Правление Елены Глинской
1. Политический статус правительницы и ее титул
Итак, к осени 1534 г. великая княгиня Елена сосредоточила в своих руках верховную власть. Отразилось ли как-то изменение ее статуса в источниках? Впервые в историографии этот вопрос поставил А. Л. Юрганов. Ученый обратил внимание на форму упоминания малолетнего государя и его матери в летописях, повествующих о событиях 1530-х гг. По мнению исследователя, между весной и осенью 1534 г. обозначение политического статуса Елены изменилось коренным образом: она стала упоминаться наравне с сыном-государем, и повеления (как их излагает летописец) исходили теперь совместно от великого князя и его матери[369].
Этот вывод основан на сопоставлении двух отрывков из Новгородской летописи по списку Дубровского. В первом из них, относящемся к маю 1534 г. и повествующем о строительстве укреплений (земляного города) на московском посаде, сказано, что великий князь Иван Васильевич всея Руси «помысли [с] своею материю великою княгинею Еленою и с митрополитом Даниилом, и своими доброхоты князи и бояры, повеле у себе на Москве поставити град древян на посаде»[370]. Второй отрывок, цитируемый Кургановым, относится к осени 1534 г.; в нем сообщается о присылке великокняжеских грамот к новгородскому архиепископу Макарию: «…государь князь великий Иван Васильевич всея Руси и мати его благочестивая Елена прислали к своему богомолцу архиепископу Великово Новагорода и Пскова владыке Макарию в Великий Новград своего сына боярского с Москвы з грамоты…»[371] (выделено мной. — М. К.). Действительно, в первом случае повеление исходит от одного великого князя, посоветовавшегося с матерью, митрополитом и боярами; во втором — политическая воля выражена двумя лицами совместно, государем и его матерью.
Подобные упоминания Елены как равной по статусу своему сыну-государю Юрганов назвал «формулой регентства»[372]. По мнению ученого, эта формула возникла в августе 1534 г. после ареста дяди великой княгини — Михаила Глинского[373]. В этой связи историк цитирует сообщение Летописца начала царства о приезде к Ивану IV 27 августа ногайских послов: «И князь великий и егомати нагайских послов пожаловали, гостем их велел торговати»[374] (выделено мной. — М. К.).
Гипотеза Юрганова о возникновении «формулы регентства» (точнее, на мой взгляд, назвать ее формулой соправительства) в результате событий августа 1534 г., устранивших последние препятствия на пути Елены к власти, заслуживает серьезного внимания и выглядит вполне правдоподобной. Но процитированные выше летописные памятники 40–50-х гг. XVI в. сами по себе не могут служить надежной основой для датировки изменений в статусе великой княгини. В особенности это относится к Летописцу начала царства. Уместно напомнить, что составитель этого памятника интерпретировал властные полномочия Елены Глинской как выполнение последней воли Василия III: умирающий государь якобы приказал своей супруге «престол области державствовати скипетр великия Руси до возмужения сына своего» и возложил на нее «все правъление великого государства»[375]. Поэтому у летописца не было никаких причин прослеживать какую-то динамику в политическом статусе великой княгини. Характерно, что уже в статье «О чудесах святой великомученицы Варвары», датированной февралем 1534 г., летописец, по существу, употребляет формулу соправительства применительно к Ивану IV и его матери: «Тоя же зимы февраля, в первое лето государства благочестиваго и христолюбиваго великого князя Ивана Васильевича всеа Руси самодержца и его матери благоверной и христолюбивой великой княгини Елены…»[376]
Другие летописи также не дают надежных хронологических ориентиров: так, в Воскресенской летописи формула соправительства встречается с января 1535 г., а в Постниковском летописце и Вологодско-Пермской летописи — только в 1537 г.[377] Поэтому нужно обратиться к документальным источникам, современным событиям 1530-х гг.
В документах, относящихся к концу 1533 — началу 1534 г., формулы соправительства еще нет. В грамоте хутынского игумена Феодосия дворецкому Ивану Юрьевичу Шигоне Поджогину, написанной, очевидно, вскоре после смерти Василия III, содержится просьба об аудиенции у нового государя. Имя великой княгини при этом даже не упоминается[378]. Челобитная Ивана Яганова, о которой шла речь в предыдущей главе, написана, видимо, в первые месяцы 1534 г. Прекрасно зная придворный этикет, автор адресует свое прошение об освобождении из тюрьмы (куда он попал за ложный донос на дмитровских детей боярских) «государю великому князю Ивану Васильевичу всеа Русии». Эмоциональное воздействие челобитной усиливается за счет неоднократных прямых обращений к государю: «Государь князь великий! Умилосердися, обыщи, о чем есмя, государь, загибли, служачи тобе, государю. Мы ж, государь, тобе служили, мы ж ныне живот свой кончаем нужною смертию. Вели, государь, дати на поруку, чтоб есми в твоем государеве деле не загиб…»[379]
Но, конечно, вся эта искусная риторика была предназначена не для трехлетнего мальчика, волею судьбы оказавшегося тогда на престоле. Заключительная фраза челобитной ясно показывает, чье внимание надеялся привлечь к себе Иван Яганов: «Яз же, государь, тобя, государя, и твою мат(ь), благоверную великую княгиню Елену, от некол(ь)ких смертоносных пакостей избавлял; яз же нынеча в тобе кончаю нужною мукою живот свой»[380].
Действительно, на обороте грамоты имеется помета: «Ивана Яганова запись да жалобница и великой кнагине чтена»[381]. Неизвестно, впрочем, какое решение приняла Елена, выслушав челобитную: никаких свидетельств о дальнейшей судьбе Яганова в источниках не сохранилось[382].
Как можно понять из процитированной челобитной, в начале 1534 г. великая княгиня находилась еще как бы на втором плане: к ней не принято было обращаться с официальными просьбами, но от нее уже ждали каких-то милостей. Еще заметнее эти ожидания, связанные с матерью государя, выступают в другом документе, также сохранившемся (в виде отрывка) в «деле» Яганова. Речь идет об уже упоминавшейся в предыдущей главе «записи» об Ивашке Черном, предлагавшем свои услуги осведомителя новым властям: «…только даст мне правду Шигона, что меня государыни великаа княгини пожалует, и яз государыни скажу великое дело…» — будто бы говорил он Яганову[383].
Первый датированный документ, содержащий формулу соправительства, относится к сентябрю 1534 г. Это — выпись из книг дьяка Тимофея Казакова о праве Троице-Сергиева монастыря на взимание пошлин с торговли лошадьми. В выписи говорится, что в сентябре 7043 (1534) г., после прибытия в Москву ногайских купцов, «князь великий Иван Васильевич всея Русии и мати его государыня великая княгини Елена ногайским гостем велели торговати, а велели троицким старцом пошлину имати по шти денег с лошади, а по две денги велела отставити»[384] (выделено мной. — М. К.). Примечательно, что в этом тексте Елена не только фигурирует как соправительница своего сына, но она даже (в отличие от него!) именуется государыней, а употребленная в конце фразы форма глагола («велела») ясно показывает, от кого на самом деле исходило решение о снижении пошлины, причитавшейся троицким старцам.
Цитируемый документ представляет также интерес в том отношении, что он дает ясное представление о механизме принятия решений в годы правления Елены Глинской. 10 сентября 1534 г. троицкий игумен Иоасаф с братией «великому князю и великой княгине били челом, чтоб государь и государыни пожаловала [опять глагол в женском роде единственного числа! — М. К.], велели пошлину имати по старине, по осми денег с лошади. И князь велики и великая княгини обыскали о том бояр, и боярин Михайло Васильевич Тучков сказал, что отец его был в конюшых, а имали при нем Сергеева манастыря пошлины с лошади по осми денег с лошади. И князь великий и великая княгини игумена Иасафа з братьею пожаловала [так! — М. К.], велела ныне и вперед пошлину имати по старине, по осми денег с лошади»[385].
У великой княгини не было никакого опыта государственного управления, и поэтому при принятии решений, надо полагать, ей часто приходилось прибегать к советам и помощи бояр, служивших ранее ее покойному мужу.
Не позднее осени 1534 г. подданные усвоили новую формулу обращения к верховной власти — с непременным упоминанием юного государя и его матери-государыни. Именно такая формула употреблена в грамоте кн. Андрея Шуйского новгородскому архиепископу Макарию, написанной, видимо, в декабре 1534-го или начале января 1535 г. (подробный разбор и датировка этого документа даны выше, во второй главе книги). Находившийся в заточении опальный князь просил владыку «печаловаться» о нем в Москве: «…православному государю великому князю Ивану Васильевич(ю) и его матере государыне великой княине Елене печалуйся, чтобы государи милость показали, велели на поруки дати»[386].
Как мы уже знаем, эта мольба опального не была услышана: А. М. Шуйский оставался в заточении до смерти Елены Глинской. А вот у воеводы кн. Федора Васильевича Овчины Оболенского, попавшего в плен при взятии литовскими войсками Стародуба 29 августа 1535 г., было больше оснований надеяться на милость «государей». Князь Федор беспокоился о своей семье, оставшейся в Москве, и об имуществе. За помощью он обратился к своему могущественному двоюродному брату — князю Ивану Федоровичу Овчине Оболенскому, фавориту великой княгини. В ответном письме И. Ф. Оболенского, написанном в ноябре 1535 г., просьба пленного воеводы изложена следующим образом: «Да писал еси, господине, к нам, чтоб нам бити челом государю великому князю Ивану Васильевичю всеа Руси и матери его государыне великой княгине Елене, чтоб государь князь великий и государыня великая княгиня Елена пожаловали, семью твою и сына твоего велели поберечи, и в подворье и в селех велели устрой учинити и беречи»[387]. Просьба была выполнена: «И мы, господине, — сообщал Иван Овчина своему двоюродному брату, — от тобя государю великому князю Ивану Васильевичю всеа Руси и государыне великой княгине Елене били челом; и государь князь великий и государыня великая княгини Елена пожаловали, семью твою и сына твоего устроили и беречи приказали, и подворие и села приказали беречи, как им Бог положит на сердце»[388].
Поскольку текст процитированной грамоты был внесен в официальную посольскую книгу, можно не сомневаться в том, что титулы упомянутых в ней высоких лиц были приведены в полном соответствии с тогдашним придворным этикетом.
Находившийся в литовском плену кн. Ф. В. Овчина Оболенский вновь напомнил о себе в 1536 г.: его слуга Андрей Горбатый написал по приказу своего господина письмо кн. Дмитрию Федоровичу Оболенскому, сыну пленного воеводы. Автор послания понимал, что на пути к адресату оно пройдет через многие руки (собственно, и само письмо сохранилось в виде копии, снятой в канцелярии литовского гетмана Ю. М. Радзвилла[389]), и поэтому очень тщательно выбирал выражения. В частности, полностью написаны все титулы: и гетмана Ю. Радзивилла, и боярина И. Ф. Овчины Оболенского, и, разумеется, юного московского государя и его матери.
