгини из Повести о смерти Василия III, а также из источников, говорящих об обстоятельствах ареста Юрия Дмитровского.
Из летописей только Воскресенская, как уже говорилось, полностью возлагает ответственность за это суровое решение на великую княгиню[274]. Некоторые летописи вообще не сообщают, по чьему приказу был арестован удельный князь, ограничиваясь краткой констатацией самого факта. Так, в Продолжении Хронографа редакции 1512 г. говорится: «И после великого князя смерти в десятый день пойман князь Юрьи Ивановичь и посажен в полате на дворце, где сидел князь Василей Шемячичь»[275]. Сходное сообщение читается и в Новгородской II летописи: «А опосли великого князя смерти поимали брата князя Юрья Ивановичя в 9 день и посадиша его в Набережную полату, да положили на него тягость велику»[276]. В одном из списков Вологодско-Пермской летописи сказано, что Юрия «велел поимати» великий князь[277] — которому, напомню, в тот момент было три года от роду! Наконец, в дополнительных статьях к летописному своду 1518 г. этот арест приписывается великой княгине Елене и ее сыну великому князю Ивану Васильевичу всея Руси[278].
Можно предположить, что авторы процитированных выше кратких летописных известий не располагали информацией о том, кем в действительности было принято решение о «поимании» дмитровского князя, или не считали возможным об этом говорить. Однако в нашем распоряжении имеется еще ряд летописных текстов, в которых инициатива ареста Юрия прямо приписывается боярам. Как мы уже знаем, именно такую позицию занял составитель Летописца начала царства, постаравшийся переложить всю ответственность за этот шаг с великой княгини Елены на бояр[279]. Но подобные оценки можно найти и в более ранних летописях. Так, в Постниковском летописце говорится: «Месяца декабря в 11 день, в четверг, после великого князя Васильевы смерти в осмы день, поимали бояре великого князя Васильева брата князя Юрья Ивановича Дмитровского на Москве и бояр его и диаков»[280]. Марк Левкеинский, сообщая в своем кратком летописце об аресте князя Юрия, особо подчеркивает: «поимали его бояре»[281].
Еще определеннее высказывается псковский летописец: «…принята князь великий и его прикащики дядю своего князя Юрья Ивановича после смерти отца своего вборзе»[282]. «Прикащики» Ивана IV — это, конечно, опекуны, те самые «бояре немногие», о которых в той же летописи сказано выше, что Василий III приказал им «беречи» своего сына до совершеннолетия.
А вот что рассказывает о «деле» Юрия Бернард Ваповский: «Георгий и Андрей, дядья юного великого князя Московского, — пишет хронист, — явно готовили государственный переворот и помышляли о княжеском престоле; Георгий, приведенный правителями к покорности, был взят под стражу, Андрей [же] спасся бегством…»[283] Оставляя пока в стороне вопрос о роли кн. Андрея Старицкого в этих событиях, обратим внимание на то, что арест Юрия приписывается здесь «правителям», а ими, как мы помним, Ваповский ранее назвал трех советников Василия III, которым последний доверил своего сына, т. е. речь идет все о тех же опекунах.
Наконец, в нашем распоряжении есть документ, который недвусмысленно показывает, в чьих руках находились нити следствия по «делу» дмитровского князя. Речь идет об уже упоминавшейся челобитной Ивана Яганова: говоря о своих прежних заслугах (при Василии III), этот сыщик прибавляет: «…а ведома, государь, моа служба князю Михаилу Лвовичу [Глинскому. — М. К.] да Ивану Юрьевичу Поджогину»[284]. И вот, оказывается, что и при новом великом князе, Иване IV, дмитровские дела контролируют те же самые лица: с санкции Шигоны Поджогина Яганов ездил в деревню к дмитровскому сыну боярскому Якову Мещеринову — «некоторого для… государева дела», а об услышанном там он тотчас сообщил в особой грамоте, посланной «ко князю к Михаилу [Глинскому. — М. К.] и к Шигоне»[285].
Челобитная Яганова не имеет даты, но еще С. М. Соловьев предполагал, что она написана уже после ареста князя Юрия и что этот сыщик доносил о настроениях дмитровских детей боярских, жалевших, видимо, о своем князе и порицавших московских правителей[286]. Находка еще одного документа, связанного с Иваном Ягановым, полностью подтверждает это предположение.
При публикации в 1841 г. в «Актах исторических» челобитной Яганова издатели не обратили внимания на отрывок еще одной грамоты, сохранившейся в том же архивном деле[287]. Между тем и челобитная, и этот документ написаны одним почерком и связаны как по происхождению, так и по содержанию[288]. Вторая грамота, от которой до нас дошел только отрывок, представляет собой сделанную Ягановым запись речей некоего Ивашки Черного, который, подобно самому автору челобитной, служил тайным осведомителем московского государя при дворе Юрия Дмитровского. Яганов дает ему такую характеристику-рекомендацию: «А наперед того тот Ивашко Черной великому князю сказан, какой он человек у князя был, еще при князе хотел великому князю служити и сказывал на князя»[289]. Выражение «еще при князе» ясно показывает, что этот текст написан уже после ареста князя Юрия.
Таким образом, 11 декабря 1533 г., дата «поимания» дмитровского князя, может служить нижней хронологической гранью, ранее которой челобитная и «запись» Ивана Яганова не могли появиться. Что касается верхней границы, то на нее указывают слова Яганова о кн. М. Л. Глинском как о человеке, ведавшем вместе с И. Ю. Шигоной самыми секретными делами политического сыска. Между тем, как будет показано ниже, не позднее июня 1534 г. князь Михаил Львович уже утратил реальное влияние при дворе. Поэтому вышедшие из-под пера Яганова документы можно датировать концом 1533 г. или первыми месяцами 1534 г.
