«Вдовствующее царство» — страница 9 из 71

Дворцовые перевороты 1538–1543 гг.

1. Смерть Елены Глинской

Со смертью князя Андрея Старицкого династическая проблема перестала тревожить опекунов юного Ивана IV: реальные претенденты на великокняжеский престол в лице братьев покойного Василия III были физически устранены. Но «лечение» оказалось ничуть не лучше самой «болезни». Как было показано в предыдущей главе, репрессивные меры, к которым неоднократно прибегала великая княгиня за несколько лет своего правления, серьезно сузили базу ее поддержки в придворной среде. Многочисленные родственники опальных и казненных не могли питать добрых чувств к правительнице и ее фавориту. Вероломная расправа со старицким князем — в нарушение крестоцелования — вызвала, по-видимому, осуждение в обществе.

Настроения подобного рода отразились в известиях из России, которые осенью 1537 г. были записаны в Ливонии. Уже упоминавшийся выше маркграф Бранденбургский Вильгельм, сообщив в письме от 6 ноября указанного года своему брату, герцогу Пруссии Альбрехту, о заточении князя Андрея в тюрьму после скрепленного крестоцелованием соглашения с регентом юного великого князя, поведал далее, что «за эту измену (untrew) отплатили московитам татары — разграблением и опустошением многих земель, замков (Schlosser) и городов, а также… уводом людей и имущества (volk und guttern)», «отплатили в таком масштабе (der masenn vorgüldenn), о котором уже много лет никто не слыхивал»[767].

В приведенном сообщении нашествие татар выглядит как Божья кара, как ниспосланное свыше наказание стране за вероломство ее правителей. Вполне возможно, впрочем, что такая интерпретация событий принадлежит самому коадъютору рижского архиепископа. Но «верные известия» (gewisse zeitungenn) из Московии, которые он пересказывает в своем письме, конечно, содержали не только факты, но и их оценку. Если уж некоторые летописцы, как мы помним, с укоризной писали о явном вероломстве правительницы, то в разговорах, надо полагать, звучали гораздо более резкие суждения о действиях великой княгини и князя Ивана Овчины Оболенского, в том числе, возможно, и опасения Божьего гнева.

Еще рельефнее отношение к правительнице проявилось в реакции на ее смерть, наступившую 3 апреля 1538 г.

Последнее событие в жизни великой княгини, о котором упоминает официальная летопись, — поездка с детьми на богомолье в Можайский Никольский собор, который, по-видимому, пользовался особым вниманием правительницы: сохранилась (в списке XVII в.) жалованная грамота, выданная 16 декабря 1536 г. от имени великого князя протопопу Никольского собора в Можайске Афанасию[768]. Елена Васильевна с сыновьями Иваном и Юрием выехала из Москвы 24 января 1538 г.; «слушав молебна и божественныя литоргии и знаменався у святаго образа» в Никольском соборе, 31 января она вернулась в столицу[769].

Далее в летописи говорится о возвращении великокняжеских посланников из Крыма и Литвы, а также о прибытии турецкого посольства. На этом будничном фоне совершенно неожиданной выглядит следующая летописная статья, озаглавленная «О преставлении великие княгини»[770].

Обращает на себя внимание лаконичность ранних летописных известий о смерти Елены Глинской. Так, Воскресенская летопись сообщает: «В лето 7046, апреля 3, в среду пятые недели святаго поста, в 2 часа дни, преставися благовернаго великого князя Василиа Ивановича благоверная велика княгини Елена, княже Васильева дщи Лвовича Глинского; а положена бысть в церкви Възнесениа Господа нашего Исуса Христа, възле великую княгиню Софию великого князя Ивана Васильевича»[771].

Еще короче сообщение Постниковского летописца, который называет другую дату кончины правительницы: «В лета 7046 априля в 2 день преставися великая княгини Елена на память преподобнаго отца нашего исповедника Никиты, игумена никомидейскаго, со вторника на среду в 7 час наши. И положена бысть в Вознесениа»[772].

Лишь в 50-е гг. XVI в. появляется что-то вроде некролога великой княгине. Взяв за основу известие Воскресенской летописи о преставлении 3 апреля (именно эта дата утвердилась в летописании) «благоверной великой княгини Елены», составитель Летописца начала царства дополнил это краткое сообщение своего рода подведением итога четырехлетнего правления вдовы Василия III: «А была после мужа своего великого князя Василия Ивановича всея Русии с сыном своим с великим князем Иваном Васильевичем всеа Русии и властьдръжаствовала государством великия Россия четыре лета и четыре месяца того ради, младу бо сущу великому князю Ивану Васильевичу сыну ея, наставшему осмому лету от рожения его». Летописец заканчивает свой рассказ упоминанием о погребении Елены Васильевны в Вознесенском монастыре, в усыпальнице великих княгинь, рядом с гробницей Софьи, жены Ивана III[773].

Создается впечатление, что смерть правительницы была внезапной: во всяком случае, летописцы ни словом не упоминают о какой-либо болезни, предшествовавшей кончине великой княгини. Правда, Р. Г. Скрынников видит косвенное свидетельство ее недуга в частых поездках Елены на богомолье: «С 1537 г., — пишет ученый, — великая княгиня стала усердно посещать монастыри ради богомолья, что указывало на ухудшение ее здоровья»[774]. Действительно, в указанном году она дважды (в июне и в конце сентября) ездила вместе с сыновьями в Троице-Сергиев монастырь[775]. Но этим поездкам можно дать совершенно другое объяснение, не прибегая к сомнительной версии (не подкрепленной никакими источниками) о продолжительной болезни, от которой якобы страдала великая княгиня.

То, что в первые годы своего правления молодая вдова не покидала столицу, объясняется, вероятно, заботой о сыновьях, самому младшему из которых, Юрию, к моменту смерти отца, Василия III, едва исполнился год. Оставить княжичей на попечение мамок великая княгиня, очевидно, не решалась (вспомним описанную во второй главе этой книги тревожную атмосферу лета 1534 г., слухи о смерти обоих мальчиков и т. п.), а путешествовать с маленькими детьми на руках было делом рискованным. Лишь когда сыновья немного подросли, начались поездки на богомолье: летопись специально отмечает первую такую поездку, в Троице-Сергиев монастырь, 20 июня 1536 г. Она была короткой: уже через два дня великокняжеская семья в сопровождении бояр вернулась в Москву[776].

Неслучайно объектом паломничества стала именно обитель Святого Сергия: здесь 4 сентября 1530 г. Василий III крестил своего первенца[777]. Начиная с 1537 г. юный Иван IV с братом неизменно каждый год в сентябре ездил в Троицкий монастырь — «чюдотворцевой памяти помолитися»[778]. Нередко он бывал у Троицы дважды в году (в этом случае обычно, помимо сентября, еще и в мае — июне)[779].

Таким образом, в посещении Еленой Глинской с детьми Троицкого монастыря в июне и сентябре 1537 г. не было ничего необычного: такие поездки уже становились традицией в великокняжеской семье. Зато, возможно, беспокойством о здоровье была продиктована «неурочная» поездка в конце января 1538 г. в Можайск — «помолитися образу святаго великого чюдотворца Николы»[780]. Но даже если связывать это богомолье с ухудшением здоровья государыни (а прямыми свидетельствами на этот счет, как уже говорилось, мы не располагаем), то нужно признать, что болезнь великой княгини была скоротечной: спустя два месяца Елена Васильевна умерла.

Смерть правительницы, которой не было еще и тридцати лет, породила слухи об ее отравлении. Эта версия событий хорошо известна историкам в изложении Сигизмунда Герберштейна. В своих знаменитых «Записках о Московии» австрийский дипломат, сообщив о гибели князя Михаила Глинского в темнице, добавляет: «…по слухам, и вдова [Елена. — М. К.] немного спустя была умерщвлена ядом, а обольститель ее Овчина был рассечен на куски»[781]. В латинском издании «Записок» (1549 г.) об отравлении великой княгини говорится дважды: сначала в главе о московских придворных церемониях, а затем почти в тех же словах — в разделе «Хорография»[782].

Р. Г. Скрынников обратил внимание на изменения, внесенные Герберштейном в немецкое издание его книги (1557 г.): в частности, там было снято известие об отравлении Елены Глинской, что объясняется, по мнению историка, тем, что автор «Записок» к тому времени «удостоверился… в неосновательности молвы»[783]. Сомнительно, однако, чтобы спустя восемнадцать лет после смерти правительницы Герберштейн мог получить какие-то новые сведения, опровергавшие прежние слухи об отравлении великой княгини. Кроме того, в издании 1557 г. не полностью снято интересующее нас известие: в главе о церемониях упоминание о смерти Елены от яда действительно отсутствует, но в «Хорографии» оно оставлено без изменений[784].

Герберштейн побывал в Польше в сентябре 1539 г. и неоднократно приезжал в эту страну в последующие годы[785]. Естественно предположить, что об апрельских событиях 1538 г. в Москве он узнал от польских сановников. О том, какой информацией на этот счет располагали при дворе Сигизмунда I, мы можем судить по письму Станислава Гурского, секретаря королевы Боны, адресованного студенту Падуанского университета Клементу Яницкому. Это письмо, датированное 10 июня 1538 г., дошло до нас в одном из рукописных томов коллекции дипломатических документов, составленной Гурским и получившей впоследствии название «Acta Tomiciana». В числе прочих новостей Гурский сообщил падуанскому школяру следующее известие: «Великий князь Московский ослеплен (Dux Moschorum magnus caecus factus est), а его мать, великая княгиня, умерла (mater vero sua dux etiam magna mortua est). Бог покарал за коварство тех, кто своих дядей и родственников-князей (patruos et consanguineos suos Duces), чтобы легче захватить власть, злодейски умертвил (per scelus ingularunt)»[786].

Приведенное сообщение интересно не содержащимися в нем фактами (слух об ослеплении Ивана IV оказался, разумеется, ложным), а их интерпретацией: смерть великой княгини и несчастье, постигшее ее сына, рассматриваются как Божья кара за совершенные ими преступления. «Дяди и родственники-князья» — это, конечно, Андрей Старицкий, Юрий Дмитровский, а также Михаил Глинский (дядя великой княгини).

Идея возмездия присутствует и в рассказе Герберштейна, который возлагает вину за гибель трех упомянутых князей именно на Елену Глинскую; особенно заметен этот мотив воздаяния в разделе «Хорография»: «Немного спустя, — пишет австрийский дипломат, — и сама жестокая погибла от яда»[787].

Тема неминуемой расплаты за жестокость и вероломство московских правителей красной нитью проходит через рассмотренные выше сообщения современников-иностранцев о событиях в России конца 1530-х гг. Эта тема звучит и в послании маркграфа Вильгельма герцогу Альбрехту Прусскому от 6 ноября 1537 г., и в сочинении Герберштейна, и в письме Гурского К. Яницкому от 10 июня 1538 г. При этом ключевой вопрос состоит, конечно, в том, отражают ли упомянутые комментарии хоть в какой-то мере настроения, существовавшие тогда в самой России, или перед нами лишь примеры морализаторства, свойственного образованным европейцам XVI в.

В нашем распоряжении есть несколько прямых и косвенных свидетельств отечественного происхождения, недвусмысленно говорящих об отношении придворной верхушки к покойной правительнице. В первую очередь стоит процитировать слова Ивана Грозного из послания Андрею Курбскому, в котором царь, обличая злокозненность предков своего оппонента, в частности боярина М. В. Тучкова, писал: «…тако же и дед твой [Курбского. — М. К.], Михайло Тучков, на преставление матери нашея, великие царицы Елены, про нее дьяку нашему Елизару Цыплятеву многая надменная словеса изрече»[788].

Но есть и косвенные признаки нелюбви подданных к великой княгине. Показательно, например, что вклад по душе Елены в Троицкий монастырь, сделанный от имени ее сына — великого князя Ивана в 1538/39 г., составил всего 30 рублей[789]. Разумеется, соответствующее распоряжение от имени восьмилетнего мальчика сделал кто-то из его тогдашних опекунов. В том же ряду находится и отмеченный выше факт удивительной лаконичности летописцев, лишь несколькими строчками почтивших память умершей правительницы (между тем кончине Василия III, как мы помним, была посвящена пространная и искусно написанная Повесть).

Таким образом, враждебность к Елене, по крайней мере части придворной верхушки, сомнений не вызывает. Если задать знаменитый вопрос римских юристов «qui prodest?» — кому выгодна была смерть великой княгини весной 1538 г., то в ответ можно составить длинный список родственников опальных, а также тех, чьи местнические интересы были задеты возвышением кн. Ивана Овчины Оболенского. О том же говорит и выбор момента для предполагаемого преступления: после смерти в тюрьме обоих удельных князей династическая проблема была снята с повестки дня, и с исчезновением претендентов на московский престол великокняжеское боярство уже могло не опасаться, что их места при дворе будут заняты слугами одного из «принцев крови». С другой стороны, в начале 1538 г. Ивану IV было только семь с половиной лет, а это означало, что недовольным предстояло еще долго терпеть правительницу и ее фаворита, уже успевших проявить свою решительность и неразборчивость в средствах. Налицо, как видим, все условия для возникновения заговора…

Но, разумеется, все эти косвенные соображения не позволяют однозначно утверждать, что великая княгиня была отравлена. Историки по-разному относятся к процитированному выше сообщению Герберштейна. Одни предпочитают приводить его без комментариев,[790] другие считают это известие вполне заслуживающим доверия[791], третьи, напротив, решительно его отвергают, настаивая на естественных причинах смерти правительницы[792].

В последнее время в ряде научно-популярных изданий появились сведения, которые вроде бы подтверждают слухи почти 500-летней давности. Речь идет о результатах патолого-анатомической экспертизы останков великих княгинь из некрополя кремлевского Воскресенского монастыря. По утверждению Т.Д. Пановой и ее соавторов, высокое содержание мышьяка и ртути, обнаруженное в костях Елены Глинской, свидетельствует о том, что правительница действительно была отравлена[793]. Скептики, однако, не спешат соглашаться с этим заключением. Так, С. Н. Богатырев подчеркивает недостаточность наших знаний о применении химии в медицинских и косметических целях в Московии XVI в. Поэтому, по мнению ученого, относительные показатели выглядят убедительнее, чем абсолютные цифры. Между тем содержание мышьяка в останках Елены Глинской существенно ниже, чем в костях ребенка из семьи старицкого князя Владимира Андреевича, о котором точно известно, что он был отравлен по приказу царя в 1569 г. При этом отравление не повлияло на уровень содержания ртути в теле несчастной жертвы[794].

Очевидно, до публикации полного научного отчета о результатах обследования останков великой княгини Елены делать какие-либо окончательные выводы было бы преждевременным. Но независимо от того, была ли великая княгиня отравлена или стала жертвой какой-то скоротечной болезни, ее смерть резко изменила обстановку при московском дворе. Лишившись своей покровительницы, недавний фаворит потерял все: власть, свободу и саму жизнь. Для тех же, кто годы правления Елены Глинской провел в опале, появился шанс вновь заявить о себе.

2. Апрельский переворот 1538 г. и недолгое «регентство» князя В. В. Шуйского

9 апреля 1538 г., на шестой день после смерти правительницы, кн. И. Ф. Овчина Оболенский был схвачен: по словам Летописца начала царства, он был «пойман» «боярским советом князя Василия Шуйского и брата его князя Ивана и иных единомысленных им без великого князя веления, своим самовольством за то, что его государь князь великий в приближенье держал»[795]. Постниковский летописец добавляет важную деталь: бывший фаворит был посажен в ту же палату[796], где ранее сидел в заточении кн. М. Л. Глинский. «И тягость на него, железа, ту же положили, что и на Глинском была. Там и преставися»[797]. Таким образом, расправа с любимцем великой княгини Елены носила характер мести, а среди единомышленников Василия и Ивана Шуйских можно, не рискуя ошибиться, назвать родню юного Ивана IV по матери — князей Глинских.

Вместе с князем Иваном Овчиной была арестована его сестра, мамка юного Ивана IV Аграфена Челяднина: ее сослали в Каргополь и там постригли в монахини[798]. В описи царского архива XVI в. упоминается «указ о княж Ивановых людех Овчининых и Ографениных»[799]: речь, по-видимому, шла о роспуске дворов опальных брата и сестры и об освобождении их холопов.

Устранение ключевых фигур из окружения покойной правительницы сопровождалось также амнистией заключенных. Постниковский летописец сообщает об освобождении бояр Юрия Дмитровского, а также бояр, дворян и детей боярских Андрея Старицкого[800]. Кроме того, тогда же, в апреле, на свободу вышли князья Иван Федорович Бельский и Андрей Михайлович Шуйский; они были возвращены ко двору (великий князь, по словам Летописца начала царства, «очи свои им дал видети») и пожалованы боярством[801].

Некоторые знатные узники, не дожившие до весны 1538 г., удостоились посмертной реабилитации: новые власти позаботились об их душах. Так, князь Михаил Львович Глинский в июне 1534 г., незадолго до ареста, передал Троице-Сергиеву монастырю на помин своей души сельцо Звягино; когда князя постигла опала, оно было отписано на государя. И вот 6 мая 1538 г. Некрасу Офонасьеву, который ведал этим сельцом, была послана указная грамота от имени Ивана IV с предписанием — отдать Звягино троицкому игумену с братией[802]. Таким образом, воля покойного была выполнена.

Апрельские события 1538 г. уже давно в историографии именуются «переворотом»[803]. Использование этого термина имплицитно подразумевает сравнение придворной борьбы конца 30-х гг. XVI в. с «классической» эпохой дворцовых переворотов в России второй четверти XVIII в. И хотя между этими эпохами, разделенными двумя столетиями, различия очень велики, нельзя не заметить и некоторые черты сходства, делающие уместным, на мой взгляд, использование термина «дворцовые перевороты» применительно к рассматриваемому нами здесь периоду. Неслучайно новейший исследователь эпохи «дворских бурь» 1725–1762 гг., И. В. Курукин, относит появление самого феномена дворцовых переворотов ко времени образования единого государства на рубеже XV–XVI вв., а в качестве характерного примера приводит переворот 1542 г.[804], о котором пойдет речь ниже.

Централизация страны, сосредоточение всей полноты власти в руках государя «всея Руси», начало формирования придворного общества, появление фаворитизма — все эти черты, присущие уже изучаемой эпохе, в более развитых формах были свойственны и Российской империи XVIII в. Речь, таким образом, идет не об отдельных сходных явлениях, а о единстве внутренней природы самодержавной монархии на разных этапах ее эволюции.