Князь Федор просил сына похлопотать перед московскими властями о своем освобождении из литовского плена. Вот как эту просьбу излагает его слуга Андрей Горбатый: «И отец твой государь мой князь Федор Васильевич мне приказувал, штобы яз к тобе писал, штобы ты государя великого князя Ивана Васильевича всея Руси бояром и дьяком бил чолом, штобы государя великого князя бояре и дьяки сами отца твоего жаловали, а государю великому князю Ивану Васильевичу всея Руси и матери его государыни великой княгини Олене печаловалися, штобы государь князь великий Иван Васильевич всея Руси и мать его государыня великая княгиня Олена отца твоего у короля польского и у великого князя литовского у полону не уморили, из вязеней [пленных. — М. К.] бы государь князь великий у короля отца твоего выделал»[390] (выделено мной. — М. К.).
Обращает на себя внимание различие в написании титула Ивана IV и его матери: юный монарх именуется «государем великим князем всея Руси», а Елена — «государыней великой княгиней»; объектная часть титула («всея Руси») во втором случае опускается. Это различие в титулах подчеркивало тот важный факт, что носителем суверенитета — государем всея Руси — на международной арене мог выступать только один человек, Иван IV. Его мать-соправительница не могла претендовать на эту роль. Поэтому о полном равенстве титулов (а следовательно, и статуса) двух «государей» говорить не приходится. Лишь во внутриполитической сфере «дуумвират» был признан официально.
Указанная формула соправительства, встречающаяся, как мы видели, и в летописях, и в документальных источниках рассматриваемой эпохи, содержала, по существу, самое краткое обоснование права Елены на высшую власть — указание на ее кровное родство с царствующим государем: «князь великий Иван Васильевич всея Русии и мати его государыня великая княгини Елена». Есть, однако, основания полагать, что сама правительница использовала другой способ легитимизации своей власти. На такое предположение наводят некоторые документы, относящиеся к периоду резкого обострения отношений между нею и удельным князем Андреем Старицким. Подробный анализ этого конфликта, приведшего к так называемому Старицкому мятежу 1537 г., будет дан в следующей главе; здесь же я остановлюсь только на статусе великой княгини Елены, каким он предстает в документах.
В обстановке взаимного недоверия между великокняжеским и старицким дворами князь Андрей Иванович прислал в Москву своего боярина кн. Федора Дмитриевича Пронского с «речами», которые должны были развеять возникшие против него подозрения. По существу один и тот же текст «речей» посланец князя Андрея должен был произнести сначала перед великим князем, а затем перед великой княгиней Еленой. Но при полной идентичности содержания эти тексты заметно отличаются деталями статусного характера. В «речах», адресованных Ивану IV, обострение отношений между московским и старицким дворами связывается только с решениями и действиями юного государя, а его мать даже не упоминается[391]. Можно было бы ожидать, что в словах, которые посланец Андрея должен был сказать «государыне великой княгини Елене», именно она окажется в центре внимания, но этого не произошло: в «речах», адресованных Елене, вновь перечисляются распоряжения великого князя, а его мать если и упоминается в контексте описываемых событий, то только вместе с сыном; в этом случае в тексте употребляется множественное число — «государи»: «…и нам ся, государыня, видит, — заверял князь Андрей правительницу, — что вам, нашим государем, неверно мнитца на нас…»; «…и вы б, государи, — просил он, — пожаловали, покозали милость, огрели сердце и живот холопу своему своим жалованьем…»[392]
Из «речей» князя Андрея складывается впечатление, что, несмотря на внешнюю почтительность, несмотря на признание ее «государыней своей»[393], он рассматривал Елену только как отправительницу сына-государя. Какой-то самостоятельной роли, судя по тексту процитированного документа, старицкий князь за великой княгиней не признавал. Хотя государю в ту пору еще не было и семи лет, но в глазах Андрея Старицкого именно он был источником всех легитимных решений.
Не менее любопытен ответ Елены посланцам князя Андрея. Обращает на себя внимание уже заголовок этого документа: «Ответ великого князя Василья Ивановича всеа Руси [велики]е княгини Олены княж Ондрееву Ивановича боарину князю Федору Дьмитреевичу Пронскому да диаку Варгану Григорьеву»[394]. Как видим, Елена представляет себя вдовой великого князя Василия III. В обоснование своих действий она многократно ссылается на «приказ государя своего, великого князя Василья Ивановича всеа Руси»[395], и становится ясно, что именно воля покойного мужа служила Елене источником легитимности ее решений. Интересно, что в тексте «ответа» великая княгиня полностью заслонила собой своего сына — юного Ивана IV: это она принимает посланцев старицкого князя и его грамоты, посылает к нему своего боярина и дьяка, заверяет в отсутствии у нее какого-либо «мненья» против Андрея Старицкого и т. п. Лишь один-единственный раз правительница упомянула своего сына, причем в совершенно несамостоятельной роли: «…а мы по государя своего приказу, и с своим сыном с Ываном, к нему [князю Андрею. — М. К.] любовь свою держим»[396].
Таким образом, можно предположить, что в 30-е гг. XVI в. существовали различные способы легитимации власти правительницы. В глазах многих подданных Елена была прежде всего матерью законного государя и поэтому имела право называться государыней и править от имени малолетнего сына. Такое понимание источника ее власти отразилось в проанализированной выше формуле соправительства. Однако сама Елена Васильевна, по-видимому, источником своих полномочий считала последнюю волю («приказ») покойного мужа. Именно эта версия, как мы уже знаем, стала основной в официальном летописании 40–50-х (Воскресенская летопись, Летописец начала царства) и последующих лет. В угоду этой версии была подвергнута тенденциозной правке Повесть о смерти Василия III.
2. Пределы легитимности власти великой княгини
Если внутри страны Елена Глинская добилась полного признания своей власти, то на внешнеполитической арене ее роль отнюдь не афишировалась. На этот факт обратил внимание еще Н. М. Карамзин: «…во всех бумагах дел внутренних писали, — отмечал он, цитируя летопись, — „повелением благоверного и христолюбивого Великого Князя Государя Ивана Васильевича всея Руси и его матери, благочестивой царицы, Великой Государыни Елены“… в делах же иностранных совсем не упоминается о Елене»[397]. Не прошел мимо данного обстоятельства и С. М. Соловьев, прокомментировавший его следующим образом: «Грамоты давались от имени великого князя Иоанна; при описании посольских сношений говорится, что великий князь рассуждал с боярами и решал дела; но это все выражения форменные; после этих выражений встречаем известия, что все правление было положено на великой княгине Елене»[398].
В дальнейшем исследователей, как и С. М. Соловьева, интересовали главным образом политические реалии (в данном случае, правление Елены Глинской), а не формальности («выражения форменные», как назвал их знаменитый историк), которые этим реалиям сопутствовали. Даже А. Л. Юрганов, впервые в историографии поставивший вопрос об идеологическом оформлении власти Елены и проанализировавший обстоятельства появления «формулы регентства», не придал серьезного значения тому факту, что эта формула встречается только в летописях и очень немногих документах (все они практически были приведены выше): челобитных, письмах, «речах». Ни в жалованных и указных грамотах, ни в судебных делах, ни в официальных документах внешнеполитического характера имя правительницы не упоминается.
В отличие от своих российских коллег, немецкие русисты уделили пристальное внимание образу великокняжеской власти на страницах посольских книг в годы малолетства Ивана IV. Так, Гедвига Фляйшхакер отметила, что с самых первых дней, когда трехлетний Иван занял отцовский престол, он неизменно изображается лично принимающим все внешнеполитические решения. Например, 18 декабря 1533 г., как гласит запись в посольской книге, «велел князь великий литовскому посланнику [Ю. Клинскому. — М. К.] быти на дворе у князя Дмитрея у Белского, а Михаилу Юрьевичу [Захарьину. — М. К.] велел князь великий ко князю же Дмитрею ехати на двор, да посылал к ним князь велики дворецкого тверского Ивана Юрьевича Поджегина, да диака Меншого Путятина, да Федора Мишурина…»[399]. А 21 декабря, согласно следующей записи в той же книге, «князь великий приговорил с бояры, что ему пригоже велети бояром литовского посланника Юшка отпустити, а от бояр, от князя Дмитрея Феодоровича Бельского и от Михайла Юрьевича, к раде к литовской послати своего человека»[400]. И в дальнейшем, как подчеркивает Г. Фляйшхакер, юный государь сам отдает приказы, принимает и отпускает послов, выносит решения. «Внешне все идет по-старому, — пишет немецкий историк. — Посольские документы ничем не выдают того факта, что место государя занял беспомощный ребенок, не способный ни к какому политическому мышлению»[401].
При этом в цитируемых источниках нет и намека на регентство. Мать юного государя упоминается в данной посольской книге лишь один раз, в начале июня 1536 г., и не в качестве отправительницы, а как участница совещания («думы») великого князя с боярами: тогда обсуждалось предложение литовской стороны об отправке русских послов к королю Сигизмунду или съезде послов на границе: «И князь великий говорил с матерью своею великою кнегинею Еленою и з бояры, что ему к королю своих послов слати непригоже: наперед того отец его не посылывал; а на съезд ему послов своих послати непригоже…»[402] и т. д.
По мнению Г. Фляйшхакер, документы посольских книг ярко характеризуют «символическое значение государя» и «потребность в великом князе как незаменимом суверенном главе правительства»[403]. Сходную точку зрения высказал и другой немецкий исследователь, Петер Ниче: «При всей политической активности Елены, — отметил он, ссылаясь на те же внешнеполитические документы, — „государем“ в государственно-правовом смысле был и оставался маленький Иван»[404].
Приведенная трактовка кажется мне более убедительной, чем попытка X. Рюса объяснить отсутствие упоминаний о «регентше» в посольских документах нежеланием московских властей давать соседним странам повод думать, что Россия управляется «слабой женщиной»[405]. Разумеется, роль, которую при московском дворе играла мать великого князя, невозможно было утаить, если б даже и существовало такое намерение. Как будет показано ниже, о Елене и ее фаворите Иване Овчине Оболенском злословили при дворе польского короля Сигизмунда I и даже в Вене. Но главное заключается в другом: сама идея регентства подразумевала признание недееспособности юного монарха, что не соответствовало представлениям о государственном суверенитете, как его понимали в Москве того времени.
Мысль о том, что статус государя не зависит от его возраста, была ясно сформулирована московскими дипломатами в середине 1530-х гг. Стоило литовскому гетману Юрию Радзивиллу в письме боярину кн. И. Ф. Овчине Оболенскому намекнуть на то, что король Сигизмунд, «будучи у старых летех», имеет преимущество перед московским государем, который еще «у молодых летех»[406], как последовал решительный ответ: «Ино, пане Юрьи, — писал гетману князь Иван Оболенский 6 июня 1536 г., — ведомо вам гораздо: с Божиею волею от прародителей своих великие государи наши великие свои государства дръжат; отец великого государя нашего Ивана, великий государь блаженныя памяти Василей был на отца своего государствех и на своих; и ныне с Божиею волею сын его, государь наш, великий государь Иван на тех жо государствех деда и отца своего; и государь наш ныне во младых летех, а милостью Божиею государствы своими в совершенных летех»[407] (выделено мной. — М. К.).