2. От «триумвирата» — к единоличному правлению Елены Глинской (декабрь 1533 — август 1534 г.)
Еще М. Н. Тихомиров в своей ранней работе, сопоставив известие Псковской летописи об аресте Юрия Дмитровского «прикащиками» великого князя с челобитной Ивана Яганова, пришел к обоснованному выводу, что под «прикащиками» нужно понимать названных челобитчиком его высоких покровителей — Шигону и Глинского[290]. К этому можно добавить, что данный документ подтверждает факт получения опекунами особых полномочий, которые они сохраняли некоторое время после смерти Василия III, обладая реальным контролем над внутриполитической ситуацией. Кроме того, сообщенные Ягановым сведения о руководящих лицах вполне согласуются с предложенной выше реконструкцией предсмертных распоряжений великого князя Василия: из трех предполагаемых опекунов-правителей он называет по имени двоих; неупомянутым оказался только М. Ю. Захарьин, который, вероятно, не принял активного участия в «деле» князя Юрия. Зато он подвизался на дипломатическом поприще: как уже говорилось, Захарьин вместе с кн. Д. Ф. Бельским принимал 18 декабря литовского посланника; в адресованной им грамоте литовских панов Михаил Юрьевич назван «боярином уведеным» (т. е. «введенным») и вместе с тем же Бельским причислен к «раде высокой»[291].
В этом «триумвирате» самой влиятельной фигурой был, бесспорно, в декабре 1533 г. Иван Юрьевич Шигона Поджогин — человек, посвященный во все тайны предшествовавшего царствования[292]. О его исключительном влиянии при дворе вскоре после смерти Василия III свидетельствует, помимо челобитной Яганова, адресованная государеву дворецкому «господину Ивану Юрьевичу» грамота хутынского игумена Феодосия, в которой последний почтительно просит Шигону об аудиенции у нового великого князя[293]. Наряду с внутриполитическими делами могущественный дворецкий не обходил своим вниманием и сферу внешней политики: в числе других высокопоставленных лиц Шигона присутствовал на приеме литовского посланника 18 декабря 1533 г.[294]
Позиция при дворе другого опекуна, кн. Глинского, была, напротив, весьма непрочной. Судя по летописной Повести о смерти Василия III, государь чувствовал враждебность придворной среды к этому чужаку и пытался ее преодолеть: «…да приказываю вам Михайла Лвовича Глинского, — обращался он к боярам, — человек к нам приезжей, и вы б того не молвили, что он приезжей, держите его за здешняго уроженца, занеже мне он прямой слуга»[295]. Поначалу, видимо, бояре подчинились воле великого князя, да и «дело» князя Юрия Дмитровского заставило их отложить на время счеты друг с другом, но вскоре борьба за власть в окружении юного Ивана IV вспыхнула с новой силой.
Помимо политического сыска, Глинский занимался, по-видимому, и дипломатией. Правда, на приеме литовского посланника Ю. Клинского 18 декабря 1533 г. он не присутствовал, так как, очевидно, для литовской стороны был персоной нон грата. Однако сохранились следы его контактов с Ливонией в 1533–1534 гг. Эстонский исследователь Юрий Кивимяэ обнаружил в Шведском государственном архиве в Стокгольме черновую копию письма дерптского епископа Иоганна V Бея (Johannes V. Bey), адресованного князю Михаилу Глинскому и датированного 10 марта 1534 г.[296]
Письмо явилось ответом на послание Глинского от 24 августа 1533 г.[297], вместе с которым епископ получил (3 марта 1534 г.) удивительный подарок: слуга Глинского Степан доставил в Дерпт диковинного «татарского зверя» — верблюда. Епископ не остался в долгу и послал князю Михаилу щедрые дары, в том числе индюка. В связи с нашей темой особый интерес представляют начальные и заключительные строки письма Иоганна V, из которых явствует, что дерптский епископ был неплохо осведомлен о положении в Москве и о той роли, которую при малолетнем великом князе играл Глинский. Юному князю Московскому епископ пожелал «долгого и счастливого здоровья и правления», а своего адресата он назвал в последних строках так: «Михаилу — высокородного князя, императора и государя всея Руси соправителю (Mythregentenn)»[298]. Таким образом, информация о «регентстве» Глинского дошла и до Дерпта.
Летописи не упоминают о ходе внутриполитической борьбы в период между декабрем 1533 и августом 1534 г. Между тем такая борьба велась, и ее отголоски отразились в источниках польско-литовского происхождения. Здесь с начала 1534 г. все большее внимание уделялось младшему брату покойного государя, князю Андрею Ивановичу, и его отношениям с великокняжеским окружением. Так, уже упоминавшийся выше Марцин Зборовский писал 10 января 1534 г. герцогу Альбрехту Прусскому, что после смерти «Московита» (т. е. Василия III) лишь старший его брат не противится распоряжениям покойного; «младший же ведет себя так, словно он ничего не знает об этом избрании [Ивана IV. — М. К.] и об опеке, им [советникам Василия III. — М. К.] порученной, и не считается с нею; если дело обстоит так, как доподлинно сообщено его королевскому величеству [Сигизмунду I. — М. К.], [то] всякий может догадаться, что из-за такового избрания [Ивана IV. — М. К.] начнется величайший раздор, особенно когда цвет знати (nobilitatis proceres) во множестве примкнет в этом деле к вышеупомянутому младшему брату»[299]. Возможно, впрочем, что в это «доподлинное» известие все же вкралась ошибка, и младшему брату приписаны здесь замыслы или поступки, за которые на самом деле был «поиман» старший брат, князь Юрий. Но в следующем сообщении из Вильно речь, несомненно, идет об Андрее Старицком: 2 марта Н. Нипшиц писал Альбрехту, что «герцог Андрей, другой брат, привлек к себе много людей и крепостей (? — vesten) с намерением свергнуть мальчика и самому стать великим князем»[300].
