Вечер — страница 2 из 6

Отец Яков и еще, пожалуй, воинский начальник,— самые интересные гости. Остальные все одеваются так же, как папа и тоже служат в акцизе, под начальством у папы, а батюшка и воинский — особенные. Воинский начальник воевал с турками и на сюртуке с красным воротником висят у него кресты, которые он называет боевыми: серебряный и железный. Он умеет рассказывать, как рвутся бомбы, как режут ноги в госпиталях и как переходили Дунай.

А отец Яков, во-первых, не совсем настоящий мужчина, потому что не носит штанов, а кроме того, в нем, собственно говоря, сидят два человека. Один обедает, пьет водку, закусывает сардинкой, играет в карты и разговаривает с папой о чем-то скучном, а другой надевает епитрахиль, ризы и говорит с самим Богом на особенном, непонятном и, поэтому, очень красивом языке. Когда он служит в соборе с дьяконом, то совсем похож на Григория Богослова.

Лялик смотрит на святителей и в нем опять просыпается давнишнее желание. Он серьезно хочет быть батюшкой или, еще лучше, монахом, потому что из монахов выходят архиереи, а архиерея даже сам отец Яков, очень боится и называет владыкой.

Нехорошо только, если борода у него будет такая же, маленькая, как у Златоуста. И потом, если быть монахом, то лучше поехать в Египет, потому что там отшельники живут в пещерах и питаются финиками.

Месяца этак два-три тому назад отец Яков совсем был похож на святого Григория, хотя и не надевал тогда епитрахили. Это случилось за обедом, на маминых. именинах. Сначала ели разварную рыбу, красиво обложенную разными кореньями и кусочками лимона, а потом один акцизный начал говорить о Боге.

Акцизный говорил, что существование Бога доказать нельзя, а батюшка уверял, что можно, и тут же приводил доказательства. Лялик слушал. Доказательства отца Якова представлялись ему неубедительными и это было досадно, потому что сам Лялик не понимает многого, что делается на свете, боится умирать — и в Бога очень крепко верит. Досадовал, морщил лоб и старательно думал, как бы помочь отцу Якову.

После рыбы подали жаркое, пили вино и говорили уже о жалованье, которое обещают увеличить. Как раз в это время Лялик придумал.

Он с торжеством посмотрел на акцизного и сказал:

— А я знаю, что Бог есть. И могу доказать.

Мама потянула его за рукав.

— Перестань, милочка. Не вмешивайся, когда говорят старшие.

Но мысль уже сидела в голове, — такая ясная и убедительная, что никак нельзя было оставить ее про себя. Лялик заболтал ногами под столом и, все так же радостно глядя на акцизного, который со вниманием повернул голову в его сторону, объяснил:

— Это очень легко доказать. У девушек не бывает детей, а когда они выходят замуж и батюшка надевает им венцы, то они начинают родить. Значит, Бог есть, потому что он слышит, когда ему молятся, и делает так, как нужно.

И тут-то отец Яков подобрал губы и сделал совсем такое лицо, как у Богослова. Акцизный уронил салфетку, полез за нею под стол и, когда поднялся, то лицо у него было очень красное и все прыгало от смеха.

После обеда папа позвал Лялика в кабинет, смотрел злыми глазами и кричал, чтобы Лялик не смел никогда больше говорить о том, чего не понимает, и не заставлял бы своих родителей краснеть за его невоспитанность.

— Тебя, негодяй, еще только на будущий год будут отдавать в гимназию, а ты уже ведешь себя, как самый настоящий уличный мальчишка.

После этого разговора Лялик думал целый день. Потом лег спать и опять думал. И уже перед самым сном вдруг понял, сложив результат из того, что уже знал и о чем только догадывался. Понял, что сказал глупость. Так говорить нельзя, потому что это относится к тайне.

Тогда ему сделалось совсем стыдно, он зарылся лицом в подушку и видел плохие сны. А к стыду примешивалась еще большая досада, что он так глуп и не догадался раньше.

С того дня отец Яков еще не был в гостях,— говорят, уехал на какой-то съезд, — и поэтому особенно запомнилось его лицо, похожее на Богослова. И было неприятно, что он — священник, а, должно быть, знает хорошо такие вещи, от которых нужно краснеть. Может быть, он даже — самый обыкновенный мужчина, хотя и не носит штанов. И у него, кажется, тоже есть дети. Тогда лучше быть монахом, даже если и не выйти потом в архиереи.

Лялик жмется к высокой спинке кресла, смотрит на угодников, а те трое — на него. Лампада ярко освещает их до пояса, а между Василием и Златоустом протянулась, как пыльная веревочка, тень от цепочки.

У святых темные лица. Василий даже совсем коричневый, как обои в гостиной, и под глазами у него полукруглые тени. Должно быть, они все жили в Египте и очень загорели. Там, в Египте, пальмы не отбрасывают никакой тени, когда солнце стоит — как это? — в зените. А зонтиков монахам носить нельзя. Солнце жжет их с зенита, а они ходят босые, с открытыми головами и одеты во власяницу.

По песку ползают скорпионы и кусаются. Если какой-нибудь монах грешит, то он умрет от укуса, а праведный останется жив. Лялик будет брать скорпионов в руки и ласкать их. Потому что он будет любить всех, даже скорпионов. Будет любить Андрея Иваныча, учителя. И простит ему грехи. А Андрей Иваныч примется целовать его босые ноги и плакать.