Приведенная аргументация, конечно, не являлась плодом собственного творчества князя И. Ф. Оболенского, а вышла из недр дипломатического ведомства. Идея о том, что государь имеет два возраста: как человек он еще «во младых летех», но саном своим совершеннолетен, — очень напоминает знаменитую сентенцию византийского писателя VI в. Агапита, чье «Поучение благого царства» было хорошо известно русским книжникам XVI в.[408] В древнерусском переводе этот афоризм звучит следующим образом: «Естеством убо телесным точен всякому человеку царь, властию же сана подобен есть надо всеми Богу; не имать бо на земли вышьша себе»[409]. Исследователи обнаружили заимствования из «Поучения» Агапита в сочинениях Иосифа Волоцкого, а также Федора Карпова — известного писателя и дипломата первой трети XVI в.[410] Нельзя, конечно, с уверенностью утверждать, что Ф. И. Карпов был причастен к составлению процитированного выше ответа кн. И. Ф. Оболенского гетману Ю. Радзивиллу, но такая вероятность существует. В годы правления Елены Глинской карьера Карпова успешно развивалась: он получил чин оружничего[411]; Федор Иванович был близок ко двору и пользовался доверием правительницы[412].
Поскольку государь считался дееспособным независимо от возраста, то функция представления своей страны в отношениях с соседними державами должна была осуществляться им лично, без возможности передачи ее кому-либо, даже родной матери.
Маленькому Ивану не исполнилось еще и четырех лет, когда он впервые должен был принимать иностранное посольство. 2 июля 1534 г. он принял гонца крымского царевича Ислам-Гирея — Будалыя-мурзу, прибывшего поздравить государя со вступлением на престол: мурза «здоровал великому князю на государ(ь)стве и подавал великому князю грамоту, и князь великий его звал карашеватис(я)[413], а ести его не звал: сказали ему еству и мед на подворье, а подавал ему мед и пожаловал — дал ему платно, того деля, что здоровал от Ислама великому князю на государ(ь)стве»[414].
Единственное отступление от посольского ритуала, которое допускалось на этих приемах ввиду малолетства государя, заключалось в том, что посол или гонец не приглашался к великокняжескому столу. Ссылка на возраст монарха служила в подобных случаях оправданием. Так, 24 января 1535 г. состоялась аудиенция крымского посла Темеша «с товарищи», «и князь великий Темеша-князя звал к руце крашеватис(я) и подавал князь велики Темешу-князю с товарищы мед, да пожаловал Темеша — дал ему платно…, да после меду князь великий жаловал их [послов. — М. К.] платьем, а ести их князь велики не звал того деля, что еще ел у матери, а собе столом не ел; а велел ему молвити: ества да мед ему на подворье…»[415].
Самые подробные объяснения и извинения по поводу неспособности юного государя лично присутствовать на посольской трапезе были даны литовскому посланнику Никодиму Техоновскому во время великокняжеского приема 13 августа 1536 г.: «…говорил речь от великого князя боярин князь Василей Васильевичь Шуйской: Никодим! Великий государь Иван, Божиею милостию государь всеа Руси и великий князь, велел тобе говорити: пригоже нам было тобя жаловати, ести к собе звати; да еще есмя леты несовершенны, и быти нам за столом, и нам будет стол в истому; и ты на нас не помолви, а мы тобе еству пошлем на подворье»[416].
Роль великого князя во время этих приемов сводилась к исполнению полагавшихся по обычаю ритуалов: он звал послов «к руке», как в приведенных выше случаях; спрашивал о здоровье короля, как было принято в отношениях с Литвой и Польшей; отпускал послов на подворье или (в случае завершения переговоров) в обратный путь. 18 февраля 1537 г. юный государь сыграл главную роль в церемонии утверждения перемирия между Россией и Великим княжеством Литовским, поцеловав крест на договорных грамотах[417]. Что же касается собственно содержания переговоров, то оно излагалось в «речах» бояр и дьяков[418].
Сохранившиеся посольские книги 1530-х гг. ни разу не упоминают о присутствии великой княгини Елены на посольских приемах. По всей видимости, ее там не было. Между тем обладание властью было неполным без подобных церемоний, подчеркивавших статус правителя. Впрочем, как явствует из приводимого ниже летописного текста, правительница находила возможности, не слишком нарушая традиции, проводить пышные приемы при своем дворе, приличествующие «великой государыне».
В Летописце начала царства помещен подробный рассказ об аудиенции, данной Иваном IV и его матерью бывшему казанскому хану Шигалею в январе 1536 г. Шигалей, попавший в опалу при Василии III, был освобожден из заточения на Белоозере в декабре 1535 г. и доставлен в Москву. Там он «бил челом великому государю Ивану за свою проступъку». Получив прощение, хан снова бил челом, «чтобы ему великий государь велел быти у матери своей, у великие княгини Елены, и бити челом великой государыни». «И благочестивая царицы великая княгини Елена, — продолжает летописец, — о том посоветовала з бол яры, что пригоже и у нее быти царю [Шигалею. — М. К.], занеже еще великий государь млад, а положение царскаго скипетра державы великия Русиия все есть Богом положено на ней и врученное от Бога на сохранение и на соблюдение всего благочестия православия, на мил ост благим и на отмщение злым»[419].
Прием состоялся 9 января 1536 г. Шигалея встретили у саней бояре кн. В. В. Шуйский и кн. И. Ф. Телепнев Оболенский, дьяки Федор Мишурин и Меньшой Путятин. Они проводили его до дверей Лазаревской палаты, где сидели Иван IV с матерью. Государь с остальными боярами встретил хана в сенях и вошел с ним «к матери своей к великой княгине государыне в полату». Отвесив земной поклон «великой государыне», Шигалей произнес верноподданническую речь, помянув и былое жалование Василия III, и свою «измену», и нынешнее прощение и жалование «государей», за которое он, их «холоп» (!), готов голову свою сложить на государевой службе[420]. Ответную речь с обещанием милости и жалования говорил по приказу Елены Федор Карпов. Затем хана одарили и отпустили на его подворье.
Однако описанный прием стал лишь первым актом придворного действа, в котором главная роль по «сценарию» была отведена Елене Глинской. Вслед за мужем и жена Шигалея, Фатьма-салтан, пожелала видеть «очи» государыни. «И великая государыни Елена, — говорит летописец, — пожаловала ей очи свои видети и велела ей у собя быти»[421]. Встреча ханши была точным повторением той, что была оказана Шигалею, с тем отличием, что вместо бояр роль провожатых исполняли боярыни. В сенях у дверей Лазаревской палаты Фатьму-салтан встретила сама великая княгиня и вошла с нею в палату. Сюда же пришел и великий князь: поздоровавшись с гостьей, он «сел на месте своем… у матери, а у царицы [ханши. — М. К.] с правой рукии, а бояре с ним по обе стороны». Летописец подробно перечисляет боярынь, присутствовавших на приеме, что делает этот рассказ ценным источником для изучения двора Елены Глинской. С той же тщательностью, выдающей местнический интерес, указывается, кто где сидел во время застолья, ставшего кульминацией великокняжеского приема. «А после стола, — завершает свой рассказ летописец, — великая государыни подавала чашу царицы да туто ее и дарила, да и отпустила ее на подворье…»[422]
Можно согласиться с П. Ниче в том, что приведенный отрывок, представляющий собой настоящий апофеоз «великой государыни», полностью соответствует тенденции Летописца начала царства, прославляющего мать великого князя[423]. Но, несмотря на тенденциозность этого источника, нет оснований ставить под сомнение фактическую основу описанных в нем событий конца 1535 — начала 1536 г., которая подтверждается кратким известием Воскресенской летописи о «пожаловании» Шигалея и данной ему великим князем аудиенции[424]. А подробная роспись бояр и боярынь, участвовавших в приемах бывшего казанского хана и его жены, вероятно, основана на документальных записях 1530-х гг.
Прием Шигалея великой княгиней Еленой, безусловно, был делом необычным и выходил за рамки политической традиции (недаром аудиенции предшествовало совещание правительницы с боярами, на котором был пущен в ход решающий аргумент: «занеже еще великий государь млад» и т. д.). Возможно, в 1536 г. великая княгиня попыталась расширить сферу своего влияния, включив в него и внешнеполитические дела. Как уже отмечено выше, к концу мая — началу июня того же года относится единственная в своем роде запись в посольской книге, которая, наряду с великим князем и боярами, называет Елену в числе участников совещания о целесообразности отправки послов к королю Сигизмунду[425].
Однако каковы бы ни были внешнеполитические амбиции правительницы, на официальный уровень межгосударственных отношений они не вышли. Что касается приема Шигалея, то бывший казанский хан был вассалом («холопом», по его собственным словам) московского государя, а сама Казань еще после первого взятия ее войском Ивана III в 1487 г. считалась «вотчиной» великого князя[426]. Поэтому, как справедливо считает П. Ниче, аудиенция, данная Шигалею, не нарушила принцип официального неучастия Елены во внешнеполитических делах[427].
Суммируя сделанные выше наблюдения, можно прийти к выводу, что, несмотря на действительно большую власть и признанный титул «государыни», полномочия Елены как правительницы были существенно ограничены. Прежде всего она не имела права принимать и отправлять посольства, заключать мирные договоры и вообще представлять Русское государство во внешнеполитических делах. Эта функция полностью оставалась прерогативой ее сына-государя, несмотря на его юный возраст.
Но и во внутренних делах сохранялась четкая грань между правительницей и государем как единственным источником легитимной власти. Все официальные акты (жалованные, указные, правовые и т. д.) выдавались только от имени Ивана IV.
Однако существовала еще одна важная сфера, в которой власть великой княгини была полной и ничем даже формально не ограниченной, а именно — контроль над придворной элитой. Думается, именно эта функция была основной в деятельности Елены в 1534–1538 гг. Как уже говорилось выше, придворная среда, расколотая местническими противоречиями, нуждалась в верховном арбитре. Эту роль и взяла на себя великая княгиня.
3. Великокняжеский двор в годы правления Елены
Один из выводов предыдущей главы заключался в том, что Елена Глинская пришла к власти в обстановке ожесточенной местнической борьбы и во многом — благодаря этой борьбе, которая позволила ей освободиться от опеки, навязанной ей покойным мужем, и, получив поддержку влиятельных сил при дворе, стать единоличной правительницей. Изменения в составе придворной иерархии, произошедшие к осени 1534 г., отразили итоги соперничества могущественных боярских кланов, с одной стороны, и родственные связи и симпатии великой княгини — с другой.
Как мы уже знаем, первыми жертвами местнической борьбы стали «чужаки» — князья литовского происхождения, в том числе дядя правительницы, князь Михаил Львович Глинский: он был арестован в августе 1534 г. и умер в заточении (15 сентября 1536 г.)[428].
В какой-то форме опала коснулась и других ближайших родственников правительницы — ее матери и братьев. Об этом сообщает краткий летописец Марка Левкеинского: «Ополелася великая княгини Елена на матерь свою, на княгиню Анну. Таго же лета братью свою поймала, да не крепко»[429]. Оговорка летописца о том, что «поимание» братьев великой княгини было «некрепким», позволяет предполагать, что опала в отношении их носила кратковременный и сравнительно мягкий характер (вроде домашнего ареста). Сохранились сведения о покупке кн. Михаилом Васильевичем Глинским земель в Ростовском уезде в годы правления Елены[430]. Но что характерно: пока она была у власти, никто из ее братьев ни разу не появился на государевой службе[431]. Не упоминаются Юрий и Михаил Глинские и на официальных приемах, включая описанную выше аудиенцию, данную бывшему казанскому хану Шигалею в 1536 г. А боярский чин братья получили только в начале 1547 г.[432]
Таким образом, родные братья Елены Васильевны были отстранены от какого-либо участия в государственных делах и занимали весьма скромное место при ее дворе, хотя их материальное положение, судя по упомянутым выше куплям, было весьма неплохим. Ограничение властных амбиций ближайших родственников великой княгини трудно расценить иначе, как уступку правительницы противникам Глинских в придворной среде[433], один из тех компромиссов, на которых держалось правление Елены.