Русские источники ничего не сообщают о намерениях князя Андрея захватить престол. К процитированным известиям нужно отнестись критически, учитывая явную заинтересованность Сигизмунда I и его приближенных в дестабилизации обстановки в России. Поэтому охотно подхваченные в Литве и Польше слухи о московских раздорах[301], вероятно, преувеличивали масштаб происходящего; ясной же картины событий при дворе юного Ивана IV весной 1534 г. литовские наблюдатели, похоже, не имели. На сомнительность и противоречивость приходивших из Москвы слухов прямо указывал в письме от 1 июня находившийся тогда в Вильне епископ перемышльский Ян Хоеньский[302]. И все же слухи о раздорах в Москве были не совсем беспочвенны: о конфликте Андрея Старицкого с опекунами Ивана IV упоминается в статье 1537 г. Воскресенской летописи (повторенной в списке Оболенского Никоновской летописи и в Царственной книге): в январе 1534 г. он-де у великого князя «припрашивал к своей отчине городов» и, не добившись желаемого, «поехал к собе в Старицу, а учал на великого князя и на его матерь на великую княгиню гнев дръжати о том, что ему вотчины не придали»[303].
Вопрос о том, каких именно городов и на каком основании требовал князь Андрей, остается дискуссионным[304] и за недостатком данных едва ли может быть однозначно решен. Во всяком случае, этот конфликт оказался непродолжительным. В Постниковском летописце под 7042 (1533/34) г. читается лаконичное сообщение: «Того же лета стоял князь Андрей Иванович в Боровску против короля. Пришел в Боровеск на Троицын день»[305]. (В 1534 г. этот праздник пришелся на 25 мая.) Приход старицкого князя на государеву службу, несомненно, свидетельствует о том, что к маю 1534 г. он уже примирился с великокняжеским двором. В этой связи получает рациональное объяснение загадочное известие Б. Ваповского о том, что после ареста князя Юрия «Андрей спасся бегством и, собрав войско, стал страшен правителям…»[306]. Отъезд Андрея в Старицу (его пребывание там 9 января 1534 г. подтверждается документально[307]) действительно мог быть связан (как предполагал еще И. И. Смирнов[308]) с «поиманием» Юрия. Что же касается «сбора войска», то, очевидно, Ваповский сам факт появления князя Андрея во главе полков истолковал в духе своих общих представлений о конфликте старицкого князя с опекунами Ивана IV.
Из событий весны 1534 г. заслуживает также внимания эпизод, упомянутый только в кратком летописце Марка Левкеинского: «…месяца апреля Шемячичеву княгиню здвеима дщерми постригли в черницы в Каргополе неволею»[309]. В свете последующих событий эта акция выглядит как первый удар в той серии опал, которая вскоре обрушится на семьи «чужаков» — литовских выходцев в Москве.
Состояние наших источников таково, что лишь применительно к июню 1534 г. мы можем наконец составить представление о расстановке сил при московском дворе. В петербургской части бывшего Радзивилловского архива хранится запись показаний польского жолнера Войтеха, бежавшего 2 июля из Москвы, где он сидел в плену, в Литву. Войтех поведал полоцкому воеводе, что «на Москве старшими воеводами, который з Москвы не мают николи зъехати: старшим князь Василей Шуйский, Михайло Тучков, Михайло Юрьев сын Захарьина, Иван Шигана а князь Михайло Глинский, — тыи всею землею справуют и мают справовати до лет князя великого; нижли Глинский ни в чом ся тым воеводам не противит, але што они нарадят, то он к тому приступает. А все з волею княгини великое справуют»[310].
Этот документ свидетельствует о том, что к лету 1534 г. внутриполитическая борьба в России вступила в новую фазу: конфронтация с удельными князьями сменилась ожесточенным соперничеством внутри самой придворной верхушки за право управлять страной от имени юного Ивана IV. Напрасно некоторые исследователи (И. И. Смирнов, Р. Г. Скрынников, А. Л. Корзинин) отождествляют перечисленных Войтехом «старших воевод» с опекунским советом, назначенным Василием III[311]. Сравнение процитированного документа с Повестью о смерти Василия III и другими материалами конца 1533 г. показывает, что в действительности за полгода, миновавшие после кончины государя, при дворе произошли большие перемены. Так, Глинский к июню 1534 г. потерял реальное влияние на государственные дела, и это никак не соответствовало той роли, которую отвел ему в своих предсмертных распоряжениях Василий III. Глинский, Шигона и Захарьин явно утратили, судя по сообщению Войтеха, особый статус и полномочия, данные им покойным государем: очевидно, после ареста князя Юрия Дмитровского и примирения с князем Андреем полученные опекунами инструкции потеряли свою актуальность. Место «триумвирата» заняла к июню правящая группа из пяти человек, причем главная роль в ней досталась кн. В. В. Шуйскому.