И. В. Курукин видит важную особенность переворотов XVI в., отличающую их от подобных потрясений последующих столетий, в том, что они не были направлены против особы царя, воспринимавшейся как сакральная фигура[805]. Однако это утверждение можно принять только с существенной оговоркой: «природный» государь мог не опасаться за свою жизнь и власть лишь в том случае, если не было других легитимных претендентов на престол. Как мы помним, в декабре 1533-го и в апреле — мае 1537 г. опекуны юного Ивана IV всерьез считали, что, пока хоть один из удельных князей остается на свободе, «государству» под юным великим князем «крепким» быть нельзя. Та же ситуация повторилась позднее, в 1553 г., во время болезни царя Ивана, когда часть придворных решила предпочесть ему князя Владимира Старицкого[806].

Поскольку к началу 1538 г. династической проблемы («стараниями» Елены Глинской и ее фаворита) уже не существовало, описанный выше апрельский переворот (как и последующие придворные потрясения) лично Ивану IV ничем не угрожал. Но многие другие признаки «классических» дворцовых переворотов были налицо: насильственный захват власти, физическая расправа с противниками, раскол придворной элиты на враждующие группировки и длительная политическая нестабильность.

* * *

И. И. Смирнов полагал, что апрельский переворот 1538 г. «был произведен блоком основных княжеско-боярских группировок: Бельских и Шуйских»[807]. Однако применительно к весне указанного года говорить об этих группировках еще преждевременно: летописи впервые упоминают о «вражде» бояр кн. Василия и Ивана Васильевичей Шуйских с князем Иваном Федоровичем Бельским и его сторонниками лишь в связи с событиями октября 1538 г.[808] Пресловутые боярские группировки не были некой постоянной и неизменной величиной: они то возникали, то распадались, а состав их менялся в ходе придворной борьбы. В момент смерти правительницы и расправы с ее фаворитом боярская среда еще сохраняла некое подобие единства, и поэтому можно согласиться с А. А. Зиминым, отметившим — в полном соответствии с летописными свидетельствами, — что «переворот 1538 г. был совершен „боярским советом“, т. е. основной массой боярства»[809].

Действительно, освобождение опальных и расправа с ненавистным временщиком отвечали интересам многих придворных кланов: не только Бельских и Шуйских, но и Глинских (отомстивших за гибель своего главы — князя Михаила Львовича), и ряда других. Если верить Ивану Грозному, вспоминавшему в послании Андрею Курбскому о «нестроениях» времени его сиротского детства, заметную роль в событиях весны 1538 г. играл боярин М. В. Тучков. Ему царь приписывает не только «надменные словеса» по адресу только что скончавшейся великой княгини Елены, но и соучастие в расхищении ее казны: «И казну матери нашей перенесли в Большую казну, неистово ногами пхающе и осны колюще, а иное же разъяша. А дед твой [Курбского. — М. К.] Михайло Тучков то и творил»[810]. Поскольку казначеем в 1538 г. был Иван Иванович Третьяков[811], то описанный царем перенос казны покойной великой княгини в Большую казну не мог происходить без его участия.

Однако ревизия итогов правления Елены Глинской была далеко не полной. Показательно, в частности, что, освободив бояр и дворян Андрея Старицкого, новые правители не выпустили из заточения вдову и сына покойного удельного князя: они оставались под арестом до декабря 1540 г.[812] Этот факт косвенно указывает на то, что устранение возможного претендента на престол вполне отвечало интересам великокняжеского боярства, хотя последнее было, конечно, не прочь переложить всю ответственность за гибель братьев Василия III на покойную правительницу и ее фаворита. Более того, по позднейшему утверждению Ивана Грозного, бояре «дворы, и села, и имение дядь наших себе восхитиша и водворишася в них»[813]. В частности, на дворе Андрея Старицкого поселился кн. В. В. Шуйский[814]. Так что, вероятно, амнистия князя Владимира Андреевича и его матери Евфросинии откладывалась еще и потому, что новые владельцы не хотели расставаться с имуществом, конфискованным у старицкого князя.

Между тем юный государь, которому к описываемому времени не исполнилось еще и восьми лет, по-прежнему нуждался в опеке. «Вакантное» место опекуна поспешил занять князь Василий Васильевич Шуйский. 6 июня 1538 г. он женился на двоюродной сестре Ивана IV Анастасии Петровне[815]. Этот неравный брак (жених был намного старше невесты) призван был легитимизировать притязания новоиспеченного родственника великокняжеской семьи на роль опекуна при малолетнем государе.

Позднее Грозный жаловался в письме Курбскому на то, что «князь Василей и князь Иван Шуйские самовольством у меня в бережении учинилися, и тако воцаришася»[816]. Под «бережением» в данном случае исследователи справедливо понимают опеку над юным великим князем[817].

Но если даже «государыня великая княгиня Елена», как мы уже знаем, не обладала всей полнотой верховной власти, то мог ли на это рассчитывать боярин кн. В. В. Шуйский? Как показали дальнейшие события, ряд влиятельных лиц при дворе не желали считаться с присвоенным себе новоявленным «правителем» правом выносить решения от имени великого князя. Для установления своего господства Шуйским пришлось прибегнуть к силе.

За полгода, прошедшие со времени апрельского переворота, государева Дума пополнилась четырьмя боярами и двумя окольничими. Весной, как уже говорилось, высшим думным чином были пожалованы только что освобожденные из заточения князья И. Ф. Бельский и А. М. Шуйский. В июне 1538 г. окольничим назван Степан Иванович Злобин[818]. В августе того же года впервые упоминается с боярским званием кн. Михаил Иванович Кубенский[819]. Этим пожалованием он, очевидно, был обязан своему младшему брату — дворецкому кн. Ивану Ивановичу Кубенскому, который входил в описываемое время в число самых влиятельных лиц при дворе и, видимо, сумел поладить с новыми временщиками Шуйскими. Об этом можно судить по следующему эпизоду.

22 сентября великий князь отправился в традиционную поездку на богомолье в Троице-Сергиев монастырь. Из сопровождавших его лиц летописец называет только четверых: брата — князя Юрия Васильевича, бояр кн. Василия и Ивана Васильевичей Шуйских, а также дворецкого кн. Ивана Кубенского[820].

Августовский разряд 1538 г., в котором кн. М. И. Кубенский впервые назван боярином, интересен также тем, что в нем в качестве воеводы большого полка упомянут кн. Юрий Васильевич Глинский[821]. Это означает, что негласный запрет на занятие воеводских и придворных должностей, действовавший в отношении братьев великой княгини Елены в годы ее правления, теперь был снят и перед дядьями Ивана IV открылась перспектива ратной службы, а в дальнейшем они, будучи ближайшими родственниками государя, могли надеяться и на вхождение в Думу.

В том же августовском разряде впервые с чином окольничего упоминается Иван Семенович Воронцов, а его брат Федор именуется углицким дворецким[822].

В октябре 1538 г. впервые упоминается с боярским чином двоюродный брат князей Василия и Ивана Васильевичей — кн. Иван Михайлович Шуйский[823]: легко догадаться, кому он был обязан этим пожалованием.

Но честолюбивые планы вынашивали и другие знатные лица. Боярин кн. И. Ф. Бельский, вернувшись в сентябре с ратной службы из Коломны, где он возглавлял большой полк[824], стал добиваться думных чинов для своих протеже — князя Юрия Михайловича Голицына и Ивана Ивановича Хабарова. Эта попытка встретила решительное противодействие со стороны Шуйских, и в результате разгорелась описываемая многими летописями «вражда», или «нелюбие», между боярами[825].

Об обстановке, сложившейся при московском дворе к осени 1538 г., накануне решающего столкновения между боярскими группировками, красноречиво свидетельствуют слова архитектора Петра Фрязина, бежавшего в это время в Ливонию и давшего там подробные показания.

Сохранился отрывок следственного дела о побеге Фрязина: он дошел до нас в составе документов Посольского приказа[826]. Кроме того, сравнительно недавно в Шведском государственном архиве в Стокгольме эстонским исследователем Юрием Кивимяэ были обнаружены новые материалы о пребывании беглеца в Ливонии[827]. В совокупности эти источники проливают новый свет на биографию известного зодчего и военного инженера, с творчеством которого историки архитектуры связывают строительство церкви Вознесения в Коломенском (1532 г.), Китай-города в Москве (1535 г.) и Себежской крепости (1535 г.)[828]. В Ливонии мастер назвался «Петром, сыном Ганнибала» (Peter Hannibal) и сообщил, что родом он из Флоренции[829].

Пьетро Аннибале (так, вероятно, на самом деле звали итальянского архитектора) был прислан в Россию римским папой и провел, по его словам, на великокняжеской службе 11 лет. Последней работой, которую он выполнил, стало строительство (или ремонт) стен Себежской крепости. Оттуда он с толмачом и проводниками отправился в Псково-Печерский монастырь; выехав из монастыря, Петр со спутниками — то ли намеренно, то ли сбившись с дороги, — пересек ливонскую границу и оказался в крепости Вастселийна (нем. Нойшлосс, в розыскном деле: «Новой городок»). Было это, по-видимому, в первых числах октября 1538 г.[830]

Из Вастселийны беглеца перевезли в резиденцию епископа — г. Дерпт (Юрьев). Здесь Петр дал подробные показания, а на вопрос о том, почему он покинул великокняжескую службу и приехал в Ливонию, ответил так: великий князь, к которому он прибыл от римского папы «послужити годы три или четыре», удержал его у себя силой; «и нынеча, как великого князя Василья не стало и великой княги[ни], а государь нынешней мал остался, а бояре живут по своей воле, а от них великое насилье, а управы в земле никому нет, а промеж бояр великая рознь, того деля есми мыслил отъехати проч(ь), что в земле в Руской великая мятеж и безгосударьство…»[831].

Приведенная характеристика положения дел в Москве после смерти великой княгини Елены заслуживает подробного комментария. Несомненно, перед нами одна из самых выразительных оценок политического кризиса в России конца 30-х гг. XVI в., причем принадлежащая современнику. В чем же конкретно проявлялись великие «мятеж и безгосударьство» в Русской земле, отмечаемые Петром Фрязиным? Прежде всего — в своеволии бояр при малолетнем государе, следствием чего стало «великое насилье» и отсутствие «управы», т. е. защиты и правосудия для кого бы то ни было. Кроме того, в придворной среде царит раскол: «промеж бояр великая рознь». Таким образом, показания бежавшего в Ливонию итальянского архитектора свидетельствуют о том, что со смертью правительницы придворная иерархия лишилась верховного арбитра, способного поддерживать хотя бы относительную политическую стабильность. Претендовавший на лидерство князь Василий Васильевич Шуйский даже после того, как породнился с великокняжеской семьей, не мог добиться подчинения от своей «братии» — бояр. Новые конфликты и, в отсутствие других аргументов, рост насилия были неизбежны.

Особого внимания заслуживает употребленное Петром Фрязиным слово «безгосударьство»: было бы ошибочным, на мой взгляд, понимать его в расширительном смысле, как синоним полной анархии и паралича государственного управления. Подобному предположению противоречат и некоторые детали, содержащиеся в самом «деле» о побеге итальянского мастера: он был послан «на государеву службу на Себеж» казначеем И. И. Третьяковым и дьяком Одинцом Никифоровым; ему были даны «списки городовые» и проезжие грамоты, его сопровождал толмач, по пути следования предоставлялись провожатые и подводы[832]. Налицо, таким образом, нормальное функционирование государственных служб. Можно предположить, следовательно, что политический кризис охватил далеко не все сферы жизни в великом княжестве Московском; вероятно, ряд структур управления не был им затронут. Эту важную проблему мы подробно рассмотрим во второй части данной книги.

С гораздо большим основанием употребленное в розыскном «деле» слово «безгосударьство» стоит понимать буквально — как отсутствие государя, его недееспособность. Нужно отметить, что в текстах конца XV–XVI в. «государьство» нередко означает личность государя, его власть и достоинство. Так, в известном эпизоде осени 1477 г., когда Иван III стоял с войском под Новгородом, а горожане пытались выторговать у него хоть какие-нибудь уступки, великий князь, по словам летописца, ответил им: «…вы нынеча сами указываете мне, а чините урок нашему государьству быти, ино то которое государьство мое[833] (выделено мной. — М. К.).

Еще выразительнее пассаж из первого послания Грозного Андрею Курбскому: вспоминая, как однажды князь Андрей Шуйский со своими сторонниками, явившись в столовую избу, прямо на глазах великого князя схватили Ф. С. Воронцова и пытались его убить (речь идет о событиях 1543 г.), царь с негодованием восклицает: «И тако ли годно за нас, государей своих, души полагати, еже к нашему государъству ратию приходити и перед нами сонмищем июдейским имати…»[834] (выделено мной. — М. К.). Очевидно, что под «нашим государьством» Иван Васильевич в данном случае имел в виду себя.

Таким образом, «безгосударьство», на которое сетовал итальянский зодчий, означало неспособность малолетнего государя взять под контроль придворную элиту, положить предел боярской розни и насилию. В этом заключалась первопричина «мятежного» состояния страны: современный исследователь вполне может согласиться с такой оценкой, данной очевидцем событий.

Как сложилась дальнейшая судьба Петра Фрязина (Пьетро Аннибале), остается неясным. Он безуспешно просил дерптского епископа пропустить его через Ливонию. Русская сторона настойчиво требовала выдачи «изменника», но было ли это требование выполнено, по недостатку данных сказать невозможно[835].

Однако вернемся к ситуации осени 1538 г. Развязка назревавшего придворного конфликта произошла в октябре. Ранние летописи очень лаконично сообщают о происходивших тогда событиях. Так, в Воскресенской летописи под 7047 г., без указания месяца и числа, говорится только о «вражде» князей Василия и Ивана Шуйских с кн. Иваном Бельским и об убийстве по повелению Шуйских дьяка Федора Мишурина[836]. Причину вражды разъясняет Летописец начала царства: оказывается, гнев князей Шуйских был вызван тем, что «князь Иван Бельский советовал великому князю, чтобы князь великий пожаловал боярством князя Юрья Голицына, а Ивана Хабарова околничим. А князя Василия да князя Ивана Шуйских не бяше их в совете том, и они начаша о том вражду велику держати и гнев на Данила на митрополита и на князя Ивана на Бельского и на Федора на Мишурина»[837].

Выясняется, таким образом, что, хотя кн. И. Ф. Бельский и был, видимо, главным ходатаем за кн. Ю. М. Голицына (Булгакова) и И. И. Хабарова, активную роль в этом деле играли также митрополит Даниил и дьяк Федор Мишурин. Поскольку пожалование упомянутых лиц готовилось без ведома и согласия братьев Шуйских, последние усмотрели в этом угрозу своему влиянию при дворе и ответили репрессивными мерами: «И за ту вражду, — продолжает свой рассказ Летописец начала царства, — поимаша князя Ивана Бельского и посадиша его на княж Федоровском дворе Мъстиславского за сторожи, а советников его розослаша по селом, а дьяка Федора Мишурина казниша смертною казнью, отсекоша главу ему у тюрем оквтемврия 21 дня в понедельник»[838].

Из этого сообщения выясняется, что одним из союзников Шуйских был кн. Федор Михайлович Мстиславский (на дворе которого первоначально содержался под арестом кн. И. Ф. Бельский), что неудивительно: он приходился свояком князю Василию Васильевичу Шуйскому, они были женаты на сестрах — дочерях царевича Петра[839].

Кто же были разосланные по селам «советники» кн. И. Ф. Бельского, которых Летописец начала царства не называет по имени? Некоторые подробности содержит приписка в Синодальном томе Лицевого свода: здесь сказано, что «князя Ивана Федоровича Белскаго поимаша и посадиша его за сторожи на его дворе, а боярина Михаила Васильевича Тучкова сослаша с Москвы в его село»[840] (выделено мной. — М. К.).

Видимое противоречие между летописными сообщениями о месте заточения кн. И. Ф. Бельского можно попытаться примирить, если предположить, что первоначально боярин был заключен под стражу на дворе кн. Ф. М. Мстиславского, а затем переведен на его собственный двор: едва ли «гостеприимство» союзника Шуйских простиралось столь далеко, чтобы содержать узника в своем доме в течение многих месяцев (кн. И. Ф. Бельский был освобожден в июле 1540 г.[841]).

В позднем летописании можно заметить особое внимание к роли боярина М. В. Тучкова в событиях 1538 г. Так, составитель Царственной книги делает его, наряду с кн. И. Ф. Бельским, одним из главных действующих лиц в конфликте с Шуйскими из-за раздачи думных чинов: согласно этой версии, «князь Иван Бельский да Михайло Тучков советовали великому князю, чтобы князь великий пожаловал боярьством князя Юриа Михайловичя Голицына, а Ивана Ивановича Хабарова околничим». Соответственно и гнев Шуйских, которые «того не восхотеша», обратился на митрополита Даниила, кн. И. Ф. Бельского, Михаила Тучкова и дьяка Федора Мишурина[842].

Ссылка в деревню положила конец долгой карьере боярина М. В. Тучкова: возможно, он прожил еще несколько лет, но к активной деятельности уже больше не вернулся. Точная дата смерти Михаила Васильевича неизвестна, а данные источников о его судьбе после 1538 г. противоречивы. В Троицкой вкладной книге 1673 г. есть странная запись под 7048 (1540) г.: «48-го году июня в 19 день дали вкладу Василей да Михайло Васильевы дети Тучкова по отце своем Василье денег 50 рублев»[843]. Между тем, как отметил С. О. Шмидт, М. В. Тучков, по имеющимся данным, был единственным сыном В. Б. Тучка и не имел брата Василия. По весьма вероятному предположению исследователя, переписчик вкладной книги, возможно, ошибся, и следует читать «Василий и Михайло Михайловы дети Тучковы», так как М. В. Тучков действительно имел сыновей Василия и Михаила[844]. Добавлю, что в таком случае и окончание фразы нужно исправить: «…по отце своем Михаиле денег 50 рублев».

Если это предположение верно, то получается, что М. В. Тучков умер не позднее июня 1540 г., когда сыновья дали по его душе вклад в Троице-Сергиев монастырь[845]. Во всяком случае, к февралю 1547 г. старого боярина уже определенно не было в живых, поскольку на свадьбе Ивана IV важная роль дружки царской невесты была поручена (вместе с кн. И. И. Пронским) сыну Михаила Васильевича — Василию Тучкову[846].