Гораздо более суровая опала, по сравнению с Ю. В. и М. В. Глинскими, постигла князей Бельских и Воротынских, а также кн. Б. А. Трубецкого.
Побег в Литву младшего из братьев Бельских, князя Семена, вызванный, возможно, разочарованием в возможности успешной карьеры в Москве или опасениями гонений на литовских княжат[434], поставил под удар всю семью. Иван Федорович, средний брат, был арестован как сообщник Семена и три с половиной года провел в тюрьме. Лишь после смерти Елены Глинской в апреле 1538 г. он был выпущен на свободу в числе других опальных[435]. Старший брат, боярин Дмитрий Федорович Бельский, провел некоторое время под домашним арестом, был выдан на поруки[436], но уже летом следующего, 1535 г. появился на государевой службе в Коломне[437]. От внешнеполитических дел (переговоры с Литвой), которыми кн. Д.Ф. Бельский ведал в конце правления Василия III и в первое время после его смерти, он был отстранен и при Елене подвизался только на ратной службе[438]. Если князь Дмитрий пострадал меньше брата Ивана, хотя тоже находился под подозрением, то отчасти это можно объяснить его родственными связями с кланом Челядниных, занимавшим, как будет показано ниже, центральные позиции при дворе великой княгини.
По тому же «делу» об измене С. Ф. Бельского был арестован кн. И. М. Воротынский с сыновьями. Князь Иван Михайлович умер в тюрьме (21 июля 1535 г.)[439], а его сыновья Александр, Владимир и Михаил появились на службе (причем одновременно!) только в 1543 г.[440] Показательно, что кн. Б. А. Трубецкой, арестованный в августе 1534 г. в Серпухове при попытке бегства в Литву, появился на службе после долгого перерыва в том же 1543 г., что и братья Воротынские[441]: не значит ли это, что только к этому времени «изменное дело» 1534 г. было полностью предано забвению?
Но преследование недавних литовских выходцев — это лишь одно из проявлений местнической борьбы в первый год после смерти Василия III, хотя и самое заметное. В эту борьбу оказались вовлечены все группы придворной знати, включая и старомосковское боярство, и потомков суздальских князей. Последние пострадали из-за опасных (с точки зрения опекунов юного Ивана IV) симпатий к князю Юрию Дмитровскому. В декабре 1533 г. по обвинению в попытке «отъезда» к дмитровскому князю был арестован кн. А. М. Шуйский. Это событие было подробно рассмотрено в предыдущей главе, здесь же нас будут интересовать последствия, которые имел арест князя Андрея для его родственников.
В первую очередь неосторожный поступок А. М. Шуйского, вероятно, навлек подозрения на его брата Ивана, с которым ранее (в 1527 или 1528 г.) они уже пытались «отъехать» к Юрию Дмитровскому. В 1534 г. кн. И. М. Шуйский был отправлен наместником на далекую Двину[442]. На мой взгляд, X. Рюс справедливо видит связь между арестом кн. А.М. Шуйского и назначением его брата Ивана двинским наместником[443].
Есть основания полагать, что история с неудавшимся «отъездом» кн. А. М. Шуйского испортила карьеру еще одному его родственнику — боярину кн. Борису Ивановичу Горбатому. Правда, составитель Летописца начала царства, рассказывая о событиях декабря 1533 г., всячески подчеркивает лояльность князя Бориса: он не только ответил отказом на предложение кн. А. М. Шуйского «отъехать» к дмитровскому князю, но и Андрею «возбраняша». Тогда кн. А. М. Шуйский якобы оклеветал родственника перед великой княгиней, заявив, что инициатива «отъезда» исходила от Б. И. Горбатого, и тому пришлось опровергать эти несправедливые обвинения[444]. Другой основной наш источник об обстоятельствах «дела» Юрия Дмитровского, Воскресенская летопись, иначе описывает этот эпизод, но также не оставляет сомнений в лояльности Б. И. Горбатого: узнав от А. М. Шуйского о предложениях удельного князя, Борис Иванович донес обо всем боярам[445].
По-видимому, властям действительно нечего было инкриминировать кн. Б. И. Горбатому в этой истории, однако в 1534 г. старый боярин был удален из столицы под благовидным предлогом, будучи назначен наместником Великого Новгорода[446]. Для понимания реакции властей следует учесть еще одно многозначительное обстоятельство: в 1528 г. именно кн. Б. И. Горбатый вместе с П. Я. Захарьиным выступил главным поручителем за князей Андрея и Ивана Шуйских, когда те предприняли первую неудачную попытку «отъезда» к Юрию Дмитровскому[447]. Словом, хотя Б. И. Горбатый не был соучастником акции А. М. Шуйского в декабре 1533 г., но поступок его дальнего родственника повредил репутации боярина.
Бесспорно, новгородское наместничество было почетным и ответственным назначением, но удаленность от столицы фактически выключала получившего его боярина из процесса принятия важнейших политических решений.
Товарищем кн. Б. И. Горбатого по новгородскому наместничеству стал боярин Михаил Семенович Воронцов, еще недавно входивший в ближайшее окружение Василия III и присутствовавший при составлении его завещания. Наместником Великого Новгорода он стал летом 1534 г.[448], возможно, одновременно с князем Борисом Ивановичем.
Все три указанных выше случая назначения наместниками: кн. И. М. Шуйского — на Двину, кн. Б. И. Горбатого и М. С. Воронцова — в Великий Новгород — могут рассматриваться как примеры тактики властей, впервые описанной применительно к данному периоду X. Рюсом: таким путем опекуны Ивана IV, не прибегая к прямой опале, отстраняли от участия во власти неугодных им лиц[449].
Наблюдения, сделанные немецким исследователем, заслуживают, на мой взгляд, серьезного внимания. Действительно, как справедливо отметил Рюс, никто из особо приближенных к правителям лиц (таких, как М. Ю. Захарьин при Василии III или кн. И. Ф. Овчина Оболенский при Елене Глинской) не назначался наместником. Источники свидетельствуют о том, что обладание реальной властью предполагало в качестве необходимого условия постоянное пребывание в столице. Одно из наиболее красноречивых свидетельств такого рода — уже известные нам показания польского жолнера Войтеха, бежавшего из русского плена в начале июля 1534 г. Характеризуя расстановку сил в столице, Войтех противопоставил «старших воевод», «который з Москвы не мают николи зъехати» и «всею землею справуют», другим воеводам, которые «ничого не справуют, только мают их з людми посылати, где будет потреба»[450] (выделено мной. — М. К.). В летописях и посланиях Ивана Грозного можно найти немало подтверждений тому факту, что служба за пределами столицы рассматривалась боярами чуть ли не как опала[451].
Из одиннадцати бояр, получивших этот чин при Василии III, лишь четверо постоянно находились в Москве в годы правления его вдовы: князья Иван и Василий Васильевичи Шуйские[452], Михаил Васильевич Тучков и Михаил Юрьевич Захарьин[453]. Именно эти лица сохраняли (в той или иной степени) политическое влияние при Елене Глинской.
Боярин кн. Василий Васильевич Шуйский — единственный из думцев Василия III, кому удалось не только упрочить свое положение в годы правления Елены, но и занять одно из первых мест при дворе юного Ивана IV. К нему, «великого князя Иванову карачю [первосоветнику. — М. К.] князю Василью Шуйскому», прислал в конце июня 1534 г. особую грамоту крымский царевич Ислам-Гирей[454]. В дальнейшем неоднократно на приемах крымских и литовских посланников в Кремле речь от имени юного государя произносил боярин кн. В. В. Шуйский[455]. Князь Василий первенствовал и на ратном поприще: летом 1535 г., в разгар так называемой Стародубской войны, он возглавил поход русской рати в Литву[456].
Брат кн. В. В. Шуйского Иван в сентябре 1534 г. упомянут в показаниях псковских перебежчиков — наряду с боярами М. В. Тучковым, М. Ю. Захарьиным и другими влиятельными лицами — среди тех, кто «на Москве… всякии дела справують»[457]. Очевидно, кн. И. В. Шуйский пользовался полным доверием Елены Глинской, раз его (вместе с дьяком Меньшим Путятиным) правительница посылала с ответственной миссией к князю Андрею Старицкому — убеждать последнего в том, что у великого князя и его матери великой княгини «лиха в мысле нет никоторого»[458].
Боярин Михаил Васильевич Тучков также постоянно находился в столице: как и кн. И. В. Шуйский, он ни разу за годы правления Елены не упомянут в разрядах, т. е. не получал воеводских назначений. Есть основания полагать, что правительница прислушивалась к мнению опытного боярина: в начале этой главы уже приводилась выпись из книг дьяка Т. Казакова, из которой явствует, что размер причитавшейся Троице-Сергиеву монастырю торговой пошлины с ногайских лошадей в сентябре 1534 г. был установлен великой княгиней в соответствии с традицией, которую напомнил (по просьбе правительницы) М. В. Тучков[459]. К сожалению, в последующие четыре года, с осени 1534 до осени 1538 г., в источниках нет упоминаний о боярине Михаиле Васильевиче, и поэтому трудно судить о том, оказывал ли он какое-либо влияние на решение иных, более важных вопросов.
С осени 1534 г. на несколько лет (до начала 1537 г.) прерываются сведения и о боярине Михаиле Юрьевиче Захарьине. В данном случае молчание источников представляется неслучайным и поддается объяснению: прежде всего побег в августе 1534 г. в Литву его двоюродного брата И. В. Ляцкого бросил тень и на самого Захарьина (за него даже была взята порука[460]). Кроме того, за боярином Михаилом Юрьевичем, по-видимому, закрепилась репутация сторонника дружественных отношений с Литвой: недаром литовские паны в начале 1534 г., как мы помним, называли М. Ю. Захарьина и кн. Д. Ф. Бельского своими «приятелями». Между тем в обстановке начавшейся осенью 1534 г. русско-литовской войны (так называемой Стародубской)[461] подобная позиция не могла пользоваться поддержкой при московском дворе. Неудивительно поэтому, что Захарьин временно, по-видимому, отошел (или был отстранен) от государственных дел. Но как только военные действия сменились мирными переговорами, дипломатический опыт старого боярина снова оказался востребован: в январе — феврале 1537 г. Захарьин активно участвовал в переговорах с литовским посольством, увенчавшихся заключением пятилетнего перемирия[462].
Остальные бояре, получившие этот чин до декабря 1533 г., имели еще меньше возможностей влиять на принятие важных внутри- и внешнеполитических решений, находясь в годы правления Елены Глинской на дальних наместничествах или регулярно неся полковую службу.
Как уже говорилось, с лета 1534 г. наместниками Великого Новгорода являлись бояре кн. Б. И. Горбатый и М. С. Воронцов (первый упоминается в этой должности вплоть до января 1537 г., второй — до апреля 1536 г.)[463]. За пределами столицы проходила и служба боярина кн. А. А. Хохолкова-Ростовского: в декабре 1533 г. он был смоленским наместником[464]; затем летом 1534 г. стоял вместе с другими воеводами в Боровске и, наконец, весной 1536 г. упоминается (в последний раз) в качестве псковского наместника[465].
