Вот и сейчас уже караулит, подкатывается. Может быть, когда в доме никого нет, то он показывается совсем. Сядет сначала тут, на полу, посреди комнаты. Он безногий и катается, как шар. Тогда Лялик умрет.
А вызванные образы все таки не уходят далеко, прячутся, как за ширмы, и часто выглядывают. Но благодаря им, страх только сгущается, холодеет.
Лялик упрям. Когда он капризничает, за уроком, Андрей Иваныч обещается наябедничать папе. Тогда Лялик начинает капризничать еще больше и кричит: — „Ну и пусть! Ну и пусть!“ — хотя очень боится папы и знает, что будет наказан.
И теперь ему тоже хочется почему-то сказать громко:
— Ну и пусть!
Он поворачивается на бок, лицом к стене. Если впереди нет большого пустого пространства, то не так страшно.
Прислушивается.
В кухне громко хохочет Артем. Значит, еще не уехал. Хохочет басом, и временами к нему присоединяется тонкий смех Насти.
Лялику делается скучно и обидно до слез, так что он вытирает глаза краешком одеяла. Им там весело, а он — один. И он боится уснуть, и одноглазый страх, может быть, сидит уже посреди комнаты, а в зале, пожалуй, спрятались воры и там караулят.
— Ну и пусть!
Садится, кутается в одеяло и, закрыв глаза, чтобы не видеть страха, если он уже здесь, громко, надорванным голосом, зовет:
— Настя!
От собственного крика сразу делается легче. Открывает глаза, осматривается. Никого нет. Ровно горит лампа. Клоп переполз уже с бабушки на верблюда. Скоро начнет спускаться по стене. Все, как будто, так хорошо и обычно, но теперь уже необходимо видеть Настю, чувствовать живого человека, слышать, как вздыхает и ворочается за перегородкой.
— Настя!
Идут длинные минуты молчания, которые опять начинают завораживать, обвивать темными нитями, холодить сердце. Потом радостно хлопает дверь и из-за перегородки выходит Настя, — с распущенной косой и с роговым гребнем в руке. По этим признакам Лялик видит, что она пришла уже совсем, на ночь, и чувствует, к ней теплую благодарность.
— Заскучали, Лялечка? А там этот жеребец бородатый такое рассказывал... И где наберет?
Заплетает расчесанную косу, откидывает ее на спину.
— Жили, говорит, в одном селе муж и жена. Муж-то был вовсе старый, мохом оброс, а жена — молодая, кровь с молоком. Полез раз старик на печь...
Лялик внимательно слушает, — и видит, что у Насти так же, как у него самого, загораются щеки и темные зрачки увеличиваются.
Сказка длинная и Настя, пока рассказывает, успевает снять кофту, сильным и быстрым движением бросает ее за перегородку. Берется за тесемки у юбки, но они запутались. И теперь Лялику где-то глубоко, в самой глубине души, хочется, чтобы Настя ушла к себе, в свой угол, чтобы не видно было мелькающих плеч, темных теней под мышками. Иначе что то будет.
Когда сказка оканчивается, он смеется так же, как Настя, захлебываясь нечистой радостью.
— Ну, спите теперь, Лялечка... Поздно уже. Артем сейчас запрягать пойдет.
Подходит к нему, улыбаясь, распространяя вокруг себя теплый и влажный запах раздетого женского тела. И, оправляя одеяло, ласкает Лялика — может быть, нечаянно-так, что у него вздрагивает сердце от неожиданности, стыда и новизны ощущения. Он зарывается лицом в подушку. Даже не дышит. Слышит остро и чутко, как шепчет над ухом прерывистый шепот:
— Ах вы, мой славненький... Хорошенький вы мой... Чистенький... любименький...
Лялик не отвечает и не шевелится. Она отрывается от его кровати, уходит за перегородку. Мягко падает на пол юбка. Потом еще слабо шуршит что-то шерстистым звуком: должно быть, чулки.
Затихло.
Подушка лежит криво, мешает. Одеяло так и осталось неоправленным и в какую-то щелку поддувает холодом. И так же неудобно, жестко и криво на душе, как неудобно лежать, а виски начинают болеть тупой и противной болью. Почему-то очень тесно и нужно, поэтому, обязательно пойти вперед и что-то делать.
Не открывая глаз, Лялик начинает молиться. Не теми казенными, непонятными и ненужными словами, какими заставляют его молиться другие, а своими собственными, которые сейчас только пришли на ум.
— Господи, сделай так, чтобы ничего не было... Сделай так, чтобы я был хороший. Господи Христос, чего тебе стоит?
Молится и уже знает, что это ничему не поможет. Тогда старается насильно вызвать в своем воображении другие образы, совсем не похожие на те, которые упорно стоят теперь в голове. Опять то, о чем думал перед тремя святителями.
Пустыня и хижина. Лялик один, совсем один, худой и высокий, и думает только о Боге. Не пустит к себе никого. Особенно Настю... и Петровну тоже. Они грешные, и тело у них белое и жирное, и от них пахнет теплом. А он нарочно будет лежать на жестких камнях, чтобы даже не вспоминать о них.
Зачем это Настя сказала „любименький!“ и зачем она так странно дышала? Сердце опять вздрагивает при воспоминании. Хочется знать дальше. Страстное ощущение, острое и извилистое, пробегает по всему телу и вот Лялик уже не монет молиться и не думает о пустыне.
Открывает глаза, поворачивается лицом к перегородке и прислушивается.