Падение влияния Глинского можно связать с общей тенденцией к оттеснению литовских княжат от кормила власти, возобладавшей летом 1534 г. Кн. Д. Ф. Бельский, принадлежавший в ноябре — декабре 1533 г. к «раде высокой» и курировавший внешнеполитические вопросы, теперь назван Войтехом в числе лиц, которые «ничого не справуют, только мают их з людми посылати, где будет потреба»[312]. С другой стороны, заметно возросло влияние великой княгини Елены («все з волею княгини великое справуют»). Но борьба была еще не закончена: по словам Войтеха, «тыи бояре великии у великой незгоде з собою мешкают и мало ся вжо колкокрот ножи не порезали»[313], т. е. раздоры между боярами доходят чуть ли не до поножовщины.
Другой документ из бывшего Радзивилловского архива (лишь недавно опубликованный) дает нам редкую возможность узнать, что говорили о столичных делах жители провинции, какие представления о власти существовали у местных помещиков (в данном случае — смоленских). 4 июля 1534 г. Мстиславский державца Ю. Ю. Зеновьевич отправил Сигизмунду I донесение, в котором сообщал о приезде к нему накануне дня святого Петра (т. е. перед 29 июня) помещиков из Смоленска «з жонами и з детьми, на имя Иван Семенович Коверзиных а Василей Иванович». Прибывшие поведали, «иж запевно [точно, несомненно. — М. К.] молодый князь великий вмер по Святой Троицы перед Петровыми запусты, и брат его менший князь Василей [!] также вмер после его, нижли их… ещо таят». А 30 июня, писал Зеновьевич господарю, «шпекги [разведчики. — М. К.] мои пришли из заграничья, и они мне тыи ж речи поведали, иж запевне его и з братом не стало, а князь Юрьи пред ся у поиманьи седит…»[314].
Разумеется, слух о смерти Ивана IV оказался ложным, но приведенный документ интересен тем, что он выразительно рисует обстановку, в которой подобные слухи рождались. Смерть двух маленьких детей, очевидно, представлялась современникам вполне вероятным событием, а то, что мальчиков, надо полагать, тщательно берегли от посторонних глаз, вызывало подозрения, что опекуны скрывают случившееся несчастье («их ещо таят»). Весьма показательно и то, что смоленские помещики не знали, как зовут брата их государя («Василий» вместо правильного «Юрий»).
Развязка долго назревавшего придворного конфликта произошла в августе 1534 г. Сначала со службы из Серпухова бежали в Литву кн. Семен Федорович Бельский и Иван Васильевич Ляцкий, после чего были произведены аресты. Среди арестованных оказался и один из опекунов Ивана IV — кн. Михаил Львович Глинский. И. И. Смирнов выдвинул гипотезу о том, что последний организовал грандиозный заговор с целью захвата власти, а все арестованные являлись его сообщниками[315]. По существу единственным основанием для столь ответственного вывода историку послужило сообщение Царственной книги о том, что Глинский «захотел держати великое государство Российского царствия» вместе с М. С. Воронцовым[316]. На позднее происхождение и крайнюю тенденциозность этого источника справедливо указал А. А. Зимин, оспоривший выводы Смирнова. По мнению самого Зимина, суть августовских событий заключалась в столкновении двух группировок знати: сторонников укрепления государственного аппарата и мирных отношений с Литвой (Глинский, Бельские, Захарьин и др.), с одной стороны, и защитников боярских привилегий, стоявших во внешней политике за войну с Литвой (партия Шуйских), — с другой[317].
Внешнеполитический аспект проблемы отмечен Зиминым, на мой взгляд, правильно, но свойственное советской историографии 50–60-х гг. прямолинейное отождествление придворной борьбы за власть с борьбой сторонников и противников централизации не встречает уже поддержки в современной литературе[318]. Нуждается в пересмотре и оценка августовских событий 1534 г. Справедливо отказывая в доверии концепции Смирнова о «заговоре Глинского», нынешние исследователи, однако, не предлагают убедительной альтернативной версии событий, или вообще воздерживаясь от собственных оценок, или, подобно X. Рюсу и А. Л. Юрганову, сводя все дело (вслед за Герберштейном) к конфликту Глинского с его властолюбивой племянницей — великой княгиней Еленой[319]. Попытаемся взглянуть на августовский инцидент под иным углом зрения.
Обратимся прежде всего к наиболее ранним свидетельствам. 12 сентября 1534 г. в Полоцк прибыли беглецы из Пскова: «Радивон, дьяк больший наместника псковского Дмитрея Воронцова, а Гриша, а Тонкий»; запись их показаний о положении в Пскове и Москве полоцкий воевода в тот же день отправил королю Сигизмунду[320]. Среди прочего беглецы «поведили, иж на Москве пойманы князь Иван Бельский, князь Михайло Глинский, князь Иван Воротынский, а сына его, князя Владимира, по торгу водячи, лугами [плетьми. — М. К.] били; а к тому князя Богдана Трубецкого поимали. А имали их для того, иж их обмовено, жебы были мели до Литвы ехати[321]; и для того теж на паруки подавано князя Дмитрея Бельского, и кони ему отняты, и статок переписан, а Михайла Юрьева, а дьяка великого князя Меньшого Путятина»[322].
Итак, по словам осведомленных современников, все арестованные (в том числе и Глинский) были обвинены в намерении бежать в Литву. В отношении князей И. Ф. Бельского и Воротынских для подобного обвинения, вероятно, имелись основания: в Воскресенской летописи они прямо названы «советниками» беглецов — С. Ф. Бельского и И. В. Ляцкого[323]. Кроме того, позднее, в 1567 г., король Сигизмунд-Август, со слов Ивашки Козлова, слуги кн. М. И. Воротынского, писал последнему, что его отец, князь Иван Михайлович, к королю «з уделом своим отчизным… податись хотел, для чего немало лет в заточеньи был на Белеозере и смерть принял»[324].