Возможно, опала постигла также кн. Ю. М. Булгакова-Голицына и И. И. Хабарова. Во всяком случае, оба «виновника» октябрьского инцидента исчезают из разрядов после августа 1538 г. (когда они служили воеводами в Серпухове): первый — до апреля 1540 г., а второй — до июня 1543 г.[847]

Но самым жестоким образом из всех противников Шуйских был наказан дьяк Федор Мишурин. По сообщению Постниковского летописца, «лета 7047-го октября 21 день бояре поимали диака Федора Мишурина на княж Андреевъском дворе. Платье с него ободрали донага, а его вели до тюрьмы нага, а у тюрем ему того же часу головы ссекли»[848]. Из послания Грозного Андрею Курбскому мы знаем, что на дворе Андрея Старицкого жил кн. Василий Шуйский, считавший себя главным опекуном юного государя, и это обстоятельство объясняет место действия произошедшей кровавой драмы. Можно предположить, что дьяк явился к могущественному боярину с каким-то докладом и был здесь схвачен по приказу Шуйских дворянами и детьми боярскими великого князя[849]: «…и на том дворе, — с возмущением писал позднее царь, — сонмищем июдейским отца нашего и нашего дьяка ближнего Федора Мишурина, изымав и позоровавши, убили»[850].

В чем причина столь жестокой расправы с ближним дьяком, пользовавшимся доверием Василия III, а затем Елены Глинской? Согласно продолжению Хронографа редакции 1512 г., «бояре казнили дьяка Феодора Мишурина, без великого князя ведома, не любя того, что он стоял за великого князя дела»[851]. Это, однако, мало что объясняет в конкретной обстановке осени 1538 г. В частности, хотелось бы понять, почему казнь дьяка носила подчеркнуто позорящий, бесчестящий характер.

Возможно, дело заключалось в том, что, по представлениям придворных аристократов во главе с князьями Шуйскими, худородный дьяк слишком много о себе возомнил, вмешавшись в процедуру раздачи думных чинов, что являлось прерогативой государя и его знатных советников. Подвергнув Федора Мишурина публичному унижению, бояре как бы восстанавливали привычную для себя иерархию. Вместе с тем казнь влиятельного дьяка сняла еще один барьер на пути дальнейшей эскалации насилия при московском дворе.

Расправа с князем И. Ф. Бельским и его сторонниками стала последним значимым событием в жизни князя В. В. Шуйского: в конце октября 1538 г. он скончался, приняв перед смертью монашеский постриг[852]. Бразды правления перешли в руки его брата Ивана.

3. Князь И. В. Шуйский, «наместник московский»

Из всех лиц, причастных к несостоявшемуся пожалованию в Думу кн. Ю. М. Булгакова и И. И. Хабарова и навлекших на себя «вражду» братьев Шуйских, лишь митрополиту Даниилу удалось осенью 1538 г. избежать мести со стороны могущественных временщиков. Его черед пришел спустя три месяца после расправы с кн. И. Ф. Бельским и его сторонниками. Вероятно, Шуйские не могли нанести удар всем своим противникам одновременно; к тому же митрополит, казалось бы, был защищен от посягательств своим высоким духовным саном[853]. Но, казнив ближнего дьяка, сослав и заточив нескольких бояр, Шуйские, по-видимому, сумели запугать придворное общество. И уже зимой 1539 г. митрополит, не чувствуя никакой поддержки при великокняжеском дворе, вынужден был оставить престол.

Февралем 7047 (1539) г. помечена лаконичная запись в Воскресенской летописи: «Тоя же зимы, февраля, сведен с митрополии Данил митрополит боярином князем Иваном Васильевичем Шуйским и его съветники»[854]. Сообщение Летописца начала царства чуть подробнее и имеет точную дату: «Тое же зимы февраля 2, в неделю о блуднем, сведен с митрополии Данил митрополит великого князя бояр нелюбием, князя Ивана Шуйского и иных, за то, что он был в едином совете со князем Иваном Бельским, и сослаша митрополита с Москвы в его пострижение, во Осифов монастырь»[855]. В Царственной книге, памятнике 70-х гг. XVI в., причина низложения Даниила указана предельно четко: «И того ради князь Иван Шуйской митрополита свел, что без его велениа давали боярство…»[856]

На фоне этих сообщений, констатирующих события, но не дающих собственной оценки происходящему, выделяется известие Постниковского летописца, который прямо осуждает низложенного архипастыря: «Того же лета февраля в 2 день Данил митрополит оставил митрополичество неволею, что учал ко всем людем быти немилосерд и жесток, уморял у собя в тюрьмах и окованых своих людей до смерти, да и сребролюбие было великое. А сослан в Осифов монастырь на Волок»[857]. Конечно, эта оценка не объясняет причин вражды Шуйских к митрополиту (приводимых другими летописями), и можно вполне согласиться с мнением В. В. Шапошника о том, что Даниил, как и впоследствии его преемник Иоасаф, был свергнут за то, что пытался реально участвовать в управлении страной, поддерживая одну из боровшихся за власть группировок[858]. Однако характеристика, данная низложенному митрополиту Постниковским летописцем, помогает понять, почему за Даниила никто не вступился, — ни бояре, ни архиереи: тому виной была невысокая репутация митрополита, отсутствие у него признанного духовного и морального авторитета в обществе[859].

Преемником Даниила стал троицкий игумен Иоасаф. С его поставлением на митрополию очень спешили: уже на третий день после низложения Даниила, 5 февраля 1539 г., он был избран (жребием, из трех кандидатур) архиерейским собором; на следующий день состоялась церемония наречения, после которой избранник переехал на митрополичий двор, а 9 февраля Иоасаф был посвящен в митрополиты[860]. Характерно, что у прежнего митрополита отреченную грамоту затребовали задним числом: Даниил подписал ее 26 марта, спустя полтора месяца после избрания Иоасафа[861].

После устранения своих политических соперников князь Иван Васильевич Шуйский находился на вершине могущества. По-видимому, именно к 1539 — началу 1540 г. относится выразительная сценка, описанная Грозным в первом послании Курбскому: «Едино воспомянути: нам бо в юности детская играюще, а князь Иван Васильевич Шуйской седит на лавке, лохтем опершися о отца нашего постелю, ногу положа на стул, к нам же не прикланяяся не токмо яко родительски, но ниже властельски, рабское ничто же обретеся. И такова гордения кто может понести?»[862]

Исследователи по-разному относятся к приведенным словам Грозного. В частности, Г. В. Абрамович считает изображенную царем сценку «весьма сомнительной», да и все описание деятельности Шуйских в его послании Курбскому — не заслуживающим доверия[863]. Но даже если Грозный несколько сгустил краски, рисуя портрет надменного временщика, остается несомненным главное: князь И. В. Шуйский действительно в описываемые годы играл роль опекуна юного государя, а его властность и честолюбие засвидетельствованы, помимо царского послания Курбскому, и другими источниками.

Составленный в первой половине XVII в. Пискаревский летописец сохранил своего рода предание о могуществе Шуйского: «Да того же году, — записал он под 7047 (1538/39) г., — был на Москве наместьник князь Василей Шуйской. А князь велики тогда был мал»[864]. Поскольку кн. В. В. Шуйский умер в самом начале указанного сентябрьского года, то, по вероятному предположению А. А. Зимина, имеется в виду князь Иван Шуйский, которого поздний летописец спутал со старшим братом Василием[865]. О том, что кн. И. В. Шуйский действительно носил пышный титул «наместника московского», свидетельствует губная грамота в Верхний Слободской городок на Вятке, выданная 8 февраля 1540 г. Помета на обороте грамоты гласила: «А приказал боярин и наместник московской князь Иван Васильевич Шуйской»[866]. Вряд ли подобная должность реально существовала: как подчеркнул А. А. Зимин, «нам не известно ни одного имени наместника московского ни до И. В. Шуйского, ни после него»[867]. Очевидно, присвоенный себе опекуном юного государя титул должен был возвысить его носителя над прочей боярской «братией».

Высокий статус кн. И. В. Шуйского подтверждается и тем фактом, что он в мае и сентябре 1539 г. во время аудиенции крымских послов у государя говорил им «от великого князя речь», а в октябре того же года принимал ханского посла на своем дворе и вел с ним переговоры[868]. В годы правления Елены Глинской, как мы помним, подобной привилегией обладал фаворит великой княгини князь Иван Овчина Оболенский.

В отличие от старшего брата Василия, не оставившего письменных следов своей административной деятельности, князь Иван Васильевич Шуйский, похоже, не чурался бюрократической рутины: его имя часто встречается на страницах разнообразных документов. В январе 1535-го и августе 1538 г. он выдал несколько жалованных грамот[869]. Обладал князь Иван и судебным опытом: до нас дошла правая грамота, выданная им 4 мая 1534 г. игумену Троицкого Махрищского монастыря Ионе по земельной тяжбе с помещиком Шарапом Баскаковым и его сыновьями[870]. Но в 1539 — начале 1540 г. размах деятельности «московского наместника» просто поражает: создается впечатление, что кн. И. В. Шуйский пытался держать под личным контролем все нити внутреннего управления, а также дипломатию.

Весной 1539 г. князь Иван Васильевич заменил дворецкого И. Ю. Шигону Поджогина (видимо, заболевшего и отошедшего от дел) в качестве судьи по земельным тяжбам[871]. В том же году он неоднократно, как уже говорилось, вел переговоры с крымскими послами, а в феврале 1540 г. приказал выдать упомянутую выше губную грамоту в Слободской городок на Вятке.

Но хотя доминирующее положение при дворе сначала кн. Василия Васильевича Шуйского, а затем его брата Ивана во второй половине 1538 — начале 1540 г. сомнений не вызывает, утвердившаяся в историографии оценка этого периода как времени «правления Шуйских»[872] (некоторые авторы говорят даже о «правительстве Шуйских»[873]) представляется мне не вполне корректной[874].

Прежде всего нужно учесть, что могущество братьев Василия и Ивана Васильевичей не было никак институционализировано; их власть держалась на большом личном влиянии при дворе и наличии множества сторонников. Они не были членами великокняжеской семьи (с которой князь Василий поспешил породниться в июне 1538 г.) и по статусу не могли сравниться с великой княгиней Еленой, за которой бояре признали титул «государыни». Господство Шуйских не было легитимным: не случайно Иван Грозный впоследствии, возможно несколько сгущая краски, писал, что они «самовольством» у него «в бережении учинилися, и тако воцаришася»[875]. Как показали события октября 1538 г., далеко не все при дворе были готовы смириться с диктатом Шуйских, и им, чтобы настоять на своем, пришлось прибегнуть к насилию. Уже по этой причине нельзя говорить о «правлении» Шуйских в том же смысле, в каком выше шла речь о правлении великой княгини Елены.

Выражение «правление Шуйских» неудачно еще и потому, что оно создает иллюзию, будто у власти в 1538–1540 гг. находился клан Шуйских. Однако это далеко не так. Ни двоюродные братья кн. И. В. Шуйского Андрей и Иван Михайловичи, ни его племянник Федор Иванович Скопин-Шуйский не были допущены к кормилу власти; как справедливо отметил Г. В. Абрамович, князь Иван Васильевич держал своих родственников «на периферии — на постах наместников и воевод»[876]. Действительно, кн. И. М. Шуйский с октября 1538 г. в течение нескольких лет оставался наместником в Великом Новгороде, а его брат Андрей в 1539–1540 гг. был на псковском наместничестве[877]. Что же касается кн. Ф. И. Шуйского, то он продолжал нести ратную службу и в июле 1540 г., — т. е., как принято считать, в конце «первого периода правления Шуйских», — занимал такую же довольно скромную должность — первого воеводы сторожевого полка, как и в июле 1537 г., при Елене Глинской[878].

Среди лиц, деливших с кн. И. В. Шуйским бремя государственных забот и являвшихся его союзниками, в первую очередь нужно назвать князя Ивана Даниловича Пенкова, возглавлявшего осенью 1539 г. боярскую комиссию, ведавшую сыском разбойников. С его именем связана выдача самых ранних из дошедших до нас губных грамот — Белозерской и Каргопольской[879]. Боярин кн. И. Д. Пенков не был новым человеком в придворных кругах: как мы помним, он был женат на родной сестре Елены Глинской, Марии, и входил в ближайшее окружение правительницы. Княгиня Мария Васильевна Пенкова (урожд. Глинская) скончалась в первой половине 1539 г. (не позднее начала июля)[880]. После смерти супруги кн. И. Д. Пенков женился второй раз: избранницей старого боярина стала дочь кн. Андрея Михайловича Шуйского — княжна Евдокия[881]. Скрепленный этим браком альянс с могущественным кланом Шуйских[882], надо полагать, помог князю Ивану Даниловичу сохранить влияние при дворе и после драматических событий 1538 г.

К сторонникам И. В. Шуйского в описываемое время принадлежали и братья Михаил и Иван Ивановичи Кубенские. На посольских приемах в 1539 г. они занимали места рядом с могущественным временщиком[883]. Кн. М. И. Кубенский, как и в прежние годы, подвизался главным образом на ратной службе[884], зато его младший брат Иван, занимавший со времени правления Василия III ключевой пост дворецкого Большого дворца, сосредоточил в своих руках важнейшие рычаги административного управления[885].

Следует подчеркнуть, что ни кн. И. Д. Пенков, ни кн. И. И. Кубенский не были обязаны своим возвышением князьям Шуйским, но, как опытные царедворцы, они ориентировались на того, кто в тот момент, на рубеже 1530–1540-х гг., казался сильнее из лидеров соперничавших боярских группировок.

Сказанное относится и к Ивану Ивановичу Третьякову, который к июлю 1538 г. занял должность великокняжеского казначея[886]. Едва ли это назначение следует прямо приписывать влиянию Шуйских (они до октября 1538 г. не обладали, как было показано выше, полным контролем над Думой и двором). Скорее имело значение то обстоятельство, что И. И. Третьяков имел к тому времени немалый опыт административной работы, исполняя, по крайней мере с 1523 г., обязанности печатника, и к тому же приходился родственником прежнему казначею, П. И. Головину[887]. Во время январского переворота 1542 г., о котором речь пойдет ниже, И. И. Третьяков, как и братья Кубенские, выступил на стороне кн. И. В. Шуйского.

Если учесть также, что должность тверского дворецкого по крайней мере до марта 1539 г. продолжал исполнять один из душеприказчиков великого князя Василия III, Иван Юрьевич Шигона Поджогин[888], то становится ясно, что дворцовые перевороты апреля и октября 1538 г. не оказали заметного влияния на распределение ключевых административных постов. Более того, нет никаких признаков того, что братья Василий и Иван Шуйские раздачей думских чинов или иными пожалованиями как-то отблагодарили тех своих союзников, кто помог им расправиться с кн. И. Ф. Бельским и его сторонниками. Стоит напомнить, в частности, о важной услуге, оказанной в октябре 1538 г. кн. В. В. Шуйскому его свояком, князем Федором Михайловичем Мстиславским: арестованный кн. И. Ф. Бельский был посажен «за сторожи» (по крайней мере, первоначально) именно на его дворе[889]. Однако до своей смерти (30 июня 1540 г.[890]) кн. Ф. М. Мстиславский так и не был пожалован боярством. Его место в придворной иерархии, похоже, никак не изменилось со времени правления Елены Глинской: в разряде несостоявшегося Казанского похода в сентябре 1537 г. князь Федор Михайлович был помечен в качестве первого воеводы полка правой руки, и точно в такой же воеводской должности он упомянут в июньском коломенском разряде 1539 г.[891]

Как видно на этом примере, имплицитно присутствующая в работах исследователей аналогия с дворцовыми переворотами XVIII столетия в данном случае «не работает»: придворные «бури» 30–40-х гг. XVI в. приводили только к устранению противников той или иной боярской группировки, но они не сопровождались массовой раздачей чинов или перераспределением административных постов. Поэтому даты дворцовых переворотов эпохи «боярского правления» обозначают только время взлетов и падений очередных временщиков, но они никак не могут служить надежной хронологической основой для периодизации того, что историки (не вполне корректно, на мой взгляд) называют сменой боярских «правительств». В дальнейшем нам еще не раз предстоит в этом убедиться при изучении событий начала 1540-х гг.

* * *

К началу 1539 г. кн. И. В. Шуйский и его сторонники, как могло показаться, взяли государеву Думу под свой полный контроль. Из 13 бояр, известных нам к тому времени, двое находились в опале (кн. И. Ф. Бельский под арестом, М. В. Тучков — в деревенской ссылке). Три места в великокняжеском совете принадлежали представителям клана Шуйских: князю Ивану Васильевичу и его двоюродным братьям Андрею и Ивану Михайловичам, еще два — их явным союзникам: князьям И. Д. Пенкову и М. И. Кубенскому. Неясна позиция боярина кн. Андрея Дмитриевича Ростовского: похоже, он предпочитал не вмешиваться в придворную борьбу. Кн. Дмитрий Федорович Бельский, старший брат арестованного Шуйскими князя Ивана, по логике вещей должен был бы держать его сторону, однако и в октябре 1538 г., и во время последующих дворцовых переворотов соблюдал «нейтралитет»: благодаря своему неучастию в борьбе за власть он смог спокойно дожить до января 1551 г.[892]

Безусловно, не принадлежали к лагерю Шуйских бояре кн. Никита Васильевич Хромой Оболенский, Михаил Юрьевич Захарьин, а также Иван и Василий Григорьевичи Морозовы. Князь Никита Хромой, как мы помним, был обязан своим возвышением троюродному брату, кн. Ивану Овчине Телепневу-Оболенскому, с которым в апреле 1538 г. расправились Шуйские. М. Ю. Захарьин и братья Морозовы находились в свойстве с князем Д. Ф. Бельским[893]. Но, не поддерживая Шуйских, они не пытались и бросить им вызов. Впрочем, в случае Захарьина дело объяснялось, видимо, не только складом характера, но и состоянием здоровья: не позднее октября 1539 г. старый боярин умер[894].

Едва ли, однако, в описываемое время Дума собиралась в полном составе, так как несколько упомянутых выше бояр к началу 1539 г. находились на наместничествах в различных городах: кн. И. М. Шуйский и И. Г. Морозов — в Новгороде, кн. А. М. Шуйский — в Пскове[895]. Возможно, к этому списку следует добавить еще кн. Н. В. Оболенского, который в период с 1534 по 1543 г. неоднократно упоминается в качестве смоленского наместника[896]. А поскольку кн. Иван Васильевич Шуйский и его союзники в лице кн. И. Д. Пенкова, братьев Кубенских, казначея Третьякова и других влиятельных сановников постоянно находились в столице, то их лидерству, казалось бы, ничто не угрожало.

Если, однако, присмотреться к новым пожалованиям в Думу в 1539 — первой половине 1540 г., то можно усомниться в пресловутом всесилии «московского наместника» И. В. Шуйского.

В чине поставления на митрополию Иоасафа в феврале 1539 г. обращает на себя внимание следующая деталь: когда после церемонии посвящения в Успенском соборе новый митрополит по обычаю верхом на «осляти» отправился благословлять государя, то «осля» под ним вел «великого князя конюшей Иван Ивановичь Челяднин да боярин его»[897]. Таким образом, высокий придворный чин конюшего, который в годы правления Василия III носили представители рода Челядниных, а при Елене Глинской, как мы помним, — ее фаворит и свойственник Челядниных кн. Иван Овчина Оболенский, вновь достался отпрыску старой боярской фамилии. Хотя определенные сведения о боярстве И. И. Челяднина относятся только к лету 1541 г.[898], есть основания полагать, что думское звание он получил (как ранее кн. И. Ф. Овчина Оболенский) одновременно с чином конюшего, т. е. к февралю 1539 г.

