Сосок у нее был тугой, как запомнилось, размером со сливу, и она с силой заталкивала его мне в рот, другой рукой намертво ухватив и удерживая мой затылок так, что отстраниться от нее я не мог, хотя, естественно, попытался.
Размышляя позднее над этой историей, я всякий раз вспоминал небольшую статейку — что-то вроде фельетона — попавшуюся мне в какой-то газете еще перед войной. Там описывалось, как посетитель московского ресторана, пообедав и хорошо выпив, взял с соседнего стола огромный юбилейный торт и неожиданно, перевернув, насадил его на голову официанту. Газета возмущалась тем, что пьяного хулигана не привлекли к уголовной ответственности, как утверждалось, якобы только потому, что он оказался мастером спорта. Статья так и называлась: “Отделался легким испугом”. Уж если рядовой мастер спорта мог публично и без серьезных для себя последствий надеть официанту в московском ресторане торт на голову, то заслуженный мастер спорта — чемпионка или рекордсменка страны, а может, и всего мира — наедине, без свидетелей наверняка могла позволить себе и значительно большее. Это логическое рассуждение послужило мне в последующие недели некоторым утешением.
Время тогда было другое, мы и понятия не имели о том, что такое “эрогенные зоны” или “сексуальное стимулирование”, эти словосочетания, известные спустя десятилетия даже школьникам, никто из нас в те годы не слышал, да и слышать не мог, — в России веками обходились без этих понятий. Время тогда было другое, и хотя дети рождались, но секс в его современном понимании с весьма разнообразной техникой и десятками или сотнями всевозможных позиций, приемов и ухищрений еще не объявился. Тогда — в мае сорок пятого — я был так молод и во многом по-деревенски наивен или даже глуп, — только спустя какое-то время я узнал, для чего Галина Васильевна пыталась заставить меня целовать ей грудь, и, узнав, понял и простил ее.
Своим сильным атлетическим сложением она имела очевидное сходство с моей матерью, только была выше ростом и значительно крупнее, массивнее. От нее пахло потом и спиртом, она была возбуждена, дышала шумно и нисколько не чувствовала моего состояния — ни моей чрезвычайной обиды, ни овладевших мною оцепенения и кошмара. Что мне следовало делать, что я мог и должен был сказать или крикнуть, чтобы остановить ее?.. Неужели надо было применить силу?..
От волнения и напряженности меня прошибла испарина, и, как во всяком бою, в минуты наивысшего напряжения монетка вращалась на ребре, и надо было овладеть положением и не допустить, чтобы она легла вверх решкой. И как обычно в бою, подбадривая самого себя, я по привычке мысленно повторял: “Не дрейфь!.. Прорвемся!..” — и лихорадочно соображал — как, каким образом?..
Спасительное решение осенило меня внезапно.
Галина Васильевна была прямая до резкости и, как я убедился по ее разговору на веранде с Гурамом Вахтанговичем, весьма грубая женщина, за словом в карман не лезла и в выражениях не стеснялась, я не без страха представлял, как она меня ошпетит, когда я скажу о рези в животе, возможно, даже с оскорбительной издевкой вломит что-нибудь вроде: “Ты что — обвалялся?!” или, может, еще покрепче, позабористей. Я это понимал, но, тем не менее, решился, — другого выхода у меня не было.
Я приложил руки к низу живота и скривился, как от сильной боли, я так старался, что чуть не застонал, однако в полутьме она ничего не заметила, так как была всецело занята другим, — отпустив мой затылок, она торопливо расстегнула пуговицы на вороте моей гимнастерки, а затем и широкий поясной ремень и при этом с возмущением и неожиданной злостью выкрикивала:
— Ну что ты стоишь как истукан?!. Кто кого должен раздевать?!. Ты что из себя целку строишь?!. Цену набиваешь?.. Ты что, придуриваться сюда пришел?!.
Я никого из себя не строил и не набивал себе цену. Ее измышление, что я пришел сюда придуриваться, не могло не обидеть своей явной несправедливостью, — я ведь к ней не приходил, она сама меня привела. Конечно, я смог бы ее раздеть, ну а дальше?.. Меж тем, шумно, возбужденно дыша, она уже добралась до моих брюк, рывком расцепила поясной крючок и, с нетерпением дергая, расстегивала пуговицы у меня на ширинке, продолжая при этом зло выкрикивать:
— Ты долго будешь придуриваться?! Чуфырло!.. Ты что — скиксился или офонарел?!.
Могучая, целеустремленная, как и все великие и выдающиеся спортсмены, она в крайнем нетерпении дергала, рвала пуговицы на ширинке моих брюк, и не было в мире силы, — во всяком случае, рядом со мной, — способной ее остановить.
Я не знал, что такое “скиксился”, а насчет офонарел она попала в самую точку. От небывалого срама мне хотелось провалиться сквозь землю, без преувеличения я был готов завыть от безвыходности происходящего, — еще никогда я не попадал в такую или подобную ситуацию, — но, как нередко говорила моя бабушка, Господь не без милости...
Только она прокричала: “Чуфырло!.. Ты что — скиксился или офонарел?!.”, как в палисаде, а затем на крыльце послышались торопливые тяжелые шаги, и тут же раздался стук в дверь, и немолодой хриплый мужской голос скомандовал:
— Галина, подъем!
Своей огромной горячей ладонью она мгновенно зажала мне рот и нос, при этом зачем-то с силой стиснув обе ноздри, и сама, замерев, молчала, затаилась, но в дверь энергично стучали, и тот же строгий хриплый прокуренный голос громко и недовольно осведомился:
— Егорова, ты что молчишь?.. Я знаю, что ты дома! Давай срочно в операционную!
Я подумал, что стоявший за дверью, должно быть, слышал, как она на меня кричала, и она это тоже, очевидно, сообразила и, к моему великому облегчению, отняла ладонь от моего лица, — я ведь без преувеличения задыхался.
— Федор Иванович, не могу! — после короткой паузы заявила она решительно. — Я отдежурила вторую субботу, только в восемь сменилась! Что я — каторжная?! Федор Иванович, я не приду! Не могу. И все!
— Егорова, не смей так говорить!!! Не выводи!.. Перевернулся “Студебеккер”!.. — понизив голос до полