Рубашка свалилась у нее с одного плеча и обнажилась вся упругая, круглая грудь, на которой ненужно треплется потертый серебряный крестик. Но Лялик уже не смотрит на эту наготу и близкий запах женского тела вызывает в нем тошноту и отвращение. Он все глубже зарывается лицом в подушку, тянет на себя одеяло и всеми силами старается подавить непослушные рыдания.
— Уйди... Не надо... Уйди же!
И когда Насти нет больше и не пугают ее гибкие, круглые, похожие на змей, руки — рыдания затихают сами собою, кузнецы перестают дробить молоточками и понемногу, из кусков и обрывков, складываются мысли. Они плывут теперь серьезные, строгие и безнадежные.
Ну, вот и все. Кончено. Нет ничего больше, чего Лялик не знает. Поэтому он сделался теперь совсем другим, чем был раньше. Все изменилось.
Конечно, это будет видно даже снаружи. Всякий, кто посмотрит на Лялика, будет знать, что он сделал. Тому, кто посмотрит, будет стыдно. Так же стыдно, как самому Лялику. Должно быть, нельзя больше жить на свете, и следует умереть.
Умрет теперь, после греха, и попадет прямо в ад. Но это все равно. Нельзя уже быть святым. Умереть — очень страшно, а жить тоже нельзя. Разве можно жить, когда всякий узнает, всякий будет видеть?
Да, вытянуться, сложить руки на груди, закрыть глаза и лежать так, пока не придет смерть. Как это будет? Все равно. Как-нибудь.
Лялику противно смотреть на свое собственное тело, потому что оно кажется ему ужасно грязным. Таким грязным, что его никогда нельзя будет отмыть.
С закрытыми глазами поворачивается на спину. Складывает руки. Вот так лежать, — и смерть придет. Должна прийти.
Слышно, как бьется сердце, как переливается кровь в жилах. Бьется сердце робко и, как кажется, все медленнее. Если очень захотеть умереть, то оно должно перестать биться совсем. А потом...
Да, да, нужно хотеть сильнее.
Никогда он не вырастет совсем большим, никогда больше не будет вставать, обедать и ложиться спать. По арифметике так и будет знать только до деления многозначных. Дальше есть еще именованные числа и дроби. Они интересные, эти именованные числа. Лялик неожиданно вспоминает свой учебник — весь растрепанный и закапанный чернилами. Почему-то теперь очень приятно о нем думать.
Но ведь нужно же хотеть сильнее.
Может быть, в аду Лялик сразу сделается большим. На картинах там всегда рисуют только взрослых.
Или Бог его простить за то, что он умер так рано. А в ад пошлет Настю. Но ее все-таки жалко, если она будет гореть. Она говорит, что тут нет ничего худого. Только приятно. Если...
На другом конце квартиры внезапно гремит железо, слышатся голоса и шаги. Они приехали. Папа открыл дверь ключом и теперь запирает ее изнутри на большой железный крюк.
У Лялика совсем замирает сердце, кровь отливает от головы, и ему кажется, что смерть уже близко.
Нет больше никакой надежды, они все знают. Так, о чем-нибудь, о маленьких штуках они никогда не догадываются. Но это они должны знать. Это написано на его лице, на всем теле. Может быть, они узнали уже обо всем, еще когда ехали домой.
Говорит мама.
— Зажги поскорее свечку. Я наткнулась прямо на подзеркальник.
— Сейчас, сейчас... А у меня опять две спичечных коробки. Должно быть, ограбил Сергея Силыча. Это ему — за проигрыш... Ну, где же свечка?
У папы голос веселый, гладенький, какой бывает, только, когда папа приходит из гостей, где долго ужинают. Лялик слышит, как скребется спичка, потом вспыхивает.
Почему они так весело говорят? И почему не идут прямо сюда? Неужели они еще не знают?
Лялик схватывает каждый звук, каждый шорох. Разбирает, что у папы поскрипывает один сапог. И в этом скрипе, таком обыкновенном, есть что-то слегка успокаивающее.
Вот они уже в спальной. Сквозь опущенные веки Лялик чувствует, что теперь там светло. Папа громко зевает. Мама пощелкивает застежками у лифа.
— Лампадка вся выгорела. Настя опять забыла потушить.
— Она какая-то рассеянная, эта Настя. Не влюблена ли, как ты думаешь?
Скрипит стул. Это папа сел и снимает сапоги. Кряхтит.
— Нет, ты представь себе, какой все-таки осел этот Сергей Силыч! Играет чуть ли не двадцать лет и до сих пор не может научиться. У меня была коронка, от десятки. Я ему передаю бубновку...
Да, они еще не знают, ничего не знают. Сердце начинает биться ровнее. Но открыть глаза еще страшно.