Впрочем, на первое время Лялик будет принимать у себя гостей очень редко. Он уйдет далеко, далеко в глубину пустыни и там выстроит себе хижину. Стены сложит из камней, а крышу покроет соломой. И внутри будет только кружка воды, кусок черствого хлеба и финики.

Днем он будет ходить по пустыне и петь псалмы, а ночью молиться. Взойдет на холм, ляжет там крестом, на острых камнях, и будет так лежать, пока Бог не скажет: — „Встань, довольно“...

Так пройдет пять — больше — двадцать лет. У Лялика вырастет борода, — большая, до пояса. Сначала темная; котом поседеет. Все эти годы он проведет в молитве и ни с кем не будет разговаривать.

Через двадцать лет Бог наградит его за праведность и сделает чудотворцем. Тогда он уйдет из пустыни, начнет ходить по всему свету и творить чудеса. Коснется рукой — и больные выздоровеют. Если придут голодные — он их накормит. Папе с мамой тоже сделает что-нибудь хорошее. Например, можно купить им поместье, о котором папа часто мечтает по вечерам, когда набивает папиросы. Андрей Иваныч опять упадет на колени, а Лялик скажет ему:

— Прощаю тебя, сын мой. Иди с миром.

Выйдет навстречу отец Яков, будет махать кадилом и петь, как на молебне:

— Святый, преподобный отче, моли Бога за нас.

Когда Лялик совсем состарится, он вернется в пустыню, в свою прежнюю хижину. Опять будет лежать крестом на вершине каменистого холма и молиться. В одну такую ночь прилетит с неба ангел, возьмет его душу и унесет в рай. Там вокруг головы у Лялика будет крепкое, как корона, и блестящее золотое сияние.

Все это очень хорошо. Гораздо лучше, чем быть воинским начальником и воевать с турками, потому что, на войне режут ноги, — а это очень больно и совсем некрасиво

Вот только лежать крестом. Должно быть,трудно.

Лялик открывает глаза, которые он закрыл, чтобы лучше думалось, и пристально смотрит на трех вселенских святителей. Василий Великий возвращает этот взгляд, — и теперь он как будто более ласков. На темно-коричневом лице застыло что-то, похожее на улыбку.

Сморщенный Златоуст придерживает одной рукой книгу, а другую немного выставил вперед и сложил зайчиком длинные пальцы. Что там написано, в этой книге? Вот, если бы открыть крышку и посмотреть, как „Ниву“. Наверное, там есть все нужное для того, чтобы стать святым.

А все-таки лежать крестом... Нужно попробовать.

Между стеной и креслом желтый крашеный пол не покрыт ковром. Лялик соскальзывает с дивана, присаживается на корточки и прикасается ладонью к скользкой, гладкой половице. Холодно, как лед, и так же твердо, как камень.

Лялик становится на колени, смотрит на святителей, медленно крестится и шепчет начало какой-то молитвы. Дальше он забыл, но это все равно. Достаточно.

Ложится грудью на пол, вытягивает руки перпендикулярно к туловищу. Сквозь шерстяную курточку чувствуется холод. Подбородок упирается в жесткое, крашеное дерево и глаза ничего не видят перед собою, кроме убегающей в угол желтой половицы. Остро пахнет мылом, сырой тряпкой и пылью.

Начинает ту же молитву. Растягивает слова, мысленно произнося их нараспев, как отец Яков в церкви. Но слов все-таки хватает не надолго и опять приходится возвращаться к началу. Руки уже ноют и хочется пошевелить пальцами, в промежутках между которыми почему-то чешется кожа. Но шевелиться нельзя.

Постепенно охватывает странное, дремотное оцепенение. Ноги кажутся длинными, через всю комнату, и от самых пяток до затылка ровной, почти приятной дрожью бежит холодок. Узкая черная щель между половицами притягивает взгляд и нельзя оторваться от нее.

Нет, совсем не так трудно. И нужно еще лежать и шептать. Если не шептать, то совсем задремлется, а это — грех.

В углу, там, где половицы прячутся под карнизом, что-то скребется легонько, едва уловимо. Но этот звук, все-таки разрушает оцепенение и Лялик настораживается. Мышь?

Забывшись, шевелит рукой и делается почти до слез досадно, что не выдержал. Вот же, опять нужно лежать. Теперь в наказание.

В углу тоненькие лапки скребут обои. Затем там показывается что-то темное, передвигается в густой тени, выползает на сильнее освещенное место. Таракан, — огромный, черный, с коленчатым толстым животом.

Лялик приподнимает голову. Опять шепчет молитву. Ну, может быть, он проползет мимо. Нужно лежать.

Таракан останавливается в раздумье, направляется было к кроватям, но передумывает и держит курс прямо на Лялика. Еще немного — и поползет прямо по лицу своим противным животом.

Лялик торопливо вскакивает. Кракс! Таракан раздавлен. Из треснувшего живота лезет что-то белое. Гадость. И это сразу прогоняет очарование, и образ с угодниками — теперь просто доска, на которой нарисована потрескавшаяся и потемневшая от времени картина.

Египет отошел вдаль. Снова белые подушки, широкое, разостланное на две кровати, одеяло.