Пожалование представителя клана, который в недавние годы правления Елены Глинской составлял опору ее режима, никак нельзя приписать инициативе кн. И. В. Шуйского. Скорее в этом можно было бы усмотреть влияние кн. Д. Ф. Бельского, которому И. И. Челяднин приходился шурином[899], если бы не известная осторожность Дмитрия Федоровича, на которую давно обратили внимание исследователи: за все время «боярского правления» он ни разу не принял видимого участия в придворных интригах[900].

Следующее пожалование в Думу, о котором нам известно, также вряд ли можно объяснить протекцией И. В. Шуйского и его сторонников: в июне 1539 г. впервые с боярским чином упомянут кн. Петр Иванович Репнин-Оболенский[901]. Таким образом, в Думе снова стало двое Оболенских (вторым был кн. Никита Васильевич Хромой), и этот клан в значительной мере восстановил свои позиции при дворе, пошатнувшиеся было после расправы с кн. И. Ф. Овчиной Оболенским в апреле 1538 г.

В апреле 1540 г. в разрядах впервые назван боярином кн. Юрий Михайлович Булгаков (Голицын)[902]. Напомню, что именно о нем хлопотали осенью 1538 г. кн. И. Ф. Бельский, митрополит Даниил и дьяк Федор Мишурин, но тогда, как мы знаем, главный ходатай был посажен под арест, а дьяк за участие в этой интриге поплатился головой. И вот спустя полтора года кн. Ю. М. Булгаков получил-таки желанный боярский чин. А. А. Зимин видит в этой метаморфозе «свидетельство усиления Бельских»[903], однако кн. И. Ф. Бельский до конца июля 1540 г. по-прежнему находился в заточении, а что касается его старшего брата Дмитрия, то, как уже говорилось, нет никаких свидетельств о его хлопотах за кого бы то ни было. Можно заметить также, что в дальнейшем кн. Ю. М. Булгаков больше не упоминается (в отличие, например, от И. И. Хабарова) среди сторонников кн. И. Ф. Бельского: не исключено, что он уже к началу 1540 г. сумел поладить с И. В. Шуйским и его союзниками, следствием чего и явилось его пожалование в Думу.

Как бы то ни было, никто из упомянутых выше лиц — ни И. И. Челяднин, ни кн. П. И. Репнин, ни кн. Ю. М. Булгаков — не был креатурой Шуйских. При назначениях в Думу в те годы, по-видимому, учитывались интересы нескольких придворных кланов, что говорит о поиске консенсуса в боярской среде.

Из всех, кому боярский чин был пожалован в 1539 — первой половине 1540 г., лишь одного сановника можно с уверенностью причислить к сторонникам Шуйских. Но этот человек сам обладал столь большим влиянием при дворе, что едва ли нуждался в чьей-то протекции. Имеется в виду дворецкий кн. Иван Иванович Кубенский, который впервые назван боярином в жалованной грамоте от 23 мая 1540 г.[904] Возможно, князь Иван получил бы этот чин намного раньше, но по существовавшей тогда традиции члены одного рода попадали в Думу в порядке старшинства; поэтому дворецкому пришлось дожидаться, пока боярином станет его старший брат Михаил. Как только это случилось (к августу 1538 г.), последнее препятствие отпало, и менее чем два года спустя Иван Иванович также получил желанное думское звание.

В нашем распоряжении есть и другие свидетельства, которые заставляют усомниться во всемогуществе кн. И. В. Шуйского и более того — в наличии в конце 1530-х гг. при московском дворе какой-либо высшей инстанции, способной эффективно регулировать отношения внутри служилой аристократии. Речь идет о местнических делах, которые появляются в 1539 г., а с 1540 г. идут сплошным потоком.

А. А. Зимину принадлежит важное наблюдение о том, что до 30-х гг. XVI в., пока местничество существовало только в среде старомосковского боярства, столкновения на этой почве были весьма редки, зато в эпоху «боярского правления», когда в эту систему отношений включились служилые князья, институт местничества вступил в пору своего расцвета[905]. Действительно, согласно составленному Ю. М. Эскиным хронологическому перечню всех известных по источникам местнических дел XVI–XVII вв., за первую треть XVI в. (с 1506 по 1530 г. включительно) есть данные о 13 таких случаях (из них 10 — сомнительны), за время правления Елены Глинской — два случая (причем один из них сомнителен), зато за период с июня 1539-го по декабрь 1547 г. — 42 случая![906]

Но дело не только в инкорпорации князей литовского происхождения в состав московской элиты: рост местничества в годы «боярского правления», как справедливо отмечает А. М. Клеймола, связан со «слабостью на верху» — отсутствием в этот период суверена, способного осуществлять высшую власть[907].

По-видимому, неслучайно поток местнических дел возрос с 1539 г.: хотя первые вспышки местнической борьбы произошли сразу после смерти Василия III (ее проявления можно видеть и в расправе с кн. М. Л. Глинским и другими «чужаками» летом 1534 г., и в бегстве за рубеж ряда знатных лиц, о чем уже шла речь в предыдущих главах книги), но с приходом к власти Елены Глинской, заставившей считаться с собой придворную элиту, это соперничество было как бы «заморожено», и только после смерти «государыни великой княгини» бояре уже не чувствовали над собою «грозы».

В июньском коломенском разряде 1539 г. упомянуто сразу три случая местничества. Так, назначенный первым воеводой сторожевого полка кн. Федор Иванович Одоевский в полк не явился и прислал «бити челом» великому князю, «что ему у Микулинского [кн. Василий Андреевич Микулинский по росписи был первым воеводой большого полка. — М. К.] в сторожевом полку быти немочно»[908]. Челобитье было удовлетворено: кн. Ф. И. Одоевский был заменен Федором Семеновым сыном Колычева[909]. Следом о своем отказе служить по росписи заявили кн. Федор Михайлович Мстиславский и кн. Михаил Михайлович Курбский: первый писал в Москву, что «ему в правой руке [т. е. в полку правой руки. — М. К.] у Микулинского быти непригоже»; а Курбский считал для себя невозможным служить вторым воеводой передового полка — «меньше» кн. Петра Ивановича Репнина, назначенного вторым воеводой в большой полк; при этом кн. М. М. Курбский ссылался на прецедент — прежнюю службу своего отца и отца П. И. Репнина[910].

В этом деле пришлось разбираться дьяку (очевидно, разрядному) Третьяку Ракову, который от имени великого князя объявил «местникам» решение: кн. Ф. М. Мстиславскому и кн. М. М. Курбскому было велено служить «по наказу», с обещанием впоследствии дать первому из них «счет» с кн. В. А. Микулинским, а второму — «про его дело» обыскать[911].

Характерно, что власти не пытались «приструнить» нарушителей воинского порядка, а терпеливо выслушали их жалобы. Один из местничавших воевод (кн. Ф.И. Одоевский) получил полное удовлетворение, а двум другим было обещано провести разбирательство по окончании летней кампании. Приведенный случай интересен также тем, что он высвечивает, так сказать, линии противостояния, разделявшие на рубеже 30–40-х гг. XVI в. русское придворное общество: недавние литовские выходцы, такие как кн. Ф. И. Одоевский и кн. Ф. М. Мстиславский, бросали вызов старинной знати Северо-Восточной Руси (кн. Василий Микулинский, с которым местничали оба князя Федора, был потомком тверских князей[912]).

Аналогичная ситуация возникла в апреле 1540 г., когда кн. Юрий Михайлович Булгаков (потомок литовских князей), назначенный в полк правой руки, отказался подчиняться главному воеводе большого полка — все тому же кн. В. А. Микулинскому. Как и прежде, выход был найден в том, что эта служба для кн. Ю. М. Булгакова была объявлена «не в места» (т. е. не могла впредь служить прецедентом), а по ее окончании ему был обещан, если пожелает, суд «о местех» с князем Василием. Впрочем, терпеть неудобного начальника гордому потомку Гедимина пришлось недолго: в августе старый воевода кн. В. А. Микулинский, сославшись на болезнь, попросил об отпуске со службы[913]. В сентябре 1540 г. он скончался[914].

* * *

Слабость верховной власти отражалась и на положении служилого люда. Как мы помним, после смерти Василия III некоторые знатные лица, а также многие рядовые дети боярские решили попытать счастья в соседней Литве. По иронии судьбы там оказались близкие родственники обоих лидеров группировок, боровшихся друг с другом при московском дворе: в августе 1534 г. в Литву бежал кн. Семен Федорович Бельский, младший брат князей Дмитрия и Ивана Бельских, а с апреля 1536 г. на службе Сигизмунда I, короля польского и великого князя литовского, упоминается родной племянник князей Василия и Ивана Васильевичей Шуйских — князь Иван Дмитриевич Губка Шуйский[915]. Но нас сейчас больше интересует судьба рядовых служилых людей, покинувших в годы Стародубской войны великокняжескую службу и поселившихся в Литве. Изменилось ли что-нибудь в их настроениях к концу 1530-х гг.?

Из послания Сигизмунда I виленскому воеводе Ольбрахту Гаштольду, написанного в марте 1539 г., выясняется, что к этому времени в Литве существовала целая «колония» «москвичей». И вот от господарских урядников, в чьем ведении находились дворы, на которых временно были размещены московские выходцы, стало известно об их «умысле»: они, оказывается, собирались «до Москвы за ся утекати»[916]. После этого литовские власти собрали их всех в Вильне и провели расследование. Как выяснилось, причины проснувшейся у «москвичей» ностальгии были весьма прозаическими: согласно донесению О. Гаштольда, урядники вопреки данному им распоряжению не давали приезжим никакой «жывности», т. е. провианта; тем временем «тыи москвичи, што колвек статку своего мели, то все пры оных врадникох проели»[917]. Литовские власти оказались перед дилеммой: «который москвичи будут приеждчати, як бы мели быть захованы [т. е. где и как их размещать. — М. К.], и як бы жывность [пропитание. — М. К.] им мела быть давана?» А с другой стороны, может быть, вообще «их не казати [не велеть. — М. К.] пропускати, кгды они будуть з Москвы втекати?» — задавался вопросом король[918].

Как явствует из процитированного документа, прием и размещение московских беглецов по-прежнему оставались актуальной проблемой для литовских властей в конце 30-х гг. XVI в.

4. Возвышение князя И. Ф. Бельского

25 июля 1540 г. в придворной жизни произошло знаменательное событие: из заточения был освобожден боярин кн. И. Ф. Бельский. Вот как сообщает об этом Летописец начала царства: «…пожаловал князь великий Иван Васильевич всея Русии, по отца своего преосвященнаго Иосафа митрополита всея Русии печалованию, князя Ивана Федоровича Бельского из нятьства выпустил и опалу свою отдал, и гнев свой ему отложил, и очи свои ему дал видети. И о том вознегодовал по дияволи зависти князь Иван Васильевич Шуйской, на митрополита и на бояр учал гнев держати и к великому князю не ездити, ни з бояры советовати о государьских делех и о земских, а на князя Ивана Бельского великое враждование имети и зло на него мыслити»[919].

Этот рассказ вызывает немало вопросов. Прежде всего неясно, где именно содержался под арестом кн. И. Ф. Бельский. Выше в той же летописи говорилось о том, что осенью 1538 г. он был посажен на дворе князя Федора Мстиславского «за сторожи»[920]. Эту версию принимает Н. Ш. Коллманн; более того, исследовательница считает неслучайной близость двух дат: 30 июня умер кн. Ф. М. Мстиславский, «тюремщик» кн. И. Ф. Бельского, как его называет Н. Ш. Коллманн, а 25 июля князь Иван Федорович вышел на свободу[921]. Однако это объяснение не кажется мне особенно убедительным, ведь между упомянутыми событиями прошел почти месяц: что мешало в таком случае освободить кн. И. Ф. Бельского на следующий же день после смерти его «тюремщика»? Главное же заключается в том, что, как можно понять из летописного текста, освобождение главного противника Шуйских потребовало принятия специального решения Думы: очевидно, митрополиту Иоасафу, воспользовавшемуся старинным правом «печалования» за опальных, удалось убедить большинство бояр в правильности этого шага, кн. И. В. Шуйский же остался в меньшинстве и стал вынашивать планы мести.

По другой летописной версии, изложенной в Синодальном томе Лицевого свода, кн. И. Ф. Бельский осенью 1538 г. был взят под стражу на его собственном дворе[922]. И. И. Смирнов, однако, полагает, что в заточении князь Иван Федорович находился не в Москве, а на Белоозере, куда был сослан со двора кн. Ф. М. Мстиславского[923]. Правда, ни в одном источнике не говорится о ссылке И. Ф. Бельского на Белоозеро в 1538 г. (в отличие от 1542 г., когда после очередного дворцового переворота он действительно был туда отправлен в заточение[924]). Но И. И. Смирнов в обоснование своей оригинальной гипотезы ссылается на недатированные письма крымских мурз князю Семену Федоровичу Бельскому, в которых сообщалось о посылке бояр на Белоозеро за князем Иваном Бельским (братом адресата письма) — «выпустити человека доброго, ижбы он тут до них приехал до Москвы»[925]. Издатели «Актов Западной России», на страницах которых эти документы впервые увидели свет, датировали их началом 1542 г. Однако, по мнению Смирнова, «характер сведений об обстановке в Москве, содержащихся в письмах крымцев Семену Бельскому, не дает возможности отнести эти сведения к началу 1542 г.»[926]. К сожалению, исследователь не привел никаких аргументов в поддержку предлагаемой им датировки писем крымских мурз, за исключением указания на то, что некоторые подробности, содержащиеся в них, подразумевают «приближение зимы» и что, следовательно, речь должна идти о второй половине года, а не о его начале[927]. С последним замечанием вполне можно согласиться, но вопрос заключается в том, каким годом нужно датировать упомянутые письма.

Как заметил И. В. Зайцев, предположение И. И. Смирнова «наталкивается на единственную трудность»: во второй половине 1540 г., когда по выдвинутой им версии были написаны эти письма, кн. С. Ф. Бельский находился в Крыму[928]. Действительно, сохранились послания Сигизмунда I и подскарбего Великого княжества Литовского Ивана Горностая, адресованные кн. Семену Бельскому и датированные соответственно 9 и 21 октября 1540 г., из которых явствует, что в указанное время князь Семен был при дворе крымского хана[929]. Между тем мурзы в интересующих нас письмах прямо упоминают о том, что их корреспондент находится у короля Сигизмунда («…вы теперь там будучи у господаря короля его милости…» [930]).

Но это — не единственная трудность, которая мешает принять предложенную Смирновым датировку писем крымцев. Дело в том, что мурзы упоминают недавний набег Ибрагим-паши на Рязанскую землю, совершенный по приказу хана Сахиб-Гирея[931], между тем русские летописи не зафиксировали ни одного набега крымцев после неудачного рейда Имин-царевича по Каширским местам и Ростовской волости в октябре 1539 г. и вплоть до похода самого Сахиб-Гирея на Русь в июле 1541 г.[932] Зато в летописи есть рассказ о приходе крымских мурз на Рязанские места в августе 1542 г.[933] Весьма вероятно, в письмах С. Бельскому имеется в виду именно этот набег. Осенью 1542 г. князь Семен, несомненно, находился уже в Литве[934], поэтому ничто не мешает отнести упомянутые выше документы к указанному времени. Естественно, новая датировка помещает письма в совершенно иной контекст, что в корне меняет интерпретацию содержащихся в них сведений. Мы вернемся к этим интересным документам ниже, при анализе событий 1542 г.

Итак, вероятнее всего, кн. И. Ф. Бельский не покидал столицы, и ему не пришлось после освобождения летом 1540 г. проделывать долгий путь от Белоозера до Москвы. Но в связи с процитированным выше летописным рассказом об обстоятельствах, при которых Иван Федорович был выпущен из заточения, возникает другой, более важный вопрос: почему новый митрополит Иоасаф, как и ранее Даниил, встал на сторону князя И. Ф. Бельского?

Прежде всего представляется далеко не случайным тот факт, что на рубеже 30–40-х гг. XVI в. митрополиты вмешиваются в придворную политику: в условиях вакуума верховной власти глава церкви нередко становился арбитром и в мирских делах. В этой связи В. В. Шапошник справедливо напоминает о роли Алексия при юном Дмитрии Ивановиче и Фотия в малолетство Василия II[935]. Но вовлечение в придворные интриги было опасно для самих митрополитов: в феврале 1539 г., как мы уже знаем, был низложен Даниил; его преемник Иоасаф удержался на кафедре лишь три года — до январского переворота 1542 г.

Вряд ли можно считать случайным совпадением и то, что два столь несхожих между собой — и по характеру, и по жизненному опыту — предстоятеля церкви, как Даниил и Иоасаф, сделали выбор именно в пользу князя Ивана Бельского. В. В. Шапошник объясняет позицию митрополита тем, что Шуйские не допускали главу церкви к участию в политических делах; Иоасаф же стремился активно влиять на управление страной, что и привело его к поддержке И. Ф. Бельского[936]. Однако при таком объяснении остается непонятным, почему Иоасаф почти полтора года выжидал, прежде чем решился «печаловаться» о заточенном князе Бельском: ведь отношение Шуйских к участию митрополита в придворной политике было абсолютно ясно уже в феврале 1539 г., когда был низложен Даниил.

Но главное возражение состоит в том, что предложенная Шапошником интерпретация событий сводит все дело к неким теоретическим разногласиям: Шуйские-де были принципиальными противниками идеи участия митрополитов в политике, И. Ф. Бельский вполне допускал такое участие, а сам Иоасаф, как пишет исследователь, «мог считать, что в период малолетства великого князя именно митрополит должен быть одним из руководителей правительства»[937]. Нельзя ли, однако, предположить наличие более прагматических оснований в действиях основных участников событий?

Думается, что поведение всех упомянутых выше лиц диктовалось логикой момента и зависело от конкретной расстановки сил при дворе. Шуйские, по всей видимости, располагали гораздо большим числом сторонников, чем их противник кн. И. Ф. Бельский; поэтому они демонстрировали меньшую склонность к компромиссам и при первой же возможности прибегали к открытому насилию. В этой ситуации митрополит пытался выступать в естественной для его сана роли миротворца. Стремясь уравновесить влияние более многочисленной (и более агрессивно настроенной) придворной группировки, сначала Даниил, а потом Иоасаф поддерживали небольшую (и потому более миролюбивую) группу противников Шуйских, лидером которой был князь Иван Бельский. Таким образом, митрополит принимал на себя роль посредника в отношениях между боярами — функция, которую юный государь в силу своего возраста не мог в те годы выполнять.