Настя хитрая: всхрапывает. Как будто спить.
— А ты заметил, что Сонечка сегодня целый вечер дулась на жениха? Я тебе говорила, что у них расклеится.
— Вот еще... Хотят жениться — и пускай. Очень даже хорошо. Сонечке-то пора. У нее уже и прыщики по лицу пошли. Самая верная примета.
— И прыщики... Она вообще подурнела.
Скрипит створка шкафа и шуршит шелк. Мама вешает платье. Папа, тяжело ступая в одних носках, проходит по комнате.
— Перезрелая таки девица.
— Кто?
— Да Сонечка-то... И вообще... неаппетитная. Сухая, как стерлядь.
— Ну, ты-то немного в этом понимаешь.
— Я? Неправда. Ты и не знаешь, какой у меня был тонкий вкус. Правда, я поздновато женился, но это только доказывает...
— Ты опять пил мятный ликер?
— Гм... Рюмку.
— Я видела. После ликера ты всегда начинаешь вспоминать разные свои похождения. Пожалуйста... Мне неинтересно.
Папа чмокает губами. Целуется? Нет, это он так, по воздуху.
— И что я женился на тебе — это тоже доказывает мой вкус. Ты у меня и сейчас еще совсем ничего. Право. И тут у тебя... настоящие пышечки... И тут... И в этом месте... Вообще все, как полагается.
Папа хихикает. По звуку их голосов Лялик догадывается, что они стоят рядом, у зеркального шкафа. Мама слегка вскрикивает, потом шипит.
— Тсс... Сумасшедший стариченка. Там, может быть, еще не спят. Что, тебе двадцать лет?
— Хотя и не двадцать, а все-таки... Знаешь, тебе это платье очень идет. Мне даже Сергей Силыч говорил: какая у вас жена интересная. Вот дурак, а? Тоже человек со вкусом. И своему сухарю постоянно рога наставляет. Хе-хе...
Лялику делается жарко.
И они тоже. Конечно, и они тоже. Как он мог раньше не подумать об этом? Они такие же, как сам Лялик. А раз это так, то, значит, они ничего не увидят.
Настя это знает и потому спит так спокойно. Да, она хитрая.
Мама чем-то недовольна.
— Глупости болтаешь. Сергей Силыч такой примерный семьянин. Как только ты выпьешь...
Папа легонько присвистывает.
— Семьянин. То-то у него и детки хороши выросли. Этот Витька — сущий архаровец. Ты, пожалуйста, не пускай к нему Лялика. Научить, черт знает, чему.
Не шевелясь, с закрытыми глазами, Лялик опять жадно ловит каждое слово. Витька ему самому не нравится, потому что ловил летом лягушек, вывертывал им лапки и хохотал, а лягушкам было больно. Но чему он может научить?
— Ты преувеличиваешь. Они так славно играют. Подходят по возрасту. И потом наш Лялик... — мама понижает голос. — Он, конечно, часто шалит, но у него такая чистая, неиспорченная натура. Витя едва ли может его испортить.
Лялику делается еще жарче. И тут же, рядом со стыдом и тревогой, вырастает в нем что-то, похожее на буйную радость. Они ничего не знают и никогда не будут знать, потому что они глупые, смешные и гадкие, — такие же гадкие, как все.
Грех все-таки остается. И Бог может не простить, потому что он-то все видит. А что, если это только так говорят про него? А на самом деле... Тогда не может быть святых... и вообще — ничего... Ну, и пусть.
Мама говорить таким же осторожным, пониженным голосом:
— Пойти посмотреть, как он спит.
Лялик остается все в той же позе. Шевелиться нет времени. Тогда поймут, что он не спал и будут расспрашивать. Мама осторожно подходит, нагибается. Он чувствует ее близость. От нее пахнет почти так же, как от Насти, — и это противно. Целует его в лоб и долго смотрит, — так долго, что у Лялика замирает дыхание. Потом удаляются в спальную ее шаги.
— Послушай, папка... Этот наш Лялик — прямо ангел. Представь себе, он сложил ручки вот так, крестиком... Щечки разгорелись во сне... И лежит совсем, совсем, как херувимчик.
Скрипит постель. И папа говорит, позевывая:
— Мм... да... ну... Это хорошо. Вот только в попы он все собирается. Не люблю я попов, кроме отца Якова. Впрочем, это пройдет. Да... Ложись, старуха.
Голоса затихают. Папа шепчет совсем тихо еще что-то, от чего мама смеется, но этого уже нельзя разобрать.
Лялик осторожно поворачивается лицом вниз. Из глаз у него начинают бежать одна за другой слезы, — крупные, горькие, беззвучные.
— Ну, и пусть.
Кусает подушку, а подушка уже вся мокрая и соленая.