Зато обвинение в адрес кн. М. Л. Глинского было, видимо, ложным: в летописях известие об аресте князя Михаила Львовича выделено в особую статью, никак не связанную с делом о побеге воевод в Литву; причем в Вологодско-Пермской летописи эта статья даже предшествует сообщению о бегстве С. Ф. Бельского и И. В. Ляцкого[325]. Большинство летописей ограничиваются констатацией самого факта ареста Глинского, но Летописец начала царства в связи со смертью князя «в нужи» в сентябре 1536 г. сочувственно замечает: «…пойман бысть по слову наносному от лихих людей»[326]. Можно установить и имена этих «лихих людей» — доносчиков: в Царском архиве, согласно сохранившейся описи, в 134-м ящике находились «речи на князь Михаила Глинского и князя Володимера Воротынскова княже Михайлова человека Некрасовы, да Ивашка Домнина, да Ивашка Рязанцова»[327]. Наконец, об аресте Глинского по ложному обвинению пишет и С. Герберштейн, пользовавшийся польскими источниками: по его словам, великая княгиня Елена, разгневавшись на своего дядю (якобы за моральные наставления, которые он ей давал), задумала погубить его. «Предлог был найден: как говорят, Михаил через некоторое время был обвинен в измене, снова ввергнут в темницу и погиб жалкой смертью»[328].
Таким образом, вырисовывается следующая картина. Побег в Литву кн. С. Ф. Бельского и окольничего И. В. Ляцкого (сам явившийся проявлением подспудно шедшей придворной борьбы) стал поводом для окончательного устранения соперников с политической арены. Основной удар был нанесен по фамилиям литовских княжат; опала постигла как отдельных лиц (кн. Б. А. Трубецкой), так и целые кланы — Бельских, Воротынских, Глинских. Есть сведения о том, что кн. Михаил Львович был арестован вместе с женой и маленькими детьми: они были посажены отдельно от него, «в тыне»[329]. Картину дополняет краткий летописец Марка Левкеинского: «Ополелася великая княгиня Елена на матерь свою, на княгиню Анну. Таго же лета братью свою поймала, да не крепко»[330]. Значит, ради власти Елена Глинская пожертвовала своей родней: такой ценой она приобрела поддержку могущественных сил при дворе, стремившихся свести счеты с «чужаками». Кто же были эти союзники Елены? Одного из них угадать нетрудно: выразительная деталь, сообщаемая летописями, делает весьма вероятным участие князя Ивана Федоровича Овчины Оболенского в «поимании» Глинского. Последний был посажен на заднем дворе «у конюшни» в палату, «где была казна великого князя конюшенная, седелная»[331]; между тем чин конюшего принадлежал тогда (не позднее чем с июля 1534 г.) именно кн. Ивану Овчине Оболенскому, фавориту великой княгини[332]. Других вдохновителей и организаторов августовских расправ следует, видимо, искать среди тех, кто, по сообщению упомянутых выше псковских перебежчиков, «на Москве… всякий дела справують»: этот список самых влиятельных лиц в конце августа — начале сентября 1534 г. открывает кн. Иван (вероятно, Васильевич) Шуйский, далее следуют Михаил Васильевич Тучков, Иван Юрьевич Шигона Поджогин, кн. Иван Иванович Кубенский, дьяки Елизар Цыплятев, Афанасий Курицын, Третьяк Раков, Федор Мишурин, Григорий Загрязский[333]. Перед нами не «партия Шуйских», как полагал А. А. Зимин, а временный союз старинной знати Северо-Восточной Руси и верхушки дворцового и дьяческого аппарата — вот на кого сумела опереться Елена Глинская в своей борьбе против навязанных ей мужем опекунов.
Она добилась своего: августовские события окончательно перечеркнули распоряжения Василия III: один опекун был арестован, другой — М. Ю. Захарьин — также попал под подозрение (бежавший в Литву И. В. Ляцкий приходился ему двоюродным братом), и хотя к началу сентября (по словам псковских перебежчиков) он еще участвовал в государственных делах, вскоре его оттеснили от кормила власти[334]. Лишь И. Ю. Шигона Поджогин сумел и в новой ситуации сохранить влияние при дворе. Зато Елена Глинская, как показал А. Л. Юрганов, смогла к осени 1534 г., после описанных событий, закрепить за собой статус единственной соправительницы Ивана IV[335].
Какую-то роль во всех этих переменах при московском дворе сыграл князь Андрей Старицкий. Основания для подобного предположения дает документ, недавно обнаруженный И. Гралей и Ю. М. Эскиным в фонде Радзивиллов Главного архива древних актов в Варшаве: в декабре 1534 г. попавший в литовский плен опоцкий слободчик Сидор Кузмин сообщил на допросе в Полоцке, что «княз Андрей, дядко теперешнего великого князя московского, поеднался [помирился. — М. К.] з невесткою своею, великою княгинею, и бывает на Москве безпечне [без опаски. — М. К.] з малыми людми…»[336].
В свете этого известия уже не кажется совершенно фантастической трактовка интересующих нас событий в Хронике Б. Ваповского: Андрей, пишет хронист, «собрав войско, стал страшен правителям, в течение некоторого времени нес опеку над мальчиком [Иваном IV. — М. К.] и, освободив брата Георгия из тюрьмы… схватил Михаила Глинского, одного из опекунов маленького князя… и, заковав в железные цепи, бросил в тюрьму»[337]. За исключением явно ошибочного известия об освобождении кн. Юрия Дмитровского, остальная сообщаемая хронистом информация, возможно, имела под собой реальное основание. Возвращение старицкого князя ко двору, установление приязненных отношений с матерью государя могло восприниматься современниками как участие его в опеке над мальчиком, на что по традиции удельный князь имел полное право. А Елене Глинской некое подобие союза с Андреем Старицким было важно для упрочения ее нового статуса правительницы и преодоления отчуждения придворной среды.