* * *

Историки придают большое значение освобождению кн. И. Ф. Бельского из заточения в конце июля 1540 г., связывая с этим событием серьезные перемены в правящих кругах: «Освобождение Ивана Бельского означало конец правления Шуйских», — утверждает И. И. Смирнов[938]. С того же момента начинает исследователь отсчет времени правления Бельских, которым, по его словам, «удалось продержаться у власти полтора года»[939], т. е. до январского переворота 1542 г. А. А. Зимин пишет применительно к 1540–1541 гг. о «политике правительства Бельских», в которой ученый усматривает некоторые прогрессивные черты (по сравнению с политикой Шуйских)[940].

В литературе встречаются и другие датировки времени господства Бельских. Например, предложенные С. М. Каштановым хронологические рамки этого периода выглядят так: «С декабря 1540 по 2 января 1542 г. у власти стояло правительство князя И. Ф. Бельского»[941]. К сожалению, исследователь не поясняет выбора начальной даты в предлагаемой им хронологии событий.

Правомерно ли, однако, считать усиление влияния одного из временщиков признаком формирования нового «правительства»? Насколько вообще указанный термин, заимствованный из языка явно более близкого к нам времени, применим к реалиям второй четверти XVI в.? Вызывают сомнения и предложенные в литературе хронологические рамки «господства» Бельских при московском дворе.

Что касается терминологии, то слово «правительство» применительно к XVI в., на мой взгляд, не вызывает недоразумений только до тех пор, пока оно употребляется в самом общем смысле руководства страны по отношению к подданным, к соседним государствам или полуавтономным образованиям внутри России — удельным княжествам. Именно в этом смысле в предыдущих главах шла речь о «великокняжеском правительстве» или «правительстве Елены Глинской». Но как только исследователь задается вопросом о механизме принятия решений и о том, кто конкретно отвечал за выработку тех или иных мер, термин «правительство», ассоциируемый с чем-то вроде кабинета министров XIX–XX вв., становится серьезной помехой на пути понимания политических реалий Русского государства XVI в.

В самом деле, считать ли «правительством» конца 1530-х — начала 1540-х гг. только нескольких временщиков, пользовавшихся в тот момент наибольшим влиянием при дворе, или следует включать в это понятие всю государеву Думу, а также руководителей дворцового ведомства и виднейших дьяков?[942] Очевидно, в поддержку каждой из этих точек зрения можно привести свои аргументы, едва ли, однако, ученые когда-либо придут по данному вопросу к единому мнению: при подобной постановке проблемы она просто не имеет однозначного решения.

Структура центрального управления Русского государства 30–40-х гг. XVI в. будет подробно рассмотрена во второй части этой книги. Там же мы коснемся вопроса о гипотетической связи между проводимыми в стране мероприятиями и господством при дворе тех или иных боярских группировок. А сейчас основное внимание будет сосредоточено на другом аспекте той же проблемы: попробуем выяснить, в какой мере соответствуют действительности утвердившиеся в науке представления о пребывании в 1540–1541 гг. у власти группировки, возглавлявшейся князем Иваном Бельским.

Изменения придворной конъюнктуры трудноуловимы для постороннего наблюдателя. Еще сложнее проследить их историку, которого отделяют от изучаемых событий почти пять столетий. Приходится опираться на лаконичные известия летописей, которые открывают перед исследователем лишь фрагменты целой картины. Тем не менее даже те отрывочные данные, которые имеются в нашем распоряжении, позволяют утверждать, что кн. И. Ф. Бельский отнюдь не сразу после освобождения «взял управление в свои руки», как пишут некоторые авторы[943].

В сообщении Летописца начала царства о поездке великого князя на богомолье в Троице-Сергиев монастырь 21 сентября 1540 г. обращает на себя внимание список лиц, сопровождавших юного государя: здесь вслед за братом Ивана IV Юрием Васильевичем названы бояре кн. Иван Федорович Бельский, кн. Иван Васильевич Шуйский и кн. Михаил Иванович Кубенский[944]. Интересно сравнить этот перечень со свитой великого князя в аналогичной поездке к Троице, состоявшейся в сентябре 1538 г.: тогда список бояр включал в себя князей Василия и Ивана Васильевичей Шуйских и дворецкого кн. Ивана Кубенского[945]. Порядок перечисления сановников, очевидно, не случаен: в обоих случаях он, по-видимому, отражал место данного лица в придворной иерархии.

Что же изменилось за прошедшие два года? Кн. В. В. Шуйский давно умер; первым среди бояр в сентябре 1540 г. летописец называет кн. И. Ф. Бельского, оттеснившего на второе место кн. И. В. Шуйского; а место кн. И. И. Кубенского теперь занял его старший брат Михаил. Но все же положение князей И. В. Шуйского и М. И. Кубенского можно назвать достаточно почетным: они по-прежнему входили в ближайшее окружение юного великого князя.

Поэтому слова летописца о том, что кн. И. В. Шуйский, разгневавшись на митрополита и на бояр по случаю освобождения его соперника, «учал… к великому князю не ездити, ни з бояры советовати о государьских делех и о земских»[946], не следует понимать как добровольную «отставку» старого боярина[947]. Скорее это был тактический ход опытного царедворца, рассчитанный на то, что без его советов не смогут обойтись и позовут его обратно. Мы не знаем, когда И. В. Шуйский возобновил участие в заседаниях Думы, но в сентябре он, несомненно, снова входил в число «первосоветников» Ивана IV.

Таким образом, возвращение ко двору кн. И. Ф. Бельского вовсе не стало очередным дворцовым переворотом: к сентябрю 1540 г. он действительно занимал первое место в придворной иерархии, но никто из его противников не был подвергнут опале. Ничего не слышно и о пожаловании сторонников князя Ивана Федоровича[948]: с лета 1540 по декабрь 1541 г., т. е. за время, которое принято считать периодом «правления Бельских», Дума не пополнилась ни одним боярином или окольничим. Правда, летом 1541 г. в летописи впервые с боярским чином упомянут конюший Иван Иванович Челяднин[949], но, как было показано выше, весьма вероятно, что этот чин он носил уже в феврале 1539 г. Во второй половине 1540-го и в 1541 г. состав Думы только сокращался: осенью 1540 г. (не позднее октября) умер боярин кн. И. Д. Пенков[950], а через год — И. И. Челяднин[951].

Вообще, до весны 1541 г. в источниках нет никаких признаков какого-то особого влияния кн. И. Ф. Бельского. Показательно, в частности, что важное решение об освобождении семьи покойного старицкого князя в декабре 1540 г. было принято, согласно Летописцу начала царства, по инициативе митрополита и бояр; при этом никто из членов государевой Думы отдельно не упомянут: «…пожаловал, — говорит летописец, — князь великий Иван Васильевич всея Русии, по печалованию отца своего Иоасафа митрополита и бояр своих, князя Володимера Ондреевича и матерь его княгиню Ефросинию, княж Ондреевскую жену Ивановича, из нятьства выпустил и велел быти князю Володимеру на отца его дворе на княжь Ондреевъском Ивановича и с материю…»[952]

Ценные подробности содержит рассказ Постниковского летописца о том же событии: «Лета 7049-го [1540 г. — М. К.) декабря в 20 день, на память Петра чюдотворца, князь великий Иван Васильевич всеа Русии, приговоря со отцом своим с митрополитом Иоасафом и з бояры, велел княж Ондрееву Ивановича княгиню и сына ее Володимера Андреевича из нятства выпустити. <…> И перевел ее и сына ее князя Володимера на княж Ондреевский двор и села ее дворцовые отдавал. А после того и весь ей княж Ондреевъской удел отдал и бояр и диаков у нее устроил. А по городом по ее и по волостем пожалованы дети боярские великого князя»[953].

В приведенном сообщении летописец объединил два эпизода, между которыми в реальности прошел год: освобождение княгини Евфросинии Старицкой с сыном Владимиром из заточения 20 декабря 1540 г. (по Летописцу начала царства, это случилось на день позже[954]) и возвращение им удела, принадлежавшего князю Андрею Ивановичу: официальная летопись датирует последнее событие 25 декабря 1541 г.[955]

Амнистия, объявленная семье князя Андрея, и восстановление Старицкого удела свидетельствовали о важных переменах в настроениях придворной элиты. С. Н. Богатырев справедливо видит в этих событиях «первые признаки политической стабилизации»[956].

Милосердие было проявлено и к другому знатному узнику — сыну князя Андрея Углицкого Дмитрию, проведшему в заключении почти полвека, с семилетнего возраста[957]. Решение об его освобождении было принято в тот же день, когда были выпущены из заточения Владимир и Евфросиния Старицкие, т. е. 20 декабря 1540 г.: «Того же дни, — говорит Постниковский летописец, — велел князь великий в Переславле из тюрмы ис тына выпустити княж Андреева сына углецкого князя Дмитрея. <…> А дети боярские у него на бреженье и стряпчие всякие были ему даны, и ключники, и сытники, и повары, и конюхи великого князя. И платья ему посылал князь великий с Москвы, и запас всякой был у него сушильной и погребной сполна, чего бы похотел. И ездити было ему по посадом по церквам молитися вольно, куды хотел. И пожил немного и там преставися, а у великого князя на Москве не бывал»[958].

Очевидно, старый и больной углицкий князь, равно как и малолетний Владимир Старицкий, уже не представлял опасности для великокняжеского престола. Династическая проблема, остро стоявшая еще в 1537 г., окончательно ушла в прошлое. Впрочем, принимая в декабре 1541 г. решение о возвращении князю Владимиру Андреевичу отцовского удела, бояре решили подстраховаться: по словам Летописца начала царства, великий князь «велел у него [Владимира Старицкого. — М. К.] быти бояром иным и дворецкому и детем боярским дворовым не отцовским»[959]. А «по городам и по волостям» Старицкого удела были «пожалованы» (очевидно, кормлениями) великокняжеские дети боярские, о чем сообщает Постниковский летописец[960]. Более того, как показал В. Б. Кобрин, вплоть до 1548 г. или даже 1554 г. на старицких землях распоряжался великий князь; лишь на территории Вереи князь Владимир уже с конца 1541 г. был полновластным хозяином[961].

Однако интерес вызывают не только сами решения об освобождении семьи вдовы и сына старицкого князя и о возвращении им наследственных владений, но и механизм их принятия. Постниковский летописец говорит в данном случае о «приговоре» великого князя с митрополитом и боярами[962], а Летописец начала царства использует в декабрьских статьях 7049 (1540) и 7050 (1541) гг. иную формулу: великий князь «пожаловал» князя Владимира Старицкого и его мать Евфросинию «по печалованию отца своего Иоасафа митрополита и бояр своих»[963]. Вероятно, форма принятого решения точнее передана в Постниковском летописце: по всей видимости, бояре «приговорили» освободить князя и княгиню Старицких на заседании Думы с участием митрополита и в присутствии юного великого князя.

«Приговор» великого князя с боярами упоминается и в Летописце начала царства в рассказе о поездке Ивана IV на богомолье в Троице-Сергиев монастырь в сентябре 1540 г. Здесь говорится о том, что великий князь слушал молебен и литургию, «и приговорил и пировал в трапезе з братом и з бояры»[964] (выделено мной. — М. К.).

Вообще, тема боярского совета, коллективных обсуждений и решений в Думе постоянно звучит в летописных статьях 1540–1541 гг. Припомним реакцию кн. И. В. Шуйского на освобождение его врага, кн. И. Ф. Бельского: по словам летописца, возмущенный князь «на митрополита и на бояр учал гнев держати и к великому князю не ездити, ни з бояры советовати о государьских делех и о земских»[965] (выделено мной. — М. К.). Однако, как уже говорилось, вскоре Иван Шуйский сменил гнев на милость и в сентябре 1540 г. заседал и пировал с другими боярами во время пребывания великого князя и его свиты в Троицком монастыре.

Можно предположить, что к описываемому времени в боярской среде возникла и получила признание идея о том, что легитимны только те решения, которые были одобрены всей Думой. Любопытно, что к этому принципу при случае охотно апеллировали даже князья Шуйские, которых летописцы порицают за «самовольство» во время драматических событий 1538 г. Как мы помним, причиной расправы с кн. Иваном Бельским и его сторонниками осенью указанного года было названо то, что они «советовали» великому князю пожаловать кн. Ю. М. Голицыну боярство, а И. И. Хабарову — окольничество. «А князя Василия да князя Ивана Шуйских, — говорит летописец, — не бяше их в совете том»[966] (выделено мной. — М. К.). Пискаревский летописец по тому же поводу замечает, что «Шуйския за то стали гнев держати на митрапалита и на бояр, што без них совету»[967]. Таким образом, то обстоятельство, что вопрос о пожаловании думных чинов обсуждался без их участия, стало для Шуйских предлогом для применения силы и расправы со своими противниками.

На рубеже 30–40-х гг. XVI в. в придворной среде сосуществовали две противоположные тенденции: попытки отдельных кланов добиться полного господства, сопровождавшиеся вспышками прямого насилия, сменялись поисками компромисса и коллективного согласия. Первая тенденция ярко проявилась в 1538–1539 гг. и затем снова дала о себе знать в начале 1542 г. В 1540–1541 гг., напротив, временно возобладала тенденция к поиску консенсуса; возросла роль митрополита и роль Думы в целом как легитимного органа принятия решений.

Усиление коллективного начала в деятельности Думы заметно не только в процитированных выше летописных текстах, но и в канцелярских документах. Так, на обороте жалованной данной и несудимой грамоты, выданной 27 мая 1540 г. Троицкому Данилову монастырю, сделана помета: «Приказали дати все бояре»[968]. Примечательно, что этот документ появился на свет еще до освобождения кн. И. Ф. Бельского: очевидно, указанная выше тенденция пробивала себе дорогу независимо от того, какая именно группировка преобладала в данный момент при дворе.

Подробное описание заседания Думы с участием митрополита сохранилось в летописной повести «О приходе крымского царя Сафа Киреа на Русскую землю к Оке-реке на берег». Этой повестью, рассказывающей об отражении набега хана Сахиб-Гирея (в тексте ошибочно «Сафа» вместо «Сахиб») летом 1541 г., заканчивается Воскресенская летопись[969]. Отправив на берег Оки воевод во главе с кн. Дмитрием Федоровичем Бельским, великий князь, по рассказу летописца, молился в Успенском соборе у иконы Владимирской Богоматери и у гроба Петра-чудотворца об избавлении «всего рода христианского» «от безбожнаго царя Сафа Киреа». Затем, позвав с собой митрополита, государь пришел «в полату, идеже з бояры сидяше» и велел Иоасафу обсудить с боярами вопрос: оставаться ли великому князю в Москве или в связи с нависшей опасностью покинуть столицу? Разгорелись дебаты: одни бояре (летописец не называет никаких имен), ссылаясь на исторические примеры, высказались за отъезд Ивана IV из города; другие (их позиция изложена гораздо подробнее) настаивали на том, что государю и его брату, по их малолетству, лучше остаться в столице: «нынеча государь нашь князь великий мал, — говорили они, — а брат его того менши, борзого езду и истомы никоторые не могут подняти, а с малыми детми как скоро ездити?»[970]

Конец прениям был положен большой речью митрополита, который привел ряд весомых аргументов в пользу второй точки зрения. Во-первых, Иоасаф указал на то, что «в которые городы в приходы татарские государи наши отступали, на Кострому и в иные городы, и те городы по грехом нашим нынеча не мирны с Казанию», а Новгород и Псков для этой цели не подходят ввиду близости литовского и немецкого рубежей. Во-вторых, ссылаясь на прецедент — сожжение Москвы, оставленной в свое время великим князем Дмитрием (имеются в виду события 1382 г.), митрополит подчеркнул опасность и ненужность оставления столицы в создавшихся условиях: «…есть кем великого князя дело беречи и Москве пособляти». В итоге решение было принято: «И бояре съшли все на одну речь, — говорит летописец, — что с малыми государи вскоре лихо промышляти, быти великому князю в городе»[971].

Под «всеми боярами», конечно, следует в данном случае понимать только тех думцев, кто вданный момент оставался в столице. По разрядам легко устанавливаются имена бояр, находившихся летом 1541 г. с полками на берегу Оки: князья Д. Ф. Бельский, И. М. Шуйский, М. И. Кубенский[972]. Летописи добавляют к этому списку кн. Ю. М. Булгакова и конюшего И. И. Челяднина[973]. Кн. И. В. Шуйский тогда же стоял с войском во Владимире[974]. В. Г. Морозов в описываемое время находился на наместничестве в Великом Новгороде, а кн. Н. В. Оболенский, вероятно, в Смоленске[975]. Неясным остается местонахождение кн. А. М. Шуйского: А. А. Зимин считает, что зимой 1540/41 г. Андрей Михайлович был сведен с псковского наместничества[976], однако И. И. Смирнов, указывая на ненадежность хронологии псковских летописей — нашего основного источника по данному вопросу, высказывает обоснованное предположение о том, что кн. А. М. Шуйский оставался псковским наместником вплоть до 1542 г.[977]

Получается, что из 16 человек, носивших тогда думское звание (14 бояр и двое окольничих), в упомянутом выше совещании в кремлевских палатах летом 1541 г. могли принять участие только семеро: бояре кн. И. Ф. Бельский, кн. А. Д. Ростовский, кн. И. И. Кубенский, кн. П. И. Репнин-Оболенский и И. Г. Морозов, а также окольничие И. С. Воронцов и С. И. Злобин. Тем не менее принятое тогда решение считалось вполне легитимным.

* * *

До сих пор у нас было мало поводов упоминать о кн. И. Ф. Бельском, и это не случайно: в 1540–1541 гг., т. е. в период, который считается временем «правления Бельских», его имя встречается в источниках не чаще чем в 1538 г., когда у власти находились братья Василий и Иван Шуйские.

С лета 1540 до весны 1541 г. при дворе сохранялось своего рода равновесие сил: кн. И. В. Шуйский уступил лидерство кн. И. Ф. Бельскому, но не утратил еще полностью своего влияния. В марте 1541 г. появляются признаки усиления позиций кн. Д. Ф. Бельского: по сообщению Летописца начала царства, 23 числа указанного месяца «пришол на Москву к великого государя бояром, ко князю Дмитрею Федоровичю Бельскому и ко всем бояром от епископа от виленьскаго Павла да от пана от Юрья от Николаева [т. е. от гетмана Юрия Миколаевича Радзивилла. — М. К.] человек их Чясной з грамотою»[978]. Паны-рада напоминали боярам о приближении срока окончания перемирия между двумя государствами и о желательности сохранения мира и впредь. Ответ был дан опять-таки от имени кн. Д. Ф. Бельского и «иных боляр», которые обещали «великого государя на то умолити, чтобы государь вперед похотел с королем в миру быти», а Сигизмунду I предлагалось прислать в Москву своих «больших послов»[979]. Таким образом, кн. Д. Ф. Бельский вернул себе контроль над дипломатическими сношениями с Литовской радой, которыми он ведал в далеком уже декабре 1533 г.