Боярин Иван Григорьевич Морозов в 1534 и 1537 гг. упоминается на службе (летом 1534 г. стоял с другими воеводами в Боровске, а затем — в Вязьме; в 1537 г. — во Владимире и Костроме)[466]. Брат И. Г. Морозова, боярин Василий Григорьевич, в сентябре 1535 г. нес полковую службу на Коломне; причем и «после роспуску з берегу болших воевод» он оставался на том же месте[467], из чего можно заключить, что В. Г. Морозов тогда «большим воеводой» не считался. Имевшийся у него дипломатический опыт (с конца ноября 1522 г. по начало мая 1523 г. он возглавлял посольство в Литву[468]) был востребован через несколько лет, когда в апреле 1537 г. боярин Василий Григорьевич был отправлен во главе посольства к Сигизмунду I для утверждения заключенного в Москве перемирия[469].
Боярин кн. Дмитрий Федорович Бельский, начиная с лета 1534 г., регулярно нес сторожевую службу. Командование на театре военных действий с Литвой ему по понятным причинам не доверяли, и в разрядах он постоянно упоминается в полках, стоявших на рубежах обороны от крымцев (на берегу Оки) и казанцев (в Муроме и Владимире). В июле 1534-го, июле и сентябре 1535 г. князь Дмитрий возглавлял рать, стоявшую «на Коломне»; в феврале 1536 г. он упоминается в Муроме, а в июле того же года — снова в Коломне[470]. В июле 1537 г. кн. Д. Ф. Бельский находился во Владимире, причем в должности наместника этого города[471]. В сентябре того же года он был назначен главой судовой рати намеченного похода на Казань, но этот поход не состоялся[472]. Череда воеводских назначений Бельского в 1535–1536 гг., а также обязанности владимирского наместника, которые он исполнял в 1537 г., часто вынуждали его покидать столицу и ясно свидетельствовали о том, что этот боярин, занимавший первое место в придворной иерархии при Василии III, не входил в круг ближайших советников Елены Глинской.
Наконец, еще один боярин Василия III, кн. Михаил Васильевич Горбатый, в новое царствование успел проявить себя только на ратном поприще: в июле 1534 г. он упомянут в коломенском разряде в качестве первого воеводы передового полка[473]; а с ноября 1534 по март 1535 г. возглавлял большой поход русских войск в Литву[474] и вскоре по возвращении из похода в том же году умер[475].
Для полноты картины следует отметить, что двое окольничих, получивших этот чин при Василии III, — Иван Васильевич Ляцкий и Яков Григорьевич Морозов — сошли со сцены уже во второй половине 1534 г. Первый, как уже говорилось, бежал в Литву в августе 1534 г. Что касается второго, окольничего Я. Г. Морозова (младшего брата бояр Ивана и Василия Григорьевичей Морозовых), то последнее упоминание о нем в разрядах относится к июлю 1534 г.: он стоял с другими воеводами в Вязьме, а затем был переведен в Смоленск[476]. Затем Я. Г. Морозов исчезает из источников: по-видимому, он вскоре умер или отошел от дел[477].
Итак, придворный «ландшафт», как мы могли убедиться, сильно изменился всего за несколько лет, прошедших со дня смерти Василия III. Эти изменения стали результатом действия многих факторов, среди которых — и местническая борьба (от которой в первую очередь пострадали литовские княжата, но наряду с ними и некоторые представители суздальской и старомосковской знати), и внешнеполитическая конъюнктура — война с Литвой, наложившая свой отпечаток на противоборство придворных кланов, и естественная смена поколений (в 30-е гг. завершился жизненный путь многих деятелей, чья карьера началась в самом конце XV в. или первые годы XVI в.: бояр кн. М. В. Горбатого, кн. Б.И. Горбатого, кн. А. А. Хохолкова-Ростовского, М. С. Воронцова, окольничего Я. Г. Морозова и др.). Однако в охарактеризованных выше изменениях пока не просматривается прямое влияние новой правительницы — Елены Глинской; между тем трудно сомневаться в том, что, придя к власти, великая княгиня постаралась окружить себя наиболее доверенными людьми. Поэтому перенесем внимание с тех, кто проиграл в ходе придворной борьбы, на тех, кто оказался в выигрыше при новом режиме власти, установившемся к осени 1534 г. Присмотримся теперь к тем, на кого пал выбор Елены Глинской, кто получил из ее рук думные чины и занял первые места в новой дворцовой иерархии.
По традиции великие княгини имели свой двор: во время торжественных выходов, свадеб, праздничных трапез их сопровождали боярыни, принадлежавшие к верхушке московской знати. Так, за столом на свадьбе Василия III с Еленой Глинской 21 января 1526 г. сидели боярыни: княгиня Анна, двоюродная сестра Василия III, вдова кн. Ф. И. Бельского; княгиня Марья, вдова кн. С. Д. Холмского; Орина, вдова боярина Юрия Захарьича; Анна, жена боярина Петра Яковлевича Захарьина; Федосья, жена боярина М. Ю. Захарьина[478]. Впрочем, приведенный список из пяти боярынь не отражает состав двора новой великой княгини, который еще не успел сформироваться; скорее он указывает на иерархию, существовавшую к тому моменту при государевом дворе.
С гораздо большим основанием собственный двор великой княгини можно усмотреть в списке боярынь, содержащемся в разряде свадьбы князя Андрея Ивановича Старицкого (январь 1533 г.): «А сидели в столе от великие княини боярони княж Дмитреева Федоровича Бельского княини Марфа, Юрьева жена Захарьина Орина, Иванова жена Ондреевича Олена, Васильевская жена Андреевича Огрофена, князь Ивана Палетцкого княини»[479]. Первое место в этом перечне отведено жене кн. Д. Ф. Бельского Марфе, мужу которой принадлежало на тот момент первенство в придворной иерархии при Василии III. К этому следует добавить, что Марфа была дочерью конюшего Ивана Андреевича Челяднина, умершего в литовском плену[480]. Следующей в свадебном разряде названа вдова боярина Юрия Захарьича Орина (она упоминалась и в приведенном выше свадебном разряде 1526 г.). Далее в списке идет вдова И. А. Челяднина Елена (очевидно, мать Марфы — княгини Бельской), а затем — вдова его брата, дворецкого Василия Андреевича Челяднина, Аграфена. Завершает список не названная по имени жена князя Ивана Палецкого[481].
Об Аграфене Челядниной нужно сказать особо: она была мамкой наследника престола, маленького Ивана. Это ей Василий III, согласно летописной Повести, приказал перед смертью, «штоб еси Огрофена от сына моего Ивана не отступала ни пяди»[482]. Кроме того, Аграфена приходилась родной сестрой могущественному временщику 1530-х гг. — кн. Ивану Федоровичу Телепневу Оболенскому. Их судьбы в дальнейшем тесно переплелись между собой.
Безусловно, процитированный свадебный разряд 1533 г. не дает представления о полном составе двора великой княгини: в нем перечислены лишь «старшие боярыни». В этом можно убедиться, обратившись к такому интересному источнику, как родословная «память», составленная кем-то из недоброжелателей Глинских в 40-х гг. XVI в. Цель автора этого сочинения состояла в том, чтобы показать невысокое местническое положение представительниц этого рода в конце правления Василия III. Для историка «память» интересна тем, что она детально описывает иерархию двора великой княгини Елены накануне вступления на престол ее сына Ивана:
А у великие книини в столе сидели боярони Марья Григорьева жена Федоровича. А коли Марьи нет, ино сидела Орина Юрьева жена Захарьича. А от них сидела Олена да Огрофена Челяднины.
А Глинсково книини Анна сидела в кривом столе, да книини Настасья Мамаева сидела в кривом же столе. А не сиживала у них Огрофена Волынсково. А сидела у них в заседках в кривом же столе любо Иванова жена Третьякова Овдотья, а либо Нехожево книини Огрофена.
А коли Марьи нет тут и Орины Юрьевы, ино сидела книини Анна да книини Настасья от Олены да от Огрофены Челядниных в кривом же столе[483].
Итак, если верить составителю «памяти», первые места при дворе великой княгини Елены занимали вдова боярина Г. Ф. Давыдова[484] Марья и вдова боярина Юрия Захарьина Орина. Далее следовали Елена и Аграфена Челяднины и только после них — мать великой княгини Анна (вдова кн. Василия Львовича Глинского) и Анастасия, вдова кн. Ивана Мамая Львовича Глинского (отсюда — «Настасья Мамаева»). Автор напоминает о том, что в обычные дни («коли за обычай сидят»), если великий князь Василий приходил в палаты своей супруги, то Глинские «сидели ниже всех боярынь». Когда же по случаю рождения у великокняжеской четы сына Юрия (в октябре 1532 г.) «болшой наряд был, а бояронь много было», тогда «была верхняя лавка, а в верхней лавке сидели в болтом месте Челяднины Олена да Огрофена. А Глинские книини Анна да книини Настасья сидели конец стола»[485].
При жизни Василия III двор его супруги находился как бы в тени «большого» Государева двора, и описанная выше иерархия имела значение только для обитательниц женской половины дворца. Каким-либо политическим влиянием боярыни великой княгини в ту пору не обладали. Все изменилось после того, как старший сын Елены Глинской Иван занял престол в декабре 1533 г., а она сама спустя полгода стала при нем правительницей. Теперь ее ближние боярыни приобрели реальный вес в придворной среде. Показательно, что уже в летописном рассказе о похоронах великого князя Василия особое внимание уделено лицам, сопровождавшим его вдову Елену во время траурной церемонии. Как было показано в первой главе книги, этот рассказ сохранился в нескольких редакциях: наиболее подробной (хотя и едва ли первоначальной) является та, которая отразилась в Новгородской летописи по списку Дубровского. Здесь после перечисления бояр, сопровождавших великую княгиню (кн. В. В. Шуйского, М. С. Воронцова, кн. М. Л. Глинского, кн. И. Ф. Овчины Оболенского), названы боярыни, также входившие в ее свиту: княгиня Анастасия — племянница Василия III (дочь его сестры от брака с царевичем Петром[486]), жена кн. Федора Михайловича Мстиславского; княгиня Марья — сестра Елены Глинской, жена кн. Ивана Даниловича Пенкова[487]; Елена — вдова И. А. Челяднина; Аграфена — вдова В. А. Челяднина; Феодосия — жена боярина М. Ю. Захарьина; Аграфена — жена некоего Василия Ивановича; и, наконец, княгиня Анна — мать великой княгини, вдова кн. В. Л. Глинского[488].
Помещенный в летописи Дубровского список боярынь великой княгини Елены подтверждает слова анонимного автора родословной «памяти» Глинских о невысоком статусе этого рода в Москве и свидетельствует о том, что бабка Ивана IV, княгиня Анна, по-прежнему занимала одно из последних мест в придворной иерархии, даже после того, как ее внук занял великокняжеский престол. Примечательно, что дочь Анны Глинской, княгиня Марья Пенкова, упомянута раньше матери: очевидно, местнический статус боярынь определялся статусом их мужей при московском дворе. Разумеется, вне конкуренции были те из них, кто, подобно племяннице Василия III, княгине Анастасии Мстиславской, находился в прямом родстве с великокняжеским домом. В летописном тексте, как и в приведенных выше других списках боярынь Елены Глинской, мы снова видим имена Елены и Аграфены Челядниных — явный признак их прочного положения при дворе великой княгини.