Итак, оставленные Василием III при своем наследнике опекуны-душеприказчики лишь несколько месяцев обладали реальной властью. Почему же возведенная покойным государем политическая конструкция оказалась столь непрочной?
Во-первых, состав «триумвирата» не обладал достаточной легитимностью в глазах московской знати. Само по себе назначение опеки над женой и детьми было вполне в духе ранее сложившейся традиции, но отстранение от опекунских обязанностей родных братьев государя явилось разрывом с этой традицией. Назначенные Василием III душеприказчики не обладали столь высоким статусом при дворе, чтобы оказаться вне досягаемости для местнических притязаний соперников. Поэтому когда опасность со стороны удельных князей миновала (после ареста Юрия и примирения с Андреем), «триумвиры» сразу начали терять свое исключительное положение и вынуждены были поделиться властью с наиболее влиятельными и амбициозными придворными деятелями.
Во-вторых, после смерти Василия III резко обострилась рознь между «приезжими» княжатами и «здешними уроженцами», которой всячески хотел избежать покойный государь. В этой связи назначение одним из опекунов «чужака» Михаила Глинского служило дополнительным раздражителем, делая его удобной мишенью для нападок соперников.
Наконец, в-третьих, неожиданно обнаружились притязания на власть самой Елены Глинской, не желавшей мириться с установленной над ней мужем опекой. Ее интересы совпали в данном случае с настроениями влиятельной группы столичной знати и приказной бюрократии. Елена заставила «забыть» о своем происхождении, выдав на расправу свою родню и других литовских княжат. С другой стороны, придворная среда остро нуждалась в правителе-арбитре, каковым не мог быть малолетний государь, и Елена заняла это вакантное место, на которое она как великая княгиня имела, бесспорно, больше прав, чем назначенные Василием III опекуны-душеприказчики. К осени 1534 г. сложилась новая расстановка сил при дворе, и в течение последующих нескольких лет сохранялась относительная внутриполитическая стабильность.
3. Симптомы политического кризиса
Описанные выше события 1534 г. обнаруживают явные симптомы острого политического кризиса. Прежде всего бросается в глаза непрочность положения опекунов юного Ивана IV в первые месяцы после смерти его отца, Василия III. Судьба Елены Глинской и ее приближенных зависела от здоровья маленького мальчика, занимавшего тогда русский престол. Неудивительно, что время от времени возникали слухи о смерти юного государя: выше я привел один из таких слухов, записанных в начале июля 1534 г. в Литве со слов бежавших из Московского государства смоленских помещиков. Впоследствии молва о кончине венценосного отрока появлялась еще неоднократно.
Сегодня мы приписываем болезни естественным причинам, но люди XVI в. придерживались на этот счет иного мнения. Более того, кое-кто был готов ускорить ход событий, прибегнув к ворожбе и «порче». Сохранившийся в упомянутом выше «деле» Ивана Яганова отрывок «речей» некоего Ивашки Черного знакомит нас с ярким образцом политического колдовства той эпохи. По словам Яганова, этот Ивашко обещал раскрыть страшную тайну: «Только даст мне правду Шигона [дворецкий И. Ю. Шигона Поджегин. — М. К.], что меня государыни великаа княгини пожалует, — якобы говорил он, — и яз государыни скажу великое дело, да и тех мужиков, которые над великим князем на Волоце кудесы били: Грызла а Пронка Курица, мощинец в руки дал, а похвалялися те мужики на государя пакость наводити, а ныне те мужики на Москве; да и тех всех выскажу, хто тех мужиков у собя держит лиха для»[338].
Таким образом, Ивашко Черный утверждал, что знает неких волхвов, которые, в бытность больного Василия III на Волоке (осенью 1533 г.), насылали на государя порчу («кудесы били»). Более того, опасность еще не миновала, и в тот момент, когда Ивашко передавал свое сообщение, адресованное властям, те «мужики» находились в Москве, их держали «лиха для» некие люди на своих подворьях. Понятно, что и в новое царствование кудесники могли пригодиться — как орудие козней против юного государя и его матери.
Помимо болезней и черной магии, ребенку на троне могли угрожать и иные опасности: одну из них постарались отвести его опекуны сразу после смерти Василия III, арестовав удельного князя Юрия Дмитровского. Это означает, что кризис с самых первых дней нового царствования приобрел династический характер: очевидно, наследование великокняжеского престола по прямой линии, от отца к сыну, еще не стало в династии потомков Калиты незыблемой традицией. Как и во время междоусобной войны второй четверти XV в., претензии братьев покойного государя на трон рассматривались как реальная угроза для их малолетнего племянника — независимо даже от действительных намерений князей Юрия Дмитровского и Андрея Старицкого в обстановке 1530-х гг. Первый акт придворной драмы наступил с арестом князя Юрия 11 декабря 1533 г. Вторым актом стал так называемый мятеж Андрея Старицкого в 1537 г., о котором будет рассказано в четвертой главе этой книги.
Династический кризис и острая местническая борьба, вспыхнувшая после смерти Василия III, привели к множеству жертв среди московской знати: за девять месяцев с декабря 1533 по август 1534 г. в темницу были брошены дяди Ивана IV по отцу (кн. Юрий Дмитровский) и по матери (кн. М. Л. Глинский), а также принадлежавшие к высшей аристократии князья А. М. Шуйский, И. Ф. Бельский, И. М. Воротынский и др. То, что опекуны Ивана IV прибегли к репрессиям, бессудным расправам в борьбе со своими соперниками, свидетельствует об отсутствии у формирующегося регентства твердой легитимной почвы и подчеркивает кризисный характер обстановки 1534 г.