Не менее показательно следующее летописное известие, относящееся к маю 1541 г. и свидетельствующее о большом влиянии, которым пользовался на тот момент кн. И. Ф. Бельский: князь Иван Федорович, по словам летописца, «бил челом Иоасафу митрополиту, чтобы печаловался великому князю о брате его о князе Семене о Федоровиче о Бельском, чтобы великий государь пожаловал, гнев свой отложил и проступку его отдал, что он по грехом с своей молодости от великово князя деръзнул отъехати»[980]. Прощение было, разумеется, получено, о чем кн. И. Ф. Бельский написал брату Семену в грамотах, посланных с великокняжеским гонцом Остафием Андреевым, отправленным с миссией к крымскому хану. Но Андреев ни хана, ни кн. С. Ф. Бельского в Крыму не застал: они уже вышли в поход на Русь[981], о котором шла речь выше.

Наконец, в мае 1541 г. произошло еще одно примечательное событие, о котором сообщает Воскресенская летопись: в Казани промосковские силы готовили переворот и прислали в Москву просьбу о направлении к ним великокняжеских воевод с ратью. И вот «казанского дела для» во Владимир был послан боярин кн. Иван Васильевич Шуйский с другими воеводами и большой воинской силой[982]. О том, что это назначение расценивалось при дворе не иначе как опала, свидетельствуют слова Ивана Грозного из его первого послания Курбскому: «…и не восхотех под властию рабскою быти, — вспоминал царь, — и того для князя Ивана Василевича Шуйского от себя отослал, а у себя есми велел быти боярину своему князю Ивану Федоровичю Бельскому»[983].

Задуманный было казанский поход не состоялся из-за начавшегося в июле нашествия крымского хана, однако кн. И. Ф. Шуйский до самого конца 1541 г. оставался во Владимире: разряды отмечают его присутствие в этом городе в июне, июле и декабре[984].

Таким образом, хрупкое равновесие было нарушено, один из амбициозных боярских лидеров был удален от двора. Ответная реакция не заставила себя долго ждать: в январе 1542 г. произошел очередной дворцовый переворот.

Что же касается кн. И. Ф. Бельского, то с устранением главного соперника он на короткое время стал самым могущественным человеком при дворе; возможно, даже пытался играть роль опекуна Ивана IV (если таким образом понимать слова царя о том, что он «у себя… велел быти боярину своему князю Ивану Федоровичю Бельскому»). Однако этого недостаточно для того, чтобы говорить о «правлении» (или тем более «правительстве») кн. И. Ф. Бельского и приписывать ему какой-то внутриполитический курс.

Во-первых, по авторитету и влиянию при дворе митрополит Иоасаф в 1540–1541 гг. нисколько не уступал князю Ивану Федоровичу. Во-вторых, в нашем распоряжении нет никаких данных, свидетельствующих об участии кн. И. Ф. Бельского в государственном управлении: он не выдавал жалованных грамот, не принимал и не отправлял посольств; нет и следов его судебной деятельности. Конечно, можно объяснить это неполнотой наших источников. Однако странно было бы предполагать, что кто-то специально уничтожал все документы, связанные с именем кн. И. Ф. Бельского. Дошли же до нас отдельные грамоты, выданные кн. И. В. Шуйским (надо полагать, в свое время их существовало гораздо больше), или судебный приговор, вынесенный кн. И. Ф. Овчиной Оболенским… Дело, вероятно, в другом: как будет показано во второй части этой книги, административная деятельность вообще не была характерна для всех бояр; ею занимались только так называемые бояре введенные. Одним из таких бояр введенных был, например, кн. Иван Васильевич Шуйский.

Наконец, в-третьих, заслуживает внимания тот факт, что и после усиления позиций братьев Бельских весной 1541 г. стиль принятия решений, судя по летописным сообщениям, не изменился: к лету 1541 г. относится проанализированный выше рассказ Воскресенской летописи об обсуждении в Думе вопроса о местонахождении великого князя в условиях вражеского нашествия. В отличие от митрополита Иоасафа, роль кн. И. Ф. Бельского в этом обсуждении никак не выделена. То же относится и к декабрьскому решению 1541 г. о возвращении кн. Владимиру Старицкому отцовского удела, принятому по «печалованию» митрополита и «боляр»[985].

Таким образом, для 1540–1541 гг., времени, которое в литературе считается эпохой «правления Бельских», характерно, как мы старались показать, не столько преобладание какого-то одного клана или группировки, сколько усиление роли Думы в целом и принятие важных коллективных решений.

5. Январский переворот 1542 г.

По числу участников январский переворот 1542 г. стал самым массовым из всех подобных событий конца 30-х и 40-х гг. XVI в., а по своей «драматургии» он более всего напоминает «классические» перевороты второй четверти XVIII в.

Летописец начала царства, составленный в первой половине 50-х гг. XVI в., т. е. примерно через десять лет после драматических событий 1542 г., объясняет случившееся «гневом» бояр на кн. И. Ф. Бельского и митрополита: «Тоя же зимы генваря 2 пойман бысть великого князя боярин князь Иван Федорович Бельской без великого князя ведома советом боярским того ради, что государь князь великий у собя в приближенье держал и в первосоветникех да митрополита Иоасафа. И бояре о том вознегодоваша на князя Ивана и на митрополита и начаша злосоветовати с своими советники, а со князем Иваном Васильевичем Шуйскым обсылатися в Володимерь»[986]. Так возник заговор. Кн. И. В. Шуйский, стоявший с войсками во Владимире, как поясняет летописец, «бережения для от казанских людей», «многих детей боярскых к целованию привел, что им быти в их совете». Заговорщики назначили срок, когда кн. И. В. Шуйский должен был прибыть в Москву: 2 января, в понедельник[987]. В ночь с воскресенья на понедельник кн. И. Ф. Бельский был схвачен на своем дворе и до утра посажен на Казенном дворе. Той же ночью в Москву из Владимира «пригонил», как выражается летописец, князь Иван Шуйский, а на следующий день, в понедельник, кн. И. Ф. Бельский был отправлен в заточение на Белоозеро. Пострадали и его сторонники («советники»): кн. Петр Михайлович Щенятев был сослан в Ярославль, а Иван Хабаров — в Тверь[988].

Целый ряд подробностей описанных событий содержится в Лицевом своде (Синодальном томе и Царственной книге), составленном, как считают современные исследователи, в 70-х — начале 80-х гг. XVI в.[989] В Синодальном томе эти добавления имеют характер приписок к основному тексту; в Царственной книге они включены в сам текст. Цель редакторской работы явно состояла в том, чтобы наполнить рассказ конкретными именами; в результате вместо неких «бояр», составивших заговор против кн. И. Ф. Бельского и митрополита, в Лицевом своде представлена целая галерея действующих лиц.

Так, выясняется, что «наперед» кн. И. В. Шуйского в Москву прибыли «сын его, князь Петр, да Иван Большой Шереметев, а с ними человек с триста». Раскрываются и имена заговорщиков, находившихся в столице: «…в том совете быша бояре князь Михайло да князь Иван Кубенские, князь Дмитрей Палецкой, казначей Иван Третьяков, да княжата и дворяне и дети боярские многие, а ноуго-родцы Великого Новагорода все городом»[990].

Возникает, однако, вопрос: можно ли доверять сведениям, содержащимся в столь позднем и, как подчеркивают исследователи, очень тенденциозном источнике, как Лицевой свод? Может быть, Иван Грозный или тот, кто по его заказу составлял эту летопись, хотел просто очернить таким способом бояр?

Заметим прежде всего, что и рассказ Летописца начала царства тоже тенденциозен, только тенденция эта противоположного свойства: составитель по каким-то причинам не называет ни одного из «советников» кн. И. В. Шуйского (возможно, потому, что в 50-е годы некоторые из них были еще живы и пользовались влиянием при дворе). Но одна деталь в сообщении летописца косвенно указывает на участие казначея И. И. Третьякова в заговоре: там сказано, что схваченного кн. И. Ф. Бельского посадили «на Казенном дворе»[991]. Еще несколько имен, названных в Лицевом своде, также находят подтверждение в другом источнике: в списке Оболенского Никоновской летописи, в начале уже известного нам рассказа о «поимании» кн. И. Ф. Бельского «без великого князя ведома советом боярским», к последним словам сделана приписка: «Кубенских да Палетцкого»[992]. Имеются в виду князья братья М. И. и И. И. Кубенские и Д. Ф. Палецкий, которые как раз и упомянуты в Лицевом своде. Таким образом, каковы бы ни были цели составителя этого летописного памятника конца правления Ивана Грозного, но содержащаяся в нем фактическая информация о событиях января 1542 г., насколько мы можем судить, вполне заслуживает доверия.

Новыми подробностями дополнен в Лицевом своде и рассказ о ссылке князя Петра Михайловича Щенятева (он приходился кн. И. Ф. Бельскому шурином: князь Иван Федорович был женат на его сестре[993]) и Ивана Ивановича Хабарова. Оказывается, кн. П. М. Щенятев был схвачен в великокняжеских покоях (где, возможно, пытался найти убежище): «…взяша князя Петра у государя ис комнаты задними дверми». «А Ивана Хабарова, — говорит летописец, — взяша на подворье и посадиша его на Фомине дворе Головина в погреб под полату, а оттуду сослаша его во Тверь»[994].

Не оставили бояре в покое и митрополита: по словам Летописца начала царства, «митрополиту Иоасафу начаша безчестие чинити и срамоту великую[995]. Иоасаф митрополит, не мога терпети, соиде со своего двора на Троецкое подворье. И бояре послаша детей боярских городовых на Троецкое подворье с неподобными речми. И с великим срамом поношаста его и мало его не убиша, и едва у них умоли игумен троецкой Алексей Сергием чюдотворцем от убиения. И был мятеж велик в то время на Москве, и государя в страховании учиниша, митрополита сослаша в Кирилов монастырь»[996].

В Лицевом своде в этот рассказ внесен ряд уточняющих деталей: так, выясняется, что на Троицкое подворье бояре посылали «ноугородцев Великого Новагорода» и что от «убиения» митрополита спас не только Троицкий игумен Алексей, но и «боярин князь Дмитрий Палецкий»[997] (на самом деле в 1542 г. кн. Д. Ф. Палецкий еще не был боярином). Но наиболее выразительна следующая сцена, вставленная составителем свода, чтобы, вероятно, наглядно показать, как именно бояре «государя в страховании учиниша»: «А как князя Ивана Белского имали, — говорит летописец, — и бояре пришли к государю в постелныя хоромы не по времени за три часы до света и петь у крестов заставили. А митрополит Иасаф в те поры пришел к государю в комнату, и бояре пришли за ним ко государю в комнату шумом и сослаша митрополита в Кирилов манастырь»[998].

Январские события 1542 г. свидетельствовали о продолжении острого политического кризиса, который переживало в ту пору Русское государство: династическая фаза кризиса была к тому времени уже позади, но отсутствие признанного главы у княжеско-боярской аристократии и, как следствие, шаткость и нестабильность всей придворной иерархии по-прежнему давали о себе знать. Попытка кн. И. Ф. Бельского закрепить за собой роль «первосоветника» при юном монархе, оттеснив на второй план кн. И. В. Шуйского, натолкнулась на сопротивление значительной части боярской элиты. Не располагая легитимными средствами для отстранения неугодного временщика и поддерживавшего его митрополита, бояре прибегли к открытому насилию. Тем самым была прервана наметившаяся в 1540–1541 гг. тенденция к консолидации придворной среды.

Обращает на себя внимание активная роль, которую заговорщики отвели детям боярским, в первую очередь — новгородской служилой корпорации: «ноугородцы Великого Новагорода все городом» явились ударной силой переворота. Подчеркивая решающий вклад дворянской рати в свержение кн. И. Ф. Бельского и митрополита Иоасафа, И. И. Смирнов полагал даже, что участие помещиков придало движению 1542 г. «антибоярский характер»[999]. Однако, как справедливо отметил А. А. Зимин, дворянство было лишь использовано «для реализации планов заговорщиков»[1000]. На мой взгляд, поддержку городовыми детьми боярскими группировки во главе с кн. И. В. Шуйским можно поставить в один ряд с рассмотренными ранее проявлениями кризиса великокняжеской службы — такими как массовое бегство детей боярских в Литву в годы Стародубской войны или переход части новгородских помещиков на сторону кн. Андрея Старицкого в 1537 г. Как видно, после смерти последнего из братьев Василия III служилые люди, не рассчитывая на милость и пожалование юного государя, стали ориентироваться на лидеров боярских группировок. Популярность Шуйских в среде новгородских детей боярских можно объяснить и давними связями этого княжеского клана с Новгородом, где много лет был наместником родной брат И. В. Шуйского, князь Василий Васильевич (в 1500–1506, 1510–1512 и 1514 гг.[1001]), и опытом ратной службы под их началом в качестве воевод, ведь тот же кн. И. В. Шуйский, начиная с 1502 г., принял участие в целом ряде походов и кампаний[1002].

Политическая нестабильность после январского переворота усугублялась отсутствием главы церкви. В течение двух месяцев после свержения Иоасафа митрополичья кафедра пустовала[1003]. Только в марте 1542 г. новым митрополитом был избран новгородский архиепископ Макарий[1004]. Его принято считать ставленником Шуйских[1005], но в первую очередь, как справедливо подчеркивает В. В. Шапошник, избрание Макария митрополитом объясняется тем авторитетом, которым этот иерарх пользовался в церкви[1006].

Даже находясь в заточении, в далекой белозерской ссылке, кн. И. Ф. Бельский продолжал внушать опасения своим врагам. Как сообщает Летописец начала царства, «послаша бояре на Белоозеро князя Ивана Бельского убити в тюрме Петрока Ярцова сына Зайцова, да Митьку Иванова сына Клобукова, да Ивашка Елизарова сына Сергеева. Они, ехав тайно, без великово князя ведома боярским самовольством князя Ивана Бельсково убили»[1007]. В Синодальном томе и Царственной книге этому сообщению предпослана датировка: «А на весну ту, майя месяца…»[1008]

Постниковский летописец привел две версии гибели кн. И. Ф. Бельского: «В те же поры, — сообщает он под маем 7050 (1542) г., — на Белеозере в поиманье не стало князя Ивана Бельского, уморен бысть гладом, 11 ден не ел. Да на нем же чепей и желез, тягости, было пудов з десять. А иные люди говорили, что повелением князя Ивана Шуйского да князя Ондрея Шуйского князь Иван убьен бысть Гришею Ожеговым да Митькою Клобуковым, да Петроком Зайцовым. И положен бысть у Троицы в Сергиеве монастыре»[1009].

Очевидно, об обстоятельствах смерти князя Ивана Федоровича ходили разные слухи. Еще одно — совершенно невероятное — истолкование того, что произошло в мае 1542 г., мы приведем чуть ниже.

Князь Иван Васильевич Шуйский лишь на считанные дни пережил своего поверженного противника. Как сообщает Постниковский летописец, «майя же князя Ивана Шуйского в чернцех и в скиме [далее, видимо, пропущено: «не стало». — М. К.], положен бысть на Москве у Богоявленья»[1010].

Отголоски майских событий 1542 г. доносят до нас письма крымских мурз князю Семену Бельскому, написанные, как было показано выше, осенью указанного года, вскоре после августовского набега крымцев на Рязанскую землю, в котором авторы этих посланий приняли участие.

Автор первого письма, Али-хаджи[1011], сообщил князю Семену о том, что во время упомянутого набега на Рязанскую землю в плен к крымцам попал «человек добрый… з Москвы». Пленник поведал о том, «ижь князя великого Московского в животе не стало, и Петра Карпова теж в животе не стало, а Кубенский Шуйского забил. Тот же Кубенский напотом, со всими князи и паны и с духовными урадивши, послали до Белоозера по брата вашего князя Белского, выпустити человека доброго, ижбы он тут до них приехал до Москвы»[1012].

Несколько в иной редакции ту же новость, которая должна была обрадовать кн. С. Ф. Бельского, передал в своем письме другой крымский сановник, Садык-Челебей: «Поведаю теж вашей милости о положеньи земли Московской, ижь князь великий умер и иншии князи вси померли, и послали по брата вашего выпустити, хотячи собе его великим князем мети»[1013].

Ранее исследователи принимали предложенную И. И. Смирновым датировку этих документов — осень 1540 г., что создавало неразрешимые трудности для их интерпретации. Как уже говорилось, так возникла версия о первой ссылке кн. И. Ф. Бельского на Белоозеро в 1538–1540 гг., ни одним источником не подтверждаемая. Более того, если исходить из того, что письма написаны осенью 1540 г., как полагал Смирнов, то как в таком случае понять загадочную фразу Али-хаджи о том, что «Кубенский Шуйского забил», а потом вместе с другими князьями и «панами» послал за князем Бельским на Белоозеро, чтобы его освободить? Между тем, как мы помним, в 1538 г. братья Михаил и Иван Кубенские держали сторону Шуйских, а в январе 1542 г. стали активными участниками заговора против князя И. Ф. Бельского, заговора, возглавленного кн. И. В. Шуйским! Чтобы как-то примирить возникающие противоречия, А. А. Зимин предположил, что дворецкий кн. И. И. Кубенский в 1540 г. «временно отошел от Шуйских»[1014].

Но подобные натяжки делаются совершенно излишними, если поместить процитированные выше документы в контекст, в котором они изначально появились, т. е. в контекст событий 1542 г. Тогда становится понятно, что посылка боярами на Белоозеро Петра Зайцева, Митьки Клобукова и других детей боярских с целью (как мы теперь знаем!) убить князя Ивана Бельского породила благоприятный для братьев и сторонников узника слух, будто его собирались освободить. Что же касается загадочной фразы о том, что «Кубенский Шуйского забил», то ее следует понимать не в каком-то фигуральном смысле (одержал победу над Шуйским), как предлагает И. И. Смирнов[1015], а в буквальном: речь идет об убийстве. По-видимому, смерть кн. И. В. Шуйского в мае 1542 г. вызвала появление в стане его недругов подобных фантастических слухов.