В нашем распоряжении есть еще один источник по истории двора Елены Глинской: речь идет об уже известном нам описании приема великой княгиней бывшего казанского хана Ших-Али (Шигалея) и его жены Фатьмы-салтан в январе 1536 г., помещенном в Летописце начала царства. На аудиенции Шигалея 9 января, наряду с боярами кн. В. В. Шуйским и И. Ф. Телепневым Оболенским и дьяками Ф. Мишуриным и Меньшим Путятиным, присутствовали боярыни великой княгини. Летописец называет их в следующем порядке: княгиня Анастасия, жена кн. Ф. М. Мстиславского; Елена, вдова И. А. Челяднина; Аграфена, вдова В. А. Челяднина, «и иные многие боярыни»[489]. Через несколько дней в церемонии встречи царицы Фатьмы-салтан, приехавшей во дворец, участвовали Аграфена «Ивановская жена Волынского»[490], Аграфена Челяднина и «молодые боярыни», не названные по имени. На пиру в честь царицы самое почетное место, выше остальных боярынь, занимала княгиня Анастасия — жена кн. Ф. М. Мстиславского (летописец напоминает, что она была дочерью царевича Петра, и называет ее «сестрой» великого князя Ивана), а «под нею» сидели Елена и Аграфена Челяднины, а также жена кн. Д. Ф. Бельского княгиня Марфа. Ниже Марфы в местническом отношении («под нею») сидела жена Ивана Волынского Аграфена; «а иные боярыни в скамье сидели», добавляет летописец, заканчивая перечисление[491]. Можно предположить, что на этой скамье нашлось место и для матери правительницы, княгини Анны Глинской, но летописец не удостоил упоминания сидевших столь «низко» боярынь.
Обращает на себя внимание большое «представительство» клана Челядниных в ближайшем окружении великой княгини: на приеме царицы Фатьмы-салтан, помимо Елены и Аграфены — вдов соответственно Ивана и Василия Андреевичей Челядниных, присутствовала княгиня Марфа Бельская — дочь Елены и И. А. Челяднина. Кроме того, летописец упоминает, что кравчим у великой княгини на том пиру был Иван Иванович Челяднин[492] — сын того же боярина и родной брат Марфы.
Изучение родственных связей между придворными кланами дает ключ к пониманию пожалований в годы правления великой княгини Елены. Приведенные выше факты свидетельствуют о том, что по неписаному соглашению с верхушкой московской знати государыня не могла возвысить своих ближайших родственников — мать и братьев. Но это не означает, что она не стремилась облагодетельствовать близких ей людей: выход был найден в том, что высокие думные и дворцовые чины получили мужья сестер Елены Глинской, а также родственники Елены и Аграфены Челядниных — ближних боярынь великой княгини.
Схема 1. Родственные связи кланов Глинских и Челядниных[493]
Первые достоверные сведения о пожаловании боярских чинов при юном Иване IV относятся к июлю 1534 г.: в разрядной росписи полков на Коломне боярами впервые названы кн. Иван Федорович Бельский и кн. Иван Данилович Пенков, а кн. Иван Федорович Овчина Оболенский именуется боярином и конюшим[494]. В литературе, однако, утвердилось мнение, впервые высказанное А. А. Зиминым, о том, что фаворит Елены Глинской кн. И. Ф. Овчина Оболенский получил боярство еще к январю 1534 г.[495], однако эта версия не имеет надежной опоры в источниках.
В обоснование своей точки зрения о столь раннем пожаловании Ивана Овчины в бояре А. А. Зимин ссылался на письмо литовского гетмана Ю. М. Радзивилла, адресованное кн. И. Ф. Оболенскому («боярину и конюшему и воеводе великого князя Ивана Васильевича Московского») и датированное 16 января (без указания года)[496]. Однако дипломатические контакты между Ю. М. Радзивиллом и кн. И. Ф. Овчиной Оболенским, продолжением которых стало упомянутое письмо от 16 января, завязались только в сентябре 1535 г., после того как в литовский плен попал двоюродный брат Овчины, кн. Ф. В. Телепнев Оболенский[497]. Поэтому, исходя из контекста русско-литовских отношений той поры, письмо гетмана Ивану Овчине следует датировать 16 января 1536 г. Отнесение его к январю 1534 г. явно ошибочно.
Недавно А. Л. Юрганов попытался датировать получение кн. И. Ф. Овчиной Оболенским боярского чина еще более ранним временем — началом декабря 1533 г.[498] Основанием для подобного предположения ученому послужило окончание летописной Повести о смерти Василия III по списку Дубровского: при описании похорон великого князя в этой редакции Повести среди «бояр», сопровождавших Елену Глинскую, назван и «князь Иван Федоровичь Овчина»[499]. В другой редакции Повести (отразившейся в Софийской II летописи и Постниковском летописце) князь Иван Овчина в данном пассаже не упомянут, но главное заключается не в этом: летописи вообще не могут считаться надежным источником при выяснении времени пожалования того или иного придворного думными чинами. Показательно, что во всех списках летописной Повести среди «бояр» в данном контексте упомянут и кн. М. Л. Глинский, хотя он, как справедливо полагают А. А. Зимин и А. Л. Юрганов, боярского чина так и не получил[500].
Помимо источниковедческих наблюдений, можно привести также некоторые общеисторические соображения, которые не позволяют согласиться с Зиминым и Юргановым в данном вопросе. Большинство исследователей вполне резонно видят в пожаловании Ивану Овчине боярства свидетельство расположения правительницы к своему фавориту. Между тем до лета 1534 г., как было показано в предыдущей главе, не заметно каких-либо проявлений самостоятельности Елены Глинской. Совершенно невероятно, чтобы в день похорон великого князя Василия убитая горем вдова (она даже не могла идти сама: «несоша ея из ее хором в санях на собе дети боярские на лествицу»[501]) раздавала кому бы то ни было думные чины. Скорее всего, подобные пожалования вообще были невозможны до окончания траура по покойному государю (40-й день после смерти Василия III миновал 13 января 1534 г.). Но еще несколько месяцев великая княгиня не спешила с пожалованиями, пока не почувствовала прочную опору в боярской среде. Еще в начале июля 1534 г. осведомленный наблюдатель, польский жолнер Войтех, бежавший из русского плена, причислил князя Ивана Овчину к тем воеводам, которые «ничого не справуют, только мают их з людми посылати, где будет потреба»[502]. Таким образом, возвышение кн. И. Ф. Оболенского началось никак не раньше лета 1534 г.
Суммируя сделанные выше наблюдения, можно высказать предположение, что первая раздача думных чинов при новом государе, Иване IV, произошла в июле 1534 г., т. е. именно тогда, когда появился упоминавшийся уже коломенский разряд. Эта разрядная роспись начинается словами: «Лета 7042-го июля при великом князе Иване Васильевиче всеа Руси и при матери его великой кнеине Елене, в первое лето государьства его, на Коломне велено быть воеводам…»[503] (выделено мной. — М. К.). Следовательно, июльский разряд 1534 г. был первым разрядом нового царствования. Приведенную разрядную запись уместно сопоставить со свидетельством краткого летописца Марка Левкеинского: «Тагожелета [7042-го. — М. К.] великая княгиня Елена з бояры думала да велела князей и бояр жаловати да на службу посылати»[504] (выделено мной. — М. К.).
Из этого летописного известия следует, что решение о пожаловании князей и бояр и об их посылке на службу было принято на совещании великой княгини с думцами. Летописец не называет дату принятия данного решения, но ее можно примерно определить на основе выше- и нижеследующих сообщений. Выше Марк Левкеинский сообщал о «поимании» в апреле 1534 г. вдовы князя Василия Шемячича с двумя дочерьми, а ниже — о «стоянии» в Боровске князя Андрея Старицкого и «многих воевод»[505]. Иные источники зафиксировали пребывание князя Андрея Ивановича в Боровске с 25 мая (Троицына дня) по июль 1534 г.[506] Таким образом, по расположению среди других летописных статей сообщение о пожаловании князей и бояр и посылке их на службу попадает в интервал: май — июль 1534 г.
Итак, краткий летописец и разрядная запись корректируют и дополняют друг друга: согласно Марку Левкеинскому, решение о пожаловании князей и бояр было принято одновременно с их отправкой на службу; адата первой официальной полковой росписи (коломенской) известна нам из разрядов: июль 1534 г.
Думными чинами в первую очередь были пожалованы лица, входившие в ближний круг великой княгини. К июлю 1534 г. боярами стали: кн. И. Ф. Овчина Оболенский — брат Аграфены Челядниной, мамки юного государя; кн. И. Д. Пенков — муж Марии Глинской, сестры правительницы; а также кн. И. Ф. Бельский — брат Д. Ф. Бельского, женатого на Марфе Челядниной. Дальнейшая судьба пожалованных в бояре лиц сложилась по-разному. Князь Иван Бельский в августе того же года, как мы уже знаем, попал в опалу в связи с побегом в Литву его брата Семена и вместе со свободой утратил и боярский чин. Кн. Иван Данилович Пенков в годы правления Елены Глинской подвизался главным образом на ратной службе: в июне 1535 г. он возглавлял сторожевой полк в походе кн. В. В. Шуйского в Литву; в июле следующего года был вторым воеводой при кн. Д. Ф. Бельском в большом полку, стоявшем на Коломне; в июле 1537 г. там же возглавлял полк правой руки; наконец, в сентябре того же года он должен был возглавить конную рать в походе на Казань, но этот поход не состоялся[507]. Источники не сохранили каких-либо свидетельств об участии кн. И. Д. Пенкова в дипломатической или административной деятельности (до 1539 г.); нет данных и о каком-то его влиянии на принятие важных внутриполитических решений. Зато получивший одновременно с ним боярский чин кн. И. Ф. Овчина Телепнев Оболенский вскоре достиг вершины могущества: в июле 1534 г. начался стремительный взлет его карьеры.
Как было показано в предыдущей главе, князь Иван Овчина имел отношение к аресту кн. М. Л. Глинского в августе 1534 г. В начавшемся в ноябре 1534 г. большом походе в Литву кн. И. Ф. Оболенский занимал вторую по значимости командную должность — первого воеводы передового полка; первым воеводой большого полка (фактически главнокомандующим) в этой кампании был назначен старший по возрасту и более опытный полководец — боярин кн. М. В. Горбатый[508]. Примечательно, что, хотя князь Иван Федорович имел самый высокий чин в придворной иерархии — конюшего боярина, в армии он неизменно довольствовался вторыми и даже третьими ролями, уступая первые места более знатным или более заслуженным лицам. Так, в июньском походе 1535 г. в Литву, во главе которого находился боярин кн. В. В. Шуйский, кн. И. Ф. Овчина Телепнев снова был первым воеводой передового полка[509], а в коломенской разрядной росписи июля 1537 г. он значится первым воеводой полка левой руки: более высокие в местническом отношении назначения в большом и передовом полках, полку правой руки достались тогда татарскому князю Федору Даировичу, кн. Н. В. Оболенскому, кн. В. А. Микулинскому, кн. И. Д. Пенкову[510]. И это — всего месяц спустя после подавления «мятежа» князя Андрея Старицкого — события, в котором, как будет показано в следующей главе, кн. И. Ф. Овчина Оболенский сыграл ключевую роль. Правда, в росписи несостоявшегося похода на Казань, датированной сентябрем 1537 г. (последней разрядной росписи времени правления Елены Глинской), князь Иван Федорович числится уже вторым воеводой большого полка конной рати, но и в этом случае первенство отдано другому воеводе — боярину кн. И. Д. Пенкову[511].