Однако кризис затронул не только верхушку знати, но и более широкие слои служилого люда: есть основания говорить о начавшемся после смерти Василия III кризисе служебных отношений.
В первой половине XVI в. служба сохраняла еще присущий Средневековью личный характер: служили не государству, а государю. Между тем на Руси в то время, помимо великого князя, были и другие «государи», имевшие собственные отряды вооруженных слуг. В первую очередь нужно назвать дворы удельных князей Московского дома: в 1533 г. их было два — дмитровский и старицкий[339]. Немало детей боярских состояло на службе у митрополита и епископов[340]. Наконец, имеются отрывочные данные о вольных слугах ряда знатных лиц. Так, в середине XVI столетия князьям Микулинским, согласно Дозорной книге Тверского уезда 1551–1554 гг., служили со своих вотчин более 50 детей боярских[341]. У кн. Ф. М. Мстиславского были свои помещики, которым он выдавал жалованные грамоты[342].
В нормальной обстановке, т. е. при совершеннолетнем и полновластном государе, служба великому князю Московскому, надо полагать, сулила больше выгод, чем служба удельным князьям или крупным вотчинникам. По наблюдениям А. А. Зимина, «служилая мелкота тянулась к великокняжеской власти в расчете на получение новых земель и чинов»[343]. Но в ситуации, когда на троне оказывался ребенок, государева служба уже не открывала таких заманчивых перспектив. Припомним слова, которые летописец вложил в уста князя Андрея Шуйского, якобы подговаривавшего своего родственника кн. Б. И. Горбатого «отъехать» к дмитровскому князю: «…здесе нам служити и нам не выслужити, князь велики еще молод, а се слова носятся про князя Юрья. И только будет князь Юрьи на государьстве, а мы к нему ранее отъедем, и мы у него тем выслужим»[344]. То же соображение — о преимуществе в глазах служилых людей взрослого удельного князя перед малолетним племянником, занимавшим великокняжеский трон, — привело, согласно летописному рассказу, бояр к выводу о необходимости арестовать Юрия Дмитровского: «…государь еще млад, трех лет, а князь Юрьи совръшенный человек, люди приучити умеет; и как люди к нему пойдут, и он станет под великим князем государьства его подискивати»[345].
Арест Юрия Дмитровского устранил с политической сцены опасного соперника малолетнего государя, но не решил в принципе обозначенную выше проблему. Одним из проявлений «шатости», обнаружившейся среди служилого люда в первый же год «правления» юного Ивана IV, стало массовое бегство детей боярских в Литву.
Хотя никаких статистических данных в нашем распоряжении нет, но сплошной просмотр книг Литовской метрики за первую половину XVI в. позволяет высказать предположение о том, что поток беглецов из Московского государства усилился с весны 1534 г. В мае Сигизмунд I раздавал пустующие земли в различных поветах Великого княжества Литовского «на хлебокормление» детям боярским, которые «тых часов [только что. — М. К.] на нашо имя господарское з Москвы приехали». Так, 18 мая 1534 г. земли в Василишском повете были пожалованы Ивану Степановичу Поросукову и Федору Селеву, а братья Протас и Наум Константиновичи Ярцовы получили, соответственно, селище Холм и село Полоницу в Кричевской волости[346]. 20 мая раздачи земель беглецам были продолжены: на этот раз пожалования в Василишском повете получили дети боярские Иван Козинович и Артем Васильевич (фамильные их прозвища в королевских «листах» не указаны)[347].
В конце июня того же года, как уже говорилось, в Литву прибыли смоленские помещики Иван Семенович и Василий Иванович Коверзины «зжонами и з детьми»[348]. Вероятно, неслучайно их приезд совпал с распространением слуха о смерти юного московского государя (о чем и сами беглецы говорили как о достоверном факте)[349]. Коверзины принадлежали к роду смоленских бояр, служивших до присоединения их города к Московскому государству (1514 г.) великим князьям литовским[350]. И вот теперь, летом 1534 г., они, похоже, разочаровались в своих перспективах на московской службе и решили вернуться в литовское подданство.
В августе 1534 г. со службы из Серпухова бежали в Литву воеводы кн. С. Ф. Бельский и окольничий И. В. Ляцкий. Как мы знаем, их побег повлек за собой многочисленные аресты среди московской знати. Но сейчас нас интересует свита беглых воевод: по словам Вологодско-Пермской летописи, вместе с ними бежали в Литву «многие дети боярские великого князя дворяне»[351]. Из источников литовского происхождения выясняется, что это был большой отряд численностью в 400, а по некоторым оценкам — даже 500–600 конных[352]. Годом позже, правда, часть сопровождавших Бельского и Ляцкого служилых людей вернулась на родину, «пограбив казны» воевод-изменников и сообщив в Москве о военных планах литовского командования[353].