Впрочем, не стоит ждать особой достоверности от информации, полученной крымцами от пленного москвича, да еще, вероятно, и истолкованной ими в желательном для их корреспондента ключе. Другие известия, сообщаемые мурзами, тоже не соответствовали действительности, в том числе — слух о смерти великого князя. Напрасно И. И. Смирнов считает, что речь шла о Василии III[1016]: как справедливо заметил П. Ниче, о смерти Василия III давно уже было известно в Крыму; знал о ней, разумеется, и кн. Семен Бельский, поэтому в таком сообщении не было бы для него никакой новости[1017]. Естественно, имелся в виду юный Иван IV, и, разумеется, слух оказался ложным.

Если, однако, не видеть в подобных «мутных» источниках некий кладезь надежных фактов, а рассматривать их как отражение настроений и ожиданий, существовавших в тогдашнем московском обществе, то, несмотря на всю фантастичность приведенных известий, ценность этих писем не так уж мала. В частности, выраженные в них надежды — впоследствии не оправдавшиеся — на освобождение кн. Ивана Федоровича Бельского косвенно свидетельствуют о симпатиях, которые этот князь вызывал у какой-то части московского служилого люда (если предположить, что захваченный крымцами в Рязанской земле «москвич» был сыном боярским).

Не менее интересны и толки о кончине юного великого князя. Как уже говорилось в предыдущих главах этой книги, смерть ребенка на троне считалась вполне вероятным событием, и слухи о ней возникали снова и снова. Как мы помним, первый подобный слух прошел еще летом 1534 г. Затем в 1538 г. в связи с кончиной великой княгини Елены ходили толки не только об ее отравлении, но и о какой-то напасти, постигшей ее державного сына (в Польше говорили, что его «ослепили»). И вот в 1542 г. опять возникли разговоры о смерти Ивана IV…

* * *

Исследователи считают январский переворот 1542 г. неким рубежом, отделяющим «правление Бельских» от нового прихода к власти Шуйских[1018]. Особенно четко этот взгляд выражен в работе С. М. Каштанова: «3 января 1542 г. пало правительство князя Бельского, — пишет историк. — Власть в стране вновь захватила группировка князей Шуйских»[1019]. «Второй период правления Шуйских», как утверждается в литературе, продолжался с начала января 1542-го до 29 декабря 1543 г., когда по приказу Ивана IV был убит кн. Андрей Михайлович Шуйский[1020]. Насколько, однако, эти, ставшие привычными, представления соответствуют свидетельствам источников?

Наглядное представление о придворной иерархии в том виде, в каком она существовала спустя два месяца после январского переворота, дает описание приема литовских послов Я. Ю. Глебовича, Н. Я. Техоновского и писаря Н. Андрошевича, прибывших 1 марта 1542 г. в Москву для переговоров в связи с истекавшим сроком перемирия между двумя странами. 6 марта послы были приняты на великокняжеском дворе. Во время аудиенции, когда послы подходили «к руце» государя, стояли у великого князя «бережения для», как сказано в посольской книге, «на правой стороне боярин князь Михайло Ивановичь Кубенской, а на левой околничей Иван Семеновичь Воронцов. А сидели у великого князя, на правой стороне боярин князь Дмитрей Федоровичь Белской и иные бояре; а на левой стороне боярин князь Иван Васильевичь Шуйской и иные бояре»[1021].

Получается, что глава недавнего заговора против кн. И. Ф. Бельского и митрополита Иоасафа, кн. Иван Васильевич Шуйский, занимал менее почетное место на этой церемонии (слева от великого князя), чем старший брат низвергнутого им временщика — кн. Дмитрий Федорович Бельский, сидевший по правую сторону от престола. Отметим также высокое положение боярина кн. М. И. Кубенского и окольничего И. С. Воронцова, «оберегавших» юного государя во время посольского ритуала (для сравнения: в августе 1536-го и январе 1537 г. аналогичную роль на посольских приемах играли первые лица при дворе — бояре кн. В. В. Шуйский и кн. И. Ф. Овчина Телепнев Оболенский[1022]).

В тот же день, 6 марта 1542 г., в Золотой палате в честь послов был устроен пир. И вновь первым из бояр, сидевших «в большом столе», назван кн. Д. Ф. Бельский; далее упомянуты бояре кн. А. М. Шуйский и кн. М. И. Кубенский и занимавший место напротив них («встречу им») окольничий И. С. Воронцов[1023].

Таким образом, первое место в придворной иерархии (по крайней мере, формально) занимал, как и год назад, кн. Д. Ф. Бельский. Он оставался старшим боярином Думы вплоть до своей смерти в январе 1551 г. Уже по этой причине некорректно говорить во множественном числе о «падении Бельских» в январе 1542 г.

Похоже, кн. Д. Ф. Бельский контролировал всю внешнеполитическую переписку. Так, в марте 1542 г., по сообщению Летописца начала царства, казанский князь Булат прислал с гонцом грамоту «к боярину ко князю Дмитрею Федоровичю Бельскому и ко всем бояром, чтобы великому князю говорили о миру с Казанию»[1024]. Во время длительной поездки Ивана IV на богомолье осенью 1542 г. (продолжавшейся с 21 сентября по 17 октября[1025]) князь Дмитрий Федорович оставался в столице и вместе с другими боярами занимался разбором текущих дел. 24 сентября в Москву была доставлена грамота боярина В. Г. Морозова с «товарищи», находившихся с посольством в Литве. В отсутствие государя, которому была адресована грамота и приложенный к ней список «о литовских вестех», с документами ознакомились бояре: «И боярин князь Дмитрей Федоровичь Белской и все бояре тое грамоту и список смотрив, послали к великому князю… к Троице»[1026].

Конечно, формальное первенство в Думе не может служить надежным показателем реальной власти и влияния кн. Д. Ф. Бельского при дворе. Было бы интересно узнать, например, кто сопровождал Ивана IV в упомянутой поездке к Троице в сентябре — октябре 1542 г., но, к сожалению, летописец называет вместе с государем только его брата, князя Юрия Васильевича[1027].

Некоторые наблюдения над изменениями в придворной иерархии можно сделать, сравнивая приводимые в посольской книге списки бояр, принимавших участие в застольях по случаю приезда литовских послов и гонцов. Как уже говорилось, первые места на пиру 6 марта 1542 г. занимали бояре князья Д. Ф. Бельский, А. М. Шуйский и М. И. Кубенский, а также окольничий И. С. Воронцов. Полтора года спустя, 8 сентября 1543 г., на приеме в честь литовского гонца Томаса «в болшом столе сидели бояре: князь Дмитрей Федоровичь Белской, князь Иван Михайловичь Шуйской, Иван да Федор Семеновичи Воронцовы»[1028]. Как видим, князь Андрей Шуйский уступил место брату Ивану, кн. М. И. Кубенский вообще не упомянут в этом застолье, но самая главная новость — возвышение братьев Воронцовых, которые к тому моменту уже стали боярами и заняли почетные третье и четвертое места за «большим столом».

Особый интерес приведенной записи из посольской книги придает тот факт, что упомянутое застолье состоялось накануне описанного в летописях очередного дворцового переворота, когда бояре, предводительствуемые князем Андреем Шуйским, попытались расправиться с Федором Воронцовым «за то, что его великий государь жялует и бережет»[1029].

Возвышение Ф. С. Воронцова произошло, по-видимому, после его возвращения (в октябре 1542 г.) из посольства в Литву, куда он ездил вместе с боярином В. Г. Морозовым и дьяком Постником Губиным Моклоковым[1030], и стало основной пружиной придворной борьбы, приведшей к открытому столкновению 9 сентября 1543 г.

Что же касается князей Шуйских, то имеющиеся в нашем распоряжении источники не подтверждают тезиса об их «господстве» в 1542–1543 гг. Как показывают приведенные выше записи посольской книги, уже в марте 1542 г. им пришлось довольствоваться вторыми ролями в придворной иерархии, уступив первенство в Думе кн. Д. Ф. Бельскому. Позиции клана еще более пошатнулись после смерти в мае 1542 г. признанного лидера Шуйских — князя Ивана Васильевича, а его двоюродные братья, Андрей и Иван Михайловичи, по-видимому, не обладали талантами этого искусного царедворца и опытного администратора. Ни в посольских книгах, ни в летописях, ни в актовом материале нет никаких следов участия князей А. М. и И. М. Шуйских в государственном управлении.

Показательно также, что к лету 1543 г. на свободе оказался противник Шуйских — И. И. Хабаров. Как мы помним, Иван Иванович, названный в летописях «советником» кн. И. Ф. Бельского, в январе 1542 г. был сослан в Тверь[1031]. Точное время его освобождения неизвестно, но в июне 1543 г. И. И. Хабаров уже находился на службе в Нижнем Новгороде, где назван первым из трех упомянутых там воевод[1032].

Наконец, сам факт, что в сентябре 1543 г. князю Андрею Шуйскому и его сторонникам пришлось прибегнуть к насилию, чтобы устранить ненавистного временщика Ф. С. Воронцова, оказавшегося «в приближении» у государя, ясно свидетельствует о том, что к тому моменту они вовсе не находились у власти и, более того, не надеялись получить ее законным путем.

Справедливость этих наблюдений можно проверить еще одним способом: через изучение думских назначений в 1542–1543 гг. Если Шуйские действительно снова пришли к власти после январского переворота 1542 г., как утверждается в литературе, то они по логике вещей должны были вознаградить своих сторонников и, в частности, пожаловать им боярские чины.

По мнению А. А. Зимина, так оно и происходило: «Приход к власти Шуйских, — пишет историк, — сопровождался раздачей думных званий их сторонникам: в июне 1542 г. боярином уже был князь А. Д. Ростовский и, очевидно, тогда же Ф. И. Шуйский»[1033]. Однако это утверждение не соответствует действительности. Что касается кн. А. Д. Ростовского, то боярином он стал еще в период правления Елены Глинской (впервые упомянут с боярским чином в июле 1536 г.[1034]). К тому же непонятно, на каком основании исследователь отнес его к числу приверженцев Шуйских: дело в том, что князь Андрей Дмитриевич был женат на сестре Ивана Ивановича Хабарова[1035], который, как мы помним, был сослан в январе 1542 г. как «советник» низложенного князя И. Ф. Бельского.

Кн. Федор Иванович Шуйский, вопреки мнению А. А. Зимина, в ноябре 1542 г. упоминается в разрядах без боярского звания[1036], а первые надежные сведения о нем как о боярине относятся к январю 1544 г.[1037]

На самом деле за весь 1542 год Дума пополнилась только двумя окольничими: в марте впервые с этим чином упоминается Юрий Дмитриевич Шеин[1038], а в ноябре — Иван Иванович Беззубцев[1039]. Никакой связи между этими назначениями и январским переворотом не прослеживается; считать пожалованных в окольничие лиц сторонниками Шуйских нет оснований.

В 1543 г. состав Думы заметно расширился: за восемь месяцев (до сентябрьского переворота) членами государева совета стали четверо бояр и один окольничий. В феврале 1543 г. впервые с боярским чином упоминается псковский наместник кн. Данила Дмитриевич Пронский[1040]. Поскольку князь Данила не участвовал в придворной борьбе, то о его политических симпатиях судить сложно, но, учитывая то, что в 1528 г. он был среди поручившихся за князей Андрея и Ивана Шуйских[1041], а также то, что в сентябре 1543 г., если верить Царственной книге, двое князей Пронских поддержали выступление Шуйских против Федора Воронцова[1042], можно гипотетически предположить, что кн. Д. Д. Пронский был сторонником этого клана.

Зато никак нельзя приписать протекции Шуйских пожалование боярством Ивана Семеновича Воронцова (из окольничих): в июне 1543 г. он впервые упоминается с этим думским чином. Интересно, что в коломенской разрядной росписи, где в большом полку четвертым воеводой назван И. С. Воронцов, далее идет характерная помета: «А боярину князю Дмитрею Федоровичю [Бельскому. — М. К.] и боярину Ивану Семеновичу [Воронцову. — М. К.] велено быти на Коломне по вестем, и оне того лета на Коломне не были»[1043]. Приведенная фраза красноречиво свидетельствует о состоянии дисциплины среди высшего командного состава в описываемое время: первый и четвертый воеводы большого полка просто не явились к месту службы, а отчета о своих действиях влиятельнейшие бояре, как можно понять, никому давать не собирались.

В августе указанного года боярином уже был кн. Иван Андреевич Катырь Ростовский[1044]. Наконец, в начале сентября в посольской книге упоминаются еще два недавно пожалованных сановника: 1 сентября — окольничий кн. Василий Васильевич Ушатый[1045], а 8 сентября — боярин Федор Семенович Воронцов[1046]. Последнее пожалование вызвало такое негодование у братьев Андрея и Ивана Шуйских и их сторонников, что они, как мы уже знаем, вскоре попытались расправиться с новым фаворитом.

Таким образом, изучение думских назначений 1542–1543 гг. также не подтверждает широко распространенного мнения о неком «господстве» Шуйских в указанный период. Вопреки утвердившимся в науке представлениям, январский переворот 1542 г. имел лишь кратковременный эффект: устранение кн. И. Ф. Бельского и возвращение ко двору кн. И. В. Шуйского, вскоре, впрочем, скончавшегося. Тезис же о «втором периоде правления» Шуйских в 1542–1543 гг. на поверку оказывается очередным историографическим мифом.

6. Вспышка насилия при дворе в конце 1543 г.

9 сентября 1543 г. в кремлевских палатах произошло драматическое событие, которое коротко уже упоминалось выше, но которое заслуживает более подробного анализа: во время заседания Думы на глазах юного Ивана IV боярин Федор Воронцов подвергся нападению своих противников и едва не погиб.

Рассказ Летописца начала царства об этом происшествии отличается лаконизмом и, как в других подобных случаях, стремлением назвать как можно меньше имен: «В лето 7052. Сентября 2 [в другом списке число указано правильно: «9». — М. К.] великого князя бояре взволновашеся между собою перед великим князем и перед митрополитом в Столовой избе у великого князя на совете. Князь Андрей Шюйской да Кубенские и иные их советницы изымаша Федора Семенова сына Воронцова за то, что его великий государь жялует и бережет, биша его по ланитам и платье на нем ободраша и хотеша его убити, и едва у них митрополит умоли от убивства. Они же сведоша его с великого князя сеней с великим срамом, бьюще и пхающе на площади, и отослаша его за Неглинну на Иванов двор Зайцова, и послаша его на службу на Кострому и с сыном его с Ываном»[1047].

В Царственной книге этот рассказ подвергся многочисленным исправлениям и дополнениям, основная цель которых, по-видимому, состояла в том, чтобы показать неблаговидное поведение осенью 1543 г. многих лиц, впоследствии занимавших высокое положение при дворе Ивана IV. Соответственно редактор внес в текст множество имен, отсутствовавших в сообщении Летописца начала царства. Главными действующими лицами сделаны «боляре князь Иван и князь Ондрей Михайловичи Шуйские да князь Федор Иванович Шюйской», а их «советниками» названы князья Дмитрий Курлятев, Иван Шемяка и Иван Турунтай Пронские, а также Алексей Басманов-Плещеев. Чуть ниже редактор добавил к этому списку еще несколько имен: «а Кубеньскые и Палетцкой в том совете с ними были же»[1048].

Другое дополнение в Царственной книге увеличивало число, так сказать, положительных героев этой истории. Если в Летописце начала царства заслуга спасения Ф. С. Воронцова от смерти приписывается исключительно митрополиту, то редактор Царственной книги вводит в рассказ братьев Ивана и Василия Морозовых: «И посла к ним [Шуйским. — М. К.] государь митрополита и бояр своих Ивана и Василия Григорьевичев Поплевиных Морозовых, чтобы Федора не убили, и для государева слова Шуйские Федора не убили»[1049].

Наконец, в заключительной части рассказа редактор Царственной книги добавил совершенно новый эпизод, повествующий о том, как велись переговоры о месте будущей ссылки Федора Воронцова. Уже после того, как низложенный фаворит был отправлен на двор Ивана Зайцева, к Шуйским от великого князя вновь были посланы митрополит и не названные по имени «бояре»: «…коли Федору и сыну его Ивану на Москве быти нелзя, ино бы Федора и сына его Ивана послали на службу на Коломну. И Шуйские того не похотели, — говорит летописец, — да приговорили послати Федора и сына его Ивана на Кострому. И государь по Шуйских приговору велел Федора и сына его Ивана послати их на Кострому. А в кою пору от государя митрополит ходил к Шюйским, и в ту пору Фома Петров сын Головина у митрополита на манатью наступал и манатью на митрополите подрал»[1050].

Естественно возникает вопрос, как относиться к этим подробностям, сообщаемым в приписках к Царственной книге и отсутствующим в других источниках. Мнения исследователей по этому поводу разделились: Д. Н. Альшиц поставил под сомнение участие в событиях сентября 1543 г. князей Д. И. Курлятева, И. И. Турунтая Пронского, а также А. Д. Басманова[1051]. А. А. Зимин, напротив, с полным доверием отнесся к этой информации, полагая, что для измышления сведений об участниках тогдашних событий «не было оснований»[1052].

Полагаю все же, что высказанные Д. Н. Альшицем сомнения отнюдь не беспочвенны. Удивляет прежде всего то обстоятельство, что к боярам, «взволновавшимся» у государя на совете, редактор Царственной книги причислил нескольких лиц, не имевших в описываемое время думских званий и не занимавших высокого положения при дворе. В первую очередь это замечание относится к князьям Ивану Ивановичу Турунтаю и Ивану Васильевичу Шемяке Пронским, а также к Алексею Даниловичу Басманову-Плещееву.

В описании приема литовских послов 6 марта 1542 г. помещен список князей и детей боярских, «которые в думе не живут, а при послех в избе были». В этом перечне, представлявшем собой своего рода «резерв» придворной элиты, находим нескольких лиц, упоминаемых в Царственной книге в связи с драматическими событиями сентября и декабря 1543 г., в частности кн. Дмитрия Ивановича Курлятева и кн. Юрия Ивановича Темкина Ростовского[1053]. Некоторые дворяне, названные в данном реестре, к осени 1543 г. уже получили думские чины (например, кн. В. В. Чулок Ушатый и И. И. Беззубцев[1054]). Но ни князья И. И. Турунтай и И. В. Шемяка Пронские, ни А. Д. Басманов в указанном списке не упоминаются. Более того, Алексей Басманов был тогда, видимо, еще совсем молодым человеком: в разрядах он появляется первый раз в январе 1544 г. в скромной воеводской должности в Елатьме[1055].

Поэтому присутствие А. Д. Басманова и князей Пронских на заседании Думы 9 сентября вызывает большие сомнения. Но они могли присоединиться к мятежным боярам на площади, куда Шуйские и их сторонники вывели свою жертву — Федора Воронцова.