Таким образом, воеводские назначения кн. И. Ф. Овчины Оболенского не отражают того реального влияния, которым пользовался могущественный временщик при московском дворе. Скорее они свидетельствуют о том, что правительница и ее фаворит считались с местническими притязаниями знатнейших родов: традиции следовало соблюдать, и воеводские должности в армии распределялись в соответствии со знатностью, личными и родовыми заслугами. В этом заключался еще один компромисс периода правления Елены, благодаря которому удавалось поддерживать шаткое равновесие в придворной среде.
Между тем особая близость конюшего боярина к вдовствующей великой княгине недолго оставалась тайной для современников: уже зимой 1535 г. отношения князя Ивана Овчины Телепнева и Елены Глинской стали темой пересудов среди детей боярских, участвовавших в литовском походе; от пленных об этом стало известно придворным Сигизмунда I, великого князя Литовского и польского короля, а уж они не преминули поделиться подобными слухами со своими корреспондентами в разных странах Европы. Так, секретарь Сигизмунда Николай Нипшиц сообщал из Вильны 3 марта 1535 г. епископу г. Кульма (Хельмно) Иоанну Дантышку об услышанном от пленных «московитов» занятном анекдоте (eyn guten schwank), который он, однако, не решается доверить бумаге. Речь в «анекдоте» идет о великой княгине и об опекуне «по имени Овчина» (Offczyna genannt) — «верховном командующем» (oberschter habtman) над войском, вторгшимся в Литву[512]. По словам Нипшица, «этот Овчина является опекуном днем и ночью» (der selbig Offczyna yst der formund bey tag und nacht)[513].
Новая волна слухов о фаворите великой княгини появилась в Литве после того, как 29 августа 1535 г. при взятии польско-литовской армией Стародуба в плен попал наместник этой крепости кн. Федор Васильевич Овчина Оболенский[514] — двоюродный брат князя Ивана Федоровича Овчины. 23 декабря того же года уже упоминавшийся выше кульмский епископ Иоанн писал советнику императора Карла V Корнелию Дуплицию Шепперу о том, что у одного из захваченных в Стародубе знатных пленников «по имени Овчина» (Officziny) есть брат, который находится «при вдове-княгине Московской» (apud viduam ducem Moscoviae) и «выполняет вместо мужа супружеские обязанности» (more mariti vicarius officium praestat coniugale)[515].
Иоанну Дантышку вторит другой наблюдатель, Николай Нипшиц: в письме Альбрехту Прусскому от 28 августа 1536 г. он сообщал, что взятый в плен наместник Стародуба, «герцог Овчина» (der hauptman von Starodub… hertzog Owffizyna) — «превосходный, видный человек в Москве» (ein trefflich, ansichtigk man in der Muska): «его родной [!] брат держит великую княгиню вместе с ребенком [имеется в виду Иван IV. — М. К.] и всей Москвой под своей опекой, защитой и управлением» (sein leiblicher bruder hat die grosfurstin zusampt dem kindt und die gantze Muska in seinem schirm, schütz und regiment)[516].
Вероятно, аналогичным путем эти пикантные подробности дошли и до известного австрийского дипломата Сигизмунда Герберштейна, который в своих «Записках о Московии», опубликованных впервые в 1549 г., поместил назидательный рассказ о том, как князь Михаил Львович Глинский пытался прервать позорную связь своей племянницы с «неким боярином по прозвищу Овчина» и «наставлял ее жить честно и целомудренно», но разгневанная великая княгиня заточила дядю в темницу[517].
Изображенная Герберштейном нравоучительная сцена больше говорит о литературных вкусах автора, чем о реальных событиях в Москве середины 1530-х гг.[518] Однако теперь в нашем распоряжении есть гораздо более ранние свидетельства, современные той эпохе, причем, как показывает процитированное выше письмо Н. Нипшица от 3 марта 1535 г., слухи о великой княгине и ее фаворите были только записаны в Литве, но возникли они в самой России и распространялись, в частности, среди служилого люда. Стремительный взлет карьеры князя Ивана Овчины Оболенского, начавшийся летом 1534 г., косвенно свидетельствует о том, что подобные слухи имели под собой какие-то основания.
Хотя кн. И. Ф. Овчина Телепнев Оболенский впервые упомянут на службе еще в 1510/11 г., при жизни Василия III он не пользовался особым расположением государя: 20 лет ратной службы не принесли ему думного чина, а в 1531 г. князь Иван даже попал в опалу, правда, кратковременную[519]. Все сразу переменилось летом 1534 г. Своим возвышением кн. И. Ф. Овчина Оболенский был во многом обязан своей сестре — Аграфене Челядниной, мамке маленького Ивана IV, входившей в ближний круг великой княгини Елены. Это она, надо полагать, открыла брату доступ в дворцовые покои. И чин конюшего, вероятно, достался ему по свойству с Челядниными. В 1508–1514 гг. этот чин принадлежал Ивану Андреевичу Челяднину[520]; в дальнейшем, с конца 1530-х по 1560-е гг., конюшими, как правило, также становились представители клана Челядниных[521]: по-видимому, этот чин считался тогда их родовым достоянием.
Недруги временщика не без оснований считали Аграфену Челяднину верной союзницей ее брата и, как только умерла великая княгиня Елена (3 апреля 1538 г.), свели счеты не только с князем Иваном Овчиной, но и с его сестрой: ее сослали в Каргополь и насильно постригли в черницы[522].
Но вернемся к тому недолгому периоду, когда кн. И. Ф. Овчина Телепнев находился в зените своего могущества. Как было показано выше, с начала 1535 г. ходили упорные слухи об особой близости конюшего боярина к великой княгине. К осени того же года относится еще одно важное указание на возросшее влияние кн. И. Ф. Овчины Оболенского при московском дворе: именно к нему (при посредничестве попавшего в литовский плен его двоюродного брата — кн. Ф. В. Оболенского) обратился гетман Юрий Радзивилл с целью возобновления прерванных войной дипломатических отношений[523]. С ноября 1535 по август 1536 г. — до того момента, когда был восстановлен обмен послами между государями России и Литвы, — конюший боярин с ведома великокняжеского правительства вел переписку с гетманом Ю. Н. Радзивиллом и несколько раз (в феврале и мае — июне 1536 г.) принимал его посланцев на своем подворье, причем на таких «малых аудиенциях» присутствовали дворецкий И. Ю. Шигона Поджогин, дьяки Меньшой Путятин и Федор Мишурин и несколько детей боярских[524]. Сохранился подлинник одного из писем кн. И. Ф. Овчины Оболенского гетману Юрию Радзивиллу (от августа 1536 г.): грамота была запечатана княжеской перстневой печатью с изображением руки, держащей поднятый вверх меч[525].
По традиции правом самостоятельных сношений с иностранными державами (разумеется, в русле общего внешнеполитического курса правительства) обладали виднейшие бояре, занимавшие первые места при дворе: так, в 1520 г., при Василии III, такое право было дано Григорию Федоровичу Давыдову[526]; в декабре 1533 г. литовского посланника принимал у себя кн. Дмитрий Федорович Бельский[527]; в 1589–1591 гг., в царствование Федора Ивановича, переговоры с австрийским двором вел фактический правитель государства — Борис Федорович Годунов[528]. В годы правления Елены Глинской подобную почетную функцию выполнял конюший боярин кн. И. Ф. Овчина Телепнев Оболенский. Однако его первенство на поприще дипломатического представительства не было абсолютным: на великокняжеских приемах ему приходилось делить почетное место у трона с боярином кн. В. В. Шуйским.
Посольский церемониал чутко реагировал на изменения в придворной иерархии: до 1536 г. князь Иван Овчина Оболенский вообще не упоминается на официальных дипломатических приемах; но уже 9 января 1536 г. ему вместе с кн. В. В. Шуйским и дьяками Ф. Мишуриным и Меньшим Путятиным было поручено встречать приехавшего на аудиенцию к великому князю бывшего казанского хана Ших-Али (Шигалея)[529]. На приеме литовского посланника Никодима Техоновского 13 августа того же года, когда великий князь звал того «к руце», «берегли у великого князя, стоячи у его места, боярин князь Василей Васильевичь Шуйской да князь Иван Федорович Оболенской Овчина. Как князь великий подал ему [посланнику. — М. К.] руку, и Никодима принял за руку князь Иван и подръжал его за руку…»[530].
Та же церемония повторилась 14 января 1537 г. во время приема «больших» литовских послов Яна Юрьевича Глебовича «с товарищи»: «И звал князь великий послов к руце, а стояли у великого князя, для бережениа, на правой стороне боярин князь Василей Васильевичь Шуйской, а на левой боярин и конюшей князь Иван Федорович Оболенской Овчина, да у князя у Василья стоял Иван Иванович Андреевича Челяднин, ходил у великого князя в дяди место»[531].
Посольство хана Сахиб-Гирея, принятое в Кремле 9 февраля 1538 г., отразило представления крымских властей о сложившейся на тот момент расстановке сил при великокняжеском дворе. Ханский гонец Баим передал слова своего повелителя: поскольку Сахиб-Гирей послал к Ивану IV «болшего посла, доброго своего человека», он просил, чтобы великий князь «также к нам послал своего болшего посла, доброго своего человека: князя Василия Шуйского или Овчину»[532]. Не менее примечателен ответ московской стороны. Находившемуся в Крыму «ближнему человеку» Григорию Иванову сыну Совина был послан наказ, что передать хану: «И ты б царю говорил царь, господине, княз(ь) Василей Васильевич Шуйской и княз(ь) Иван Федорович у государя нашего люди великие и ближние: государю их пригоже пъри собя держати, зан(е)же государь великой, а леты еще млад…»[533]
Итак, на дипломатической арене в конце правления Елены Глинской ее фаворит был, так сказать, «уравновешен» князем В. В. Шуйским: в этой сфере, не менее значимой с точки зрения местнических интересов, чем воеводские назначения, представители знатнейших московских родов также не собирались уступать первенства любимцу великой княгини.
Портрет одного из самых известных государственных деятелей России «эпохи регентства» будет неполным, если наряду с военными походами и дипломатическими переговорами, в которых он участвовал, не упомянуть о его судебно-административной деятельности. В архиве Кирилло-Белозерского монастыря сохранилась правая грамота, выданная 30 января 1537 г. судьями Н. Я. Борисовым и Ф. 3. Федоровым по приговору боярина и конюшего кн. И. Ф. Оболенского старосте и крестьянам села Куликова Дмитровского уезда в тяжбе из-за спорных сенных покосов со старостой и крестьянами Голедецкого села[534]. 25 января указанного года князю Ивану Федоровичу был доложен судный список расследования дела в суде первой инстанции. Выслушав материалы дела, боярин не только вынес вердикт в пользу истцов, но и принял решение освободить от ответственности и от уплаты судебных пошлин приказчика Голедецкого села Матфея Щекина — на том основании, что «ему то село приказано внове»[535]. Подобная формулировка (нечасто встречающаяся в судебных документах) свидетельствует о том, что князь И. Ф. Оболенский не ограничился формальным слушанием тяжбы, а вник в существо дела и принял взвешенное решение.