Конечно, Настя еще не спит. Во сне она дышит громко и очень ровно, а теперь ее дыхание почти не слышно.
Совсем тихо. Вечер притаился, — настороженный. Далеко, на улице, скрипнули по снегу полозья и этот звук, совсем посторонний, чужой, долго держался в ушах. После него сделалось еще тише,—и откуда-то выползает уже круглое, одноглазое,—еще невидимое, но такое ясное, как будто оно уже совсем здесь, близко.
Лялик чувствует, что на лбу и на переносье у него выступили мелкие, как бисеринки, капельки пота. Но совсем не жарко и по спине бежит дрожь.
Зовет таким тихим шепотом, как будто нарочно хочет, чтобы этот шепот бесследно растаял в тишине.
— Настя, а Настя... Ты спишь?
Настя, должно быть, тоже прислушивалась, потому что сейчас же отзывается, — и тоже тихо:
— Не сплю еще, Лялечка. А вы это что же?
Лялик сначала молчит, трет ладонью вспотевший лоб. Затем шепчет:
— Не могу спать. Холодно как-то.
— У вас, может, одеяльце раскрылось?
— Нет, нет, ничего. Просто холодно.
Опять тихо. В зале медленно и серьезно бьют часы. Удары глохнут, как окутанные ватой.
— Настя...
— Что, Лялечка?
Ты бы рассказала что-нибудь. Скучно. И я, все равно, не усну.
Настя думает.
— Сказочку?
— Ну, сказочку.
— Да я все пересказала уже. Не припомню что-то.
— Так ты ничего, старую.
— Старую, все равно, не интересно будет. А вы вот что...
— Ну? — Лялик приподымается на постели и вытягивает шею.
— Холодно вам?
— Очень.
— Уж и не знаю. Печку то второй раз топила вечером. А вы хотите погреться?
— Ну, да.
— Идите ко мне, Лялечка. Вдвоем-то тепло будет. Согрею вас. И сказочку расскажу. Хорошо?
Лялик широко-открытыми глазами смотрит на синюю перегородку. В коленкоре — трехугольная дырочка, которую Лялик сам нечаянно прорвал когда-то, и в этой дырочке — глаз Насти.
Пойти или не пойти — Лялику одинаково страшно и стыдно. Ему кажется, что человеческий глаз в трехугольнике похож на всевидящее око. От глаза до Лялика протянулась крепкая нить и влечет к перегородке, и больше ни о чем уже не нужно говорить. Лялик выпрыгивает из кровати и бежит. Крашеный пол так холоден, что обжигает босые ноги.
За перегородкой почти совсем темно. Светится только потолок, а внизу едва можно разглядеть смутные, расплывчатые серые очертания лежащей женщины. Лялик почти падает.
Пахнет репейным маслом и мылом. Под толстым стеганым одеялом тепло и как-то особенно уютно. Настя протягивает голые руки. Лялику кажется, что они живут самостоятельно и шевелятся свободно и кругло, как две теплые, гладкие змеи. Обнимают Лялика, гладят ему спину, ноги, ласкают. В ушах у Лялика звенит, плывет перед глазами туман, — или сумрак. И ему уже не стыдно, он хочет знать все больше и больше, и он всем телом прижимается к Насте, а она тихонько смеется и шепчет:
— Миленький, хорошенький... маленький... хорошо, ведь хорошо, да?
По ту сторону перегородки, где кровать Лялика, светло и пусто. Крашеный, чисто вымытый пол холодно блестит вдоль половиц длинными бликами. С потолка сердито смотрит бабушкин профиль. Нос у него загнулся крючком. Слышится из-за перегородки жадный, отрывистый шепот, а прорванный трехугольник пуст и черен. Он не смотрит.
В спальной горит красная лампада, освещает с одинаковой, ласковой любовью коричневые лица в золотых сияниях и белые, высоко взбитые подушки, — такие широкие, мягкие, на которых так хорошо и удобно лежать вдвоем.
В пустых комнатах время идет медленно. А там, за перегородкой, оно пролетает быстрое и горячее, и каждая минута — как лихорадочный бред, неизгладимо бороздящий душу.
Фитиль потрескивает в красной лампаде. Масло выгорело. Огонь уменьшается и блекнет. Тени подымаются выше, потом посиневший огонек начинает мигать, ловит свои последние вздохи. Тени подпрыгивают и коричневые лица оживают, делают гримасы и шевелятся. Еще один, чуть слышный треск. Погасло. Слабо виднеются только белые, горбатые массы подушек.
В соседней комнате прислушивается к шепоту бабушкин профиль.
— Пора, Лялик, миленький... Наши приедут — вдруг застанут? Ну нельзя же, ну... Будет...
Через комнату опять бежит маленький человечек в коротенькой детской рубашке. Обжигает голые подошвы о холодные половицы. Прыгает в кровать, накрывается с головой одеялом.
Все тело томительно ноет, — от усталости, от непривычных, изнурительных ласк. Дум совсем нет в голове. Там шумит что-то, как будто множество крошечных кузнецов работают своими молоточками. Веки с болью закрываются на воспаленных глазах.
А внутри изнуренного тела постепенно нарастает, быстрее и быстрее, что-то острое, жгучее, большое, подымается к самому горлу и вдруг начинает давить рыданиями.
У кровати хлопочет Настя.
— Лялик, миленький, что ты? Выпей воды, вытри слезки... Ведь это хорошо, ничего нет худого... Маменька сейчас приедет, посмотрит, а у тебя глазки заплаканные.