О расправе с Ф. С. Воронцовым упоминает и Иван Грозный в своем послании А. М. Курбскому, причем, как давно заметили исследователи, — почти в тех выражениях, что и Царственная книга. Д. Н. Альшиц предположил даже, что соответствующий пассаж из царского письма в дополненном виде лег в основу процитированных выше приписок к тексту Царственной книги[1056]. Вот отрывок послания, о котором идет речь: «Тако же и князь Андрей Шуйской с своими единомысленники, — писал царь, — пришед к нам в ызбу в столовую, неистовым обычаем перед нами изымали боярина нашего Федора Семеновича Воронцова, ободрав его и позоровав, вынесли из ызбы да убити хотели. И мы посылали к ним митрополита Макария да бояр своих Ивана да Василья Григорьевичев Морозовых своим словом, чтоб его не убили, и оне едва по нашему слову послали его на Кострому, а митрополита затеснили и манатью на нем с ысточники изодрали, а бояр в хребет толкали»[1057].

Обратим внимание на одно малозаметное отличие «воспоминаний» Грозного от летописного повествования о тех же событиях сентября 1543 г.: согласно Летописцу начала царства и повторяющей его сюжетную канву Царственной книге, «волнение» бояр началось как бы внезапно во время заседания совета (Думы); в рассказе же царя о «совете» нет ни слова, и все произошедшее представлено как непрошеное вторжение бояр в покои государя с последующим «изыманием» Ф. С. Воронцова. Вторая версия предполагает заранее спланированный заговор, а не случайно возникший конфликт, и, кстати, в этом случае получает удовлетворительное объяснение участие в событиях 9 сентября упомянутых в Царственной книге лиц, не являвшихся членами государева синклита: в толпе мятежников, явившихся, если верить Грозному, в Столовую палату, вполне могли находиться и молодые дворяне, вроде А. Д. Басманова, «которые в думе не живут».

Все источники, имеющиеся в нашем распоряжении, подчеркивают позорящий характер расправы с Федором Воронцовым: по словам Летописца начала царства, нападавшие били его «по ланитам», т. е. по щекам, «и платье на нем ободраша», а затем «сведоша его с великого князя сеней с великим срамом, бьюще и пхающе на площади»[1058]. «Позорование» (как выразился по этому поводу Грозный) ближнего боярина напоминает расправу с дьяком Ф. Мишуриным осенью 1538 г. Думается, мотивы этих публичных действий имели в обоих случаях одну, местническую, природу: гордые аристократы князья Шуйские и их союзники тем самым, видимо, давали понять, что присвоенная себе сначала Мишуриным, а потом Воронцовым «честь» не соответствовала родовитости и заслугам того и другого.

Нельзя не заметить, что в то же самое время Воронцовы стали объектом местнических нападок и на ратной службе: так, в январе 1544 г., всего через четыре месяца после описанных событий, князья Иван Ногтев и Юрий Кашин (оба из рода князей Оболенских) пытались местничать (правда, безуспешно) с боярином Иваном Семеновичем Воронцовым[1059]. Это означает, что к уже существовавшей линии противостояния в среде придворной аристократии — между князьями Рюриковичами и Гедиминовичами — добавилась еще одна: между князьями и нетитулованным старомосковским боярством.

* * *

16 сентября 1543 г., спустя неделю после расправы с Ф. С. Воронцовым, великий князь отправился в традиционную поездку на богомолье в Троицкий монастырь. Его сопровождали брат Юрий Васильевич и бояре (к сожалению, летописцы не называют никого из государевой свиты по имени). Из Сергиевой обители Иван IV поехал на Волок и в Можайск, вернувшись в Москву только через полтора месяца — 1 ноября[1060].

Еще М. М. Щербатов предполагал, что бояре, сопровождавшие государя в осенней поездке, побудили его «к наказанию Шуйских за все их дерзкие поступки», и с подобным намерением великий князь вернулся в Москву[1061]. Это предположение было полностью поддержано И. И. Смирновым, утверждавшим, что во время упомянутой поездки «было предрешено то, что произошло в декабре 1543 г.»[1062], имея в виду расправу с кн. А. М. Шуйским.

Не следует приписывать посещению Троицкого монастыря в сентябре указанного года особый «политический» характер[1063]: как было показано выше, начиная с 1537 г. осенние поездки на богомолье к Троице стали для великого князя ежегодной традицией. За неимением прямых свидетельств источников, гипотезу Щербатова и Смирнова невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть, но нужно учесть, что между возвращением Ивана IV в столицу 1 ноября и убийством князя Андрея Шуйского прошло еще почти два месяца.

Между тем в отсутствие великого князя государственные дела шли своим чередом: снаряжалось очередное посольство в Литву. 18 сентября посланнику Борису Сукину были вручены «литовские списки» и велено «с Покрова» (1 октября) отправиться в дорогу[1064]. В тексте «речей», которые Б. И. Сукин должен был произнести перед королем Сигизмундом, упоминались среди прочего и прошлогодние «обиды», которые были причинены в Литве русским послам В. Г. Морозову, Ф. С. Воронцову и дьяку Постнику Губину[1065]. Интересно, что в этом наказе Федор Воронцов назван «боярином», т. е. в соответствии с недавно полученным чином, и что его претензии излагались в тот момент, когда сам бывший посол был удален от двора и сослан в Кострому.

Понятно, что списки «обидных речей» готовились заранее, но в действиях русской дипломатической службы в данном случае не было никакой ошибки. Во-первых, на Ф. С. Воронцова не была наложена опала, он не был лишен боярского чина, а лишь отправлен на службу подальше от Москвы. Во-вторых, и это главное, в лице послов был нанесен ущерб и престижу государя, которого они представляли, отсюда и неизбежность протеста, невзирая ни на какие перемены в придворных кругах.

Вообще, листая страницы посольской книги за 1542–1544 гг., невозможно обнаружить никаких следов дворцовых переворотов: менялись первые лица при дворе, но на внешнеполитическом курсе это никак не отражалось. С одной стороны, это свидетельствует об определенной автономии текущего государственного управления и, в частности, дипломатической службы от взлетов и падений очередных временщиков (эта тема будет подробно рассмотрена во второй части книги). С другой же стороны, посольские документы — в гораздо большей степени, чем летописи, — отражают заботу о поддержании престижа государя и того, что можно назвать «фасадом монархии».

Задачи подобного рода были включены и в инструкцию посланнику Б. И. Сукину. В частности, посольский наказ предусматривал подробные ответы на возможные вопросы о возрасте и внешнем облике Ивана IV: «А нечто учнут говорити про великого князя: уж ли государь помышляет женитися, и колко лет государю вашему, и сколь велик государь ваш? И Борису говорити: государь наш великий государь Иван, Божиею милостию, в мужеский возраст входит, а ростом совершенного человека ужь есть, а з Божьею волею помышляет ужь брачный закон принята. А и то есмя слышели, что государь наш и не в одно место послал себе невест пытати, и отколева к государю нашему будет присылка, и будет государева воля, и государь наш хочет то свое дело делати»[1066].

Заявляя о намерении 13-летнего подростка «брачный закон принята», русские дипломаты, по всей видимости, несколько опережали события. Но, подчеркивая столь серьезные намерения великого князя и то, что по росту он уже не отличается от взрослого мужчины, московские власти, очевидно, хотели дать понять правительству соседней державы, что государь уже вышел из детского возраста и приближается к совершеннолетию. Тем самым это заявление должно было положить конец толкам о малолетстве великого князя Московского — толкам, умалявшим его престиж.

Однако в связи с вышеприведенной характеристикой юного государя не может не возникнуть вопрос о том, в какой мере подраставший Иван был готов взять бразды правления в свои руки. Уместно напомнить, что князья Василий и Иван Шуйские были последними вельможами, о ком сам Грозный позднее вспоминал как о своих опекунах («самовольством у меня в бережении учинилися»), а о последующих фаворитах (кн. И. Ф. Бельском и Ф. С. Воронцове) говорил только как об «угодных» себе боярах[1067]. В летописи об И. Ф. Бельском сказано, что его государь «у собя в приближенье держал и в первосоветникех», а о Ф. С. Воронцове — что великий князь его «жалует и бережет»[1068]. Таким образом, в какой-то не поддающийся точному определению момент между 1538 и 1540 гг. опека ушла в прошлое. Однако, как показал январский переворот 1542 г., бояре по-прежнему не считались с юным великим князем. Изменилось ли что-нибудь в этом плане через два года? Некоторый материал для суждений по данному вопросу содержат летописные сообщения о событиях конца декабря 1543 г.

«Тоя же зимы декаврия 29, — повествует Летописец начала царства, — князь велики Иван Васильевич всея Руси не мога терпети, что бояре безсчинье и самовольство чинят без великого князя веления, своим советом единомысленых своих советников, многие убийства сотвориша своим хотением, и многие неправды земле учиниша в государеве младости. И велики государь велел поимати первого советника их князя Ондрея Шюйского и велел его предати псарем. И псари взяша и убиша его, влекуще к тюрьмам, против ворот Ризположенских в городе»[1069].

Впоследствии этот текст неоднократно подвергался редактированию в более поздних летописных памятниках. Так, редактор второй половины 1550-х гг., помещая данный рассказ в продолжении Никоновской летописи, добавил к нему заключительную фразу: «…а советников его [Шуйского. — М. К.] розослал; и от тех мест начали боляре от государя страх имети»[1070]. Составитель Царственной книги по своему обыкновению назвал имена сообщников кн. А. М. Шуйского: на полях против слов «а советников его розослал» появилась приписка: «князя Федора Шюйского, князя Юрия Темкина, Фому Головина и иных»; а к словам: «и от тех мест начали боляре от государя страх имети» редактор приписал: «и послушание»[1071].

Итак, в изображении официальных летописцев 50–70-х гг. XVI в. расправа с кн. А. М. Шуйским и его сообщниками выглядит как единоличное решение великого князя, положившего конец боярским бесчинствам и своеволию. Создается впечатление, что «боярское правление» осталось позади и началась новая эпоха: «…от тех мест начали боляре от государя страх имети и послушание».

Великокняжеской опалой назвал казнь Андрея Шуйского Постниковский летописец, который, правда, не придал этому событию значения некоего поворотного момента. Его рассказ звучит как-то буднично и оттого производит еще более жуткое впечатление: «Лета 7052-го декабря в 28 день положил князь великий опалу свою на боярина своего на князя на Ондрея на Михайловича на Шуйского. И убьен бысть на дворце ото псарей. И дневал в Куретных воротех. И оттоле послан в Суздаль, где их родители кладутца»[1072].

Всем процитированным выше источникам противостоит сообщение Продолжения Хронографа редакции 1512 г., ошибочно помещенное под 7051 г.: «Тое же зимы, генваря, убьен бысть боярин князь Андрей Михайло[ви]чь Шуйской, а убили его псари у Курятных ворот на дворце повелением боярьским, а лежал наг в воротех два часа»[1073] (выделено мной. — М. К.).

Какой же из этих версий следует отдать предпочтение? Действительно ли расправа с кн. Андреем Шуйским стала первым актом самостоятельного правления Ивана IV или по-прежнему от его имени всем распоряжались бояре, и в таком случае в убийстве лидера одной из придворных группировок следует видеть месть со стороны его соперников?

С. М. Соловьев следовал версии официального летописания: по его наблюдениям, уже в эпизоде с «поиманием» Федора Воронцова в сентябре 1543 г. юный государь не остался безмолвным наблюдателем (как было в январе 1542 г.), а «уже ходатайствовал у Шуйских за своего любимца». Следующим его шагом стала расправа с кн. Андреем Шуйским: «…тринадцатилетний Иоанн, — пишет историк, — решился напасть на Шуйского — иначе нельзя выразить тогдашних отношений. Молодой великий князь должен был начать свою деятельность нападением на первого вельможу в государстве…»[1074]

Аналогичную точку зрения уже в наши дни высказал Г. В. Абрамович: ссылаясь на известные нам слова из посольского наказа Б. И. Сукину о физических данных юного государя, историк утверждал, что Иван в этом возрасте был не по годам развитым юношей. Злоба и обида на кн. А. М. Шуйского, который вызывающе себя вел во время событий 9 сентября, закончившихся ссылкой Ф. С. Воронцова, побудили великого князя отдать приказ об убийстве дерзкого боярина[1075].

Однако большинство исследователей придерживаются противоположного мнения, отказываясь верить тенденциозному рассказу официальных летописцев и принимая версию, изложенную в Продолжении Хронографа редакции 1512 г., согласно которой А. М. Шуйский был убит по приказу бояр[1076]. И. И. Смирнов попытался даже точнее определить реальное содержание формулы о «повелении боярском»: исследователь обратил внимание на то, что среди «советников» кн. А. М. Шуйского, отправленных в ссылку после его убийства, назван и Фома Головин, который (если верить редактору Царственной книги) во время боярского «волнения» 9 сентября наступил на мантию митрополита и порвал ее. Эта деталь, по мнению Смирнова, указывает на роль Макария в свержении Шуйских[1077].

Думается, истина в этом споре, как нередко бывает, лежит где-то посередине между противоположными точками зрения. С одной стороны, более чем вероятно, что убийство кн. А. М. Шуйского было инспирировано кем-то из ближайшего окружения великого князя. Обращает на себя внимание сам способ расправы, носивший намеренно жестокий и позорящий характер. Трудно не увидеть в этом акте месть со стороны вельмож, ранее пострадавших от подобного же обращения со стороны князя Андрея и его сторонников. Вспоминается, в частности, сцена «поимания» Ф. С. Воронцова 9 сентября 1543 г., сопровождавшаяся побоями и издевательствами. Между тем родной брат сосланного боярина, Иван Семенович, оставался в столице и почти наверняка думал о возмездии…

Вообще, нельзя не заметить, как по мере разрастания политического кризиса 1530–1540-х гг. происходила эскалация насилия и участники придворной борьбы постепенно переходили все рамки приличий. До 1537 г. политические убийства совершались обычно тайно, в тиши кремлевских темниц и башен, где узники быстро или медленно угасали, страдая от голода и тяжких оков. Первой публичной казнью стала расправа с новгородскими помещиками, перешедшими было на сторону князя Андрея Старицкого. Тогда же подверглись торговой казни его бояре. Но ближайшее окружение Ивана IV до поры до времени было ограждено от подобных унижений даже в случае поражения того или иного временщика и его сторонников: еще действовали какие-то сдерживающие факторы.

Публичное унижение, которому перед казнью подвергся ближний дьяк Федор Мишурин, свидетельствовало о том, что ожесточение придворной борьбы достигло такой степени, что о соблюдении приличий уже перестали заботиться. И вот в сентябре 1543 г. на глазах у всех был «ободран» и избит потомок старинного московского боярского рода — Федор Семенович Воронцов. Стоит ли удивляться, что три с половиной месяца спустя от рук псарей погиб его обидчик, глава клана Шуйских и один из самых знатных вельмож при дворе — князь Андрей Михайлович Шуйский?

С другой стороны, в отличие от многочисленных расправ 1538–1543 гг., совершенных боярским «самовольством», без всякого участия юного государя, убийство кн. А. М. Шуйского, по-видимому, было санкционировано великим князем. Не случайно Постниковский летописец употребил слово «опала»: как явствует из указной грамоты Ивана IV приказчику сел кн. А. М. Шуйского в Суздальском уезде Медведю Клементьеву от 23 марта 1544 г., владения казненного князя были конфискованы[1078]. Между тем в минувшие годы ни о чем подобном не было слышно: в источниках нет упоминаний о переходе в казну вотчин погибших во время боярских распрей кн. И. Ф. Овчины Оболенского, дьяка Ф. Мишурина, кн. И. Ф. Бельского. Очевидно, все эти расправы не считались легитимными, а имущество жертв переходило к их ближайшим родственникам. Села же Андрея Шуйского было велено «ведать» на государя именно в связи с опалой их бывшего владельца. В последующие годы так поступали и с имуществом других опальных, казненных по приказу великого князя.

Кара, постигшая кн. А. М. Шуйского, была самой жестокой. С его сообщниками обошлись гораздо мягче. Царственная книга сообщает о ссылке кн. Ф. И. Шуйского, кн. Ю. И. Темкина-Ростовского и Фомы Головина[1079], однако под «ссылкой» вовсе не обязательно понимать заточение. В частности, князь Федор Иванович Шуйский в январе 1544 г. упоминается на службе в Костроме, причем с боярским чином[1080]. Остается неясным, когда именно он получил это думское звание: еще до сентябрьских событий 1543 г. или в короткий период торжества Шуйских между сентябрем и концом декабря указанного года. Более вероятным представляется второй вариант.

Интересно, что там же, в Костроме, находился в то время и боярин Ф. С. Воронцов[1081]. Очевидно, январский разряд 1544 г. запечатлел переходный момент, когда недавний фаворит еще не был возвращен ко двору, а один из его обидчиков уже отправился на службу в Кострому, приравненную к месту ссылки.

За недостатком данных невозможно сказать, какого рода опала была наложена на кн. Юрия Ивановича Темкина-Ростовского и Ивана (Фому) Петровича Головина, но во всяком случае оба надолго исчезают из источников и снова появляются почти одновременно спустя почти шесть лет: кн. Ю. И. Темкин — в качестве воеводы в апрельской разрядной росписи 1549 г.[1082], а И. П. Головин — уже в чине казначея в грамоте от 4 июня того же года[1083].

А. А. Зимин предполагал, что по «делу» кн. А. М. Шуйского попал в опалу также кн. Иван Иванович Турунтай-Пронский; при этом ученый ссылался на указную грамоту приказчику Васюку Чижову, который отписывал на царя вотчину Пронского — село Кулибакино[1084]. Однако упомянутая грамота датируется 1 января не 1546 г. (как указано Зиминым), а 1548 г.[1085], и поэтому, очевидно, имеется в виду опала, постигшая князя Ивана Ивановича Турунтая в связи с его неудачной попыткой побега в Литву (вместе с кн. М. В. Глинским) в ноябре 1547 г.[1086]

Об опале же кн. И. И. Турунтая-Пронского в конце декабря 1543 г. не только нет никаких упоминаний в источниках, но даже предположению об этом противоречит тот факт, что в июле 1544 г. он возглавлял передовой полк стоявшей в Коломне рати[1087]. В той же разрядной росписи упомянут и другой гипотетический участник (если верить Царственной книге) сентябрьских волнений 1543 г. — кн. Иван Васильевич Шемяка Пронский[1088], также не понесший, очевидно, никакого наказания.

* * *

Возвращаясь к оценке событий 29 декабря 1543 г., следует сказать, что боярское «самовольство», разумеется, вовсе не кончилось в этот день, как пытаются уверить нас официальные московские летописцы. Однако характер придворной борьбы отныне существенно изменился: если раньше соперничавшие между собой лидеры боярских фуппировок сводили друг с другом счеты напрямую, игнорируя малолетнего великого князя, то теперь они стремились завоевать расположение юного государя и с его помощью расправиться со своими противниками.

Глава 6