Осталось рассмотреть думские пожалования последних лет правления Елены Глинской. В июле 1536 г. впервые с боярским титулом упоминается князь Андрей Дмитриевич Ростовский[536]. По-видимому, он был призван заменить в Думе своего троюродного брата кн. Александра Андреевича Хохолкова-Ростовского, который как раз весной того же 1536 г. последний раз фигурирует в источниках[537]: как отмечено исследователями, представительство в Думе было не столько личной заслугой, сколько семейным, клановым достоянием[538]. Но, с другой стороны, выдающийся успех одного представителя рода усиливал позиции всего клана. Так, можно предположить, что взлет карьеры кн. И. Ф. Овчины Оболенского облегчил получение думного чина троюродному брату последнего — князю Никите Васильевичу Хромому Оболенскому.
Согласно утвердившемуся в научной литературе ошибочному мнению, князь Никита Хромой якобы был пожалован в бояре в первый же год правления Елены Глинской. Так, А. А. Зимин утверждал, ссылаясь на данные Никоновской летописи, что кн. Н. В. Оболенский стал боярином уже к ноябрю 1534 г.[539] Однако это — явное недоразумение: все летописи, повествуя о начале большого похода русских войск в Литву 28 ноября 1534 г., в котором участвовал и князь Никита Васильевич, упоминают его без боярского звания[540]. Но главное — в разряде этого похода кн. Н. В. Оболенский, 2-й воевода большого полка, назван также без думного чина[541]. Время получения князем Никитой боярского титула можно установить довольно точно на основании записей в посольской книге: в феврале 1536 г. кн. Н. В. Оболенский, занимавший тогда должность смоленского наместника, упоминается там еще без думного чина, но уже 8 мая того же года он назван боярином[542].
Князь Никита Хромой явно пользовался доверием правительницы и ее фаворита: весной 1537 г., еще до выступления удельного князя Андрея из Старицы, кн. Н. В. Оболенский вместе со своим троюродным братом кн. И. Ф. Овчиной Оболенским был послан «на бережение» на Волок. Затем, когда старицкий князь двинулся в сторону Великого Новгорода, кн. Н. В. Оболенский прибыл в город с государевым наказом, адресованным местным светским и духовным властям: «людей укрепити» и не дать мятежному князю «Новгород засести»[543].
Оценивая пожалования в Думу в годы правления Елены Глинской в целом, следует признать, что боярские чины раздавались весьма скупо: очевидно, компенсировалась лишь естественная убыль членов государева совета, и при этом сохранялся почти неизменным расклад сил при дворе. Фавор, которым пользовался князь Иван Овчина, позволил двум представителям рода Оболенских войти в Думу, и, таким образом, этот клан восстановил свое представительство в придворном синклите, характерное для последних лет правления Василия III (до 1532 г.). Кн. А. Д. Ростовский занял место своего родственника кн. А. А. Ростовского. По-прежнему прочные позиции при дворе сохраняли представители клана Морозовых (бояре Иван и Василий Григорьевичи Морозовы и Михаил Васильевич Тучков). После того как в 1534 г. сошел со сцены окольничий Яков Григорьевич Морозов, окольничество — вполне предсказуемо — было пожаловано в следующем году другому представителю того же клана — Ивану Семеновичу Брюхову-Морозову[544] (он приходился двоюродным братом М. В. Тучкову и троюродным — И. Г. и В. Г. Морозовым[545]). Труднее понять, по чьей протекции стал окольничим Дмитрий Данилов сын Иванова (впервые упомянут в этом чине на церемонии приема литовского посланника в августе 1536 г.[546]). Возможно, он занял в Думе место окольничего И. В. Ляцкого, бежавшего в Литву в августе 1534 г. Впрочем, и И. С. Морозов, и Д. Д. Иванов получили окольничество на излете своей карьеры, будучи уже немолодыми людьми[547]. В 1536–1537 гг. они один за другим исчезают из источников[548].
За годы правления Елены Глинской численный состав Боярской думы практически не изменился: к весне 1538 г. боярами было 11 человек, т. е. столько же, сколько в момент вступления Ивана IV на престол в декабре 1533 г. Из этого числа семеро сановников были пожалованы в бояре еще Василием III (князья Д. Ф. Бельский, В. В. и И. В. Шуйские, а также И. Г. и В. Г. Морозовы, М. В. Тучков и М. Ю. Захарьин), а остальные четверо[549] получили боярство уже из рук великой княгини Елены (князья И. Ф. Овчина Оболенский, И. Д. Пенков, Н. В. Хромой Оболенский и А. Д. Ростовский), заменив умерших в 30-е гг. членов Думы (князей М. В. и Б. И. Горбатых, А. А. Ростовского и М. С. Воронцова). Сохранившиеся источники не позволяют определенно судить о том, остался ли к апрелю 1538 г. в Думе кто-либо из окольничих.
Таким образом, «кадровая политика» Елены Глинской была весьма консервативной и направленной на сохранение статус-кво в среде придворной элиты.
4. Проблема регентства в сравнительно-исторической перспективе
Приведенные в этой главе наблюдения позволяют сделать вывод о том, что широко распространенные в литературе представления о Елене Глинской как о «регентше» и полновластной правительнице страны нуждаются, как минимум, в существенных коррективах. Хотя она добилась признания за собой титула «государыни», т. е. фактически соправительницы сына, всей полнотой суверенной великокняжеской власти Елена не обладала. Ни выдача официальных грамот, ни представительство во внешнеполитической сфере не перешли к матери государя, несмотря на малолетство последнего. Более того, даже в пожаловании думных чинов и назначении на воеводские должности в армии Елена Васильевна не могла поступать по своей воле: ей приходилось считаться с местническими амбициями знатнейших родов Северо-Восточной Руси и с их нелюбовью к «чужакам» — выходцам из Великого княжества Литовского. В результате ближайшие родственники великой княгини, ее мать и братья, занимали более чем скромное место при ее дворе; князья Михаил и Юрий Васильевичи Глинские не получали никаких назначений в армии, на дипломатической или административной службе. Даже фаворит правительницы, кн. И. Ф. Овчина Оболенский, должен был довольствоваться формально вторыми ролями в военных походах и придворных церемониях.
Упомянутые реальные ограничения власти великой княгини, по-видимому, явились следствием того важнейшего факта, что институт регентства как таковой не был выработан московской политической традицией; не существовало, как было показано в первой главе, и самих понятий «регент» и «регентство».
Эта институциональная слабость русской монархии второй четверти XVI в. становится особенно наглядной при сравнении со странами Западной и Центральной Европы, в которых уже в XIV в. были выработаны установления, регулировавшие порядок управления в период несовершеннолетия государя. Так, в «Золотой булле» императора Карла IV 1356 г. (гл. VII, ст. 1) предусматривалось, в случае перехода престола к несовершеннолетнему сыну курфюрста, назначение старшего брата покойного «опекуном и правителем»[550]. Во Французском королевстве соответствующие нормы были установлены ордонансами, изданными Карлом V в Венсенне и Мелене в 1374 г., а затем Карлом VI в Париже в 1393 г. Примечательно, что меленский ордонанс (октябрь 1374 г.) предусматривал различие между «управлением нашим королевством» и «опекой, охраной и воспитанием наших детей»: первая функция поручалась Карлом V в случае своей смерти герцогу Людовику Анжуйскому, вторая — королеве-матери (Жанне Бурбон) вместе с герцогами Филиппом Бургундским и Людовиком Бурбоном[551].
Во Франции начала XIV в. понятие регентства не только уже существовало, но регент имел право выдавать от своего имени официальные акты, обладавшие той же юридической силой, что и королевские грамоты. Так, после смерти в 1316 г. короля Людовика X Сварливого его брат Филипп (будущий король Филипп V) правил несколько месяцев в качестве регента и подтвердил ряд пожалований покойного монарха. Например, в регесте подтверждения дворянину Колару де Блему (июль 1316 г.) отмечено, что акт выдан «господином регентом» (per Dominum Regentem) в присутствии коннетабля и маршала Франции[552]. В августе того же года вдова Людовика X Клеменция Венгерская также получила две подтвердительные грамоты на имущество, подаренное ей покойным супругом; согласно сохранившимся регестам, эти документы были выданы «монсеньером регентом» («Par Mons. le Regent»)[553]. Напомню, что в России 30-х гг. XVI в. все официальные грамоты выдавались только от имени великого князя, хотя ему и было тогда четыре или пять лет от роду, а его мать, фактическая правительница страны, в этих документах даже не упоминалась.
Конечно, описанная ситуация в Московии периода малолетства Ивана IV выглядит весьма архаично на фоне западноевропейской практики того же времени, однако нужно учесть, что даже во Франции правовое оформление института регентства было не столь уж давним изобретением. Не только в эпоху раннего Средневековья[554], но и много позднее регентство повсюду в Европе не имело прочных правовых оснований, и его конкретные формы в тот или иной момент определялись соотношением политических сил в данной стране. Еще в XIII в. во Французском королевстве, как отмечает Жак Ле Гофф, не существовало понятия регентства, и если кто-то брал на себя полноту власти в период несовершеннолетия короля, все равно речь шла только о «заботе и опеке»[555].
Именно «заботе и опеке» королевы-матери вверил своих детей Людовик VIII, находясь на смертном одре. Обстоятельства, при которых Бланка Кастильская, мать Людовика IX, стала регентшей, весьма напоминают ситуацию, в которой оказалась Елена Глинская после смерти мужа, великого князя Василия III. Обе женщины воспринимались как иностранки в государствах, где им пришлось жить и править; происхождение и той и другой вызывало недовольство у части придворной элиты. Как предполагают некоторые французские историки, Бланка Кастильская стала регентшей в результате сговора нескольких советников покойного Людовика VIII, стремившихся оттеснить от власти дядю юного наследника — графа Филиппа Булонского[556]. Как мы помним, Елена Глинская пришла к власти при аналогичных обстоятельствах, после того как опекуны юного Ивана IV арестовали его дядю Юрия Дмитровского, который, с одной стороны, имел бесспорные права на опеку над малолетним племянником-государем, а с другой — внушал серьезные опасения как реальный претендент на престол. Наконец, репутация обеих женщин пострадала от порочащих их слухов. Оставляя сейчас в стороне вопрос о том, какая из этих дам дала больше поводов для обвинений[557], замечу, что общей почвой, на которой вырастали подобные подозрения, была средневековая мисогиния.
Разумеется, православная Русь XVI в. во многом отличалась от католической Франции XIII в., и тем не менее отмеченные выше черты сходства между политическими ситуациями, разделенными во времени тремя столетиями, на мой взгляд, выходят за рамки простого подобия. Скорее здесь уместно говорить о стадиальном, типологическом сходстве. И Французское королевство при Людовике IX, и Русское государство при Иване IV представляли собой средневековые династические монархии. В таких монархиях переход престола к малолетнему наследнику, при отсутствии прочной правовой основы для регентства и при наличии взрослых «принцев крови» — братьев покойного государя, был чреват серьезными политическими потрясениями. По сути, и у вдовствующей королевы Бланки Кастильской, и у вдовствующей великой княгини Елены были сходные причины для беспокойства. Конфликты последней с удельными князьями Юрием и Андреем, равно как и баронские заговоры первых лет царствования Людовика IX[558], служат наглядным подтверждением внутреннего родства политических кризисов в обеих странах.