Добровольное возвращение некоторых беглецов, однако, не означало, будто колебания московского служилого люда прекратились и все дети боярские отныне демонстрировали полную лояльность юному Ивану IV и его матери. Как явствует из переписки короля Сигизмунда I с панами-радой, в ходе начавшейся осенью 1534 г. русско-литовской войны служилые люди перебегали, прямо из полков, на сторону противника — и, видимо, в немалом количестве, если уже летом 1535 г. перед литовским правительством встал вопрос об их размещении и пропитании. Информируя короля о «москвичах», которые «з войска неприятельского до панства нашого [т. е. Литвы. — М. К.] втекають», паны-рады просили господаря дать указания о том, где их размещать. В ответ Сигизмунд распорядился временно поселить «оных москвич, который з войска неприятельского приехали, або приеждчати будуть», на господарских дворах и снабдить их продовольствием («велел им жита по колку бочок и сена на кони их подавати»), а также деньгами («по две або по тры копы грошей»)[354]. Впрочем, как будет показано ниже, до конца 30-х гг. XVI в. литовские власти так и не смогли решить проблему обустройства многочисленных беглецов из России.
Но кризис 1534 г. затронул не только придворную элиту и сложившуюся систему служебных связей, он сказался также на внешнеполитическом положении страны. По понятиям той эпохи субъектами международно-правовых отношений являлись не государства, а государи: они воевали и мирились друг с другом, заключали договоры, действовавшие только при жизни соответствующих царственных особ, и т. д.[355] Малолетство Ивана IV умаляло престиж Русского государства в контактах с правителем соседней Литовской державы — великим князем (и польским королем) Сигизмундом Старым. В феврале 1534 г. литовские паны в послании московским боярам язвительно советовали последним «стеречь» своего государя, «абы он в молодости лет своих к великому впаду сам и з господарьством своим не пришел»[356]. И в последующем литовская дипломатия пыталась извлечь выгоду из разницы в возрасте между королем Сигизмундом и московским великим князем Иваном, настаивая на том, что последний, будучи «в молодых летех», должен первым послать своих послов к королю, «яко к отцу своему»[357]. Московская сторона отвергала подобные притязания[358], и в конце концов литовское посольство прибыло-таки в январе 1537 г. в Москву[359]. Этому событию, однако, предшествовало несколько лет войны.
Хотя с точки зрения статуса и престижа малолетство московского государя и давало некоторые преимущества литовской стороне, но решающим обстоятельством, подтолкнувшим виленских политиков к началу военных действий с восточным соседом, стали слухи о раздорах при московском дворе, которые стали приходить в литовскую столицу сразу после смерти Василия III. Другими словами, внешнеполитические осложнения явились прямым следствием внутренней нестабильности Русского государства в течение многих месяцев с конца 1533 по осень 1534 г.
Достойна удивления резкая перемена в русско-литовских отношениях, произошедшая в начале 1534 г. В последние годы правления Василия III литовская дипломатия предпринимала энергичные усилия к сохранению хрупкого перемирия между двумя соседними державами, а московский государь явно демонстрировал свою незаинтересованность в его продлении[360]. Однако сразу после смерти великого князя стороны как бы поменялись ролями: теперь уже московская сторона искала мира, а король Сигизмунд на предложения посла Т. В. Бражникова, сделанные от имени юного Ивана IV, по словам летописца, «ответ учинил гордостен»[361] и повел дело к полному разрыву отношений. Единственным объяснением этой метаморфозы могут служить приходившие в литовскую столицу многочисленные слухи о притязаниях братьев покойного московского государя на престол и их раздорах с опекунами его сына.
Сами эти известия уже анализировались в начале данной главы, а здесь уместно привести комментарии, которые давали по поводу подобной информации литовские сановники. Так, 13 января 1534 г. канцлер Великого княжества Литовского Ольбрахт Гаштольд, сообщая в письме прусскому герцогу Альбрехту о смерти Василия III, напоминал, что покойный князь Московский «обманом захватил многие крепости господаря нашего» (Сигизмунда I), теперь же следует позаботиться о возвращении захваченных неприятелем владений, «для чего сейчас самое подходящее время»[362]. Другой виленский корреспондент Альбрехта, Николай Нипшиц, сообщал ему 14 января, что в Москве можно ожидать вспышки междоусобной борьбы и что, если это случится, литовцы попытаются отвоевать Смоленск[363]. Созванный в середине февраля в Вильне литовский сейм постановил начать подготовку к войне с Москвой. Комментируя упомянутое решение, Н. Нипшиц писал герцогу Альбрехту 2 марта, что «к этому литовские сословия подтолкнуло не что иное, как великий разлад и раздор, возникшие в Москве между братьями старого [государя. — М. К.] и юным великим князем…»[364].
Военные приготовления литовцев растянулись на полгода, и все это время реваншистские планы виленских сановников подогревались новыми слухами о распрях при московском дворе. Наконец, появление знатных перебежчиков, князя С. Ф. Бельского и окольничего И. В. Ляцкого с большой свитой, побудило литовского гетмана Юрия Радзивилла отбросить последние сомнения и начать военные действия[365]. По словам осведомленного современника, Н. Нипшица, беглецы сулили королю Сигизмунду отвоевание не только Смоленска, но и всех других крепостей и земель, утраченных Литвой за минувшие 50 лет[366].
В такой кризисной обстановке началось осенью 1534 г. самостоятельное правление Елены Глинской. Придворная элита была ослаблена междоусобной борьбой и многочисленными арестами. Продолжались побеги за рубеж знатных лиц, детей боярских, а в приграничной Псковской земле в бега пустились даже некоторые чины местной администрации[367]. На этом фоне в сентябре 1534 г. началась большая война с Великим княжеством Литовским[368]. Но сегодня мы можем сказать, что надежды литовских панов на затяжную смуту в Москве не оправдались: к моменту начала русско-литовской войны там уже наметились признаки внутриполитической стабилизации. Кто составлял опору Елены Глинской в годы ее правления? Какое идеологическое обоснование получила ее власть и какими реальными полномочиями обладала правительница? К рассмотрению этого круга вопросов мы теперь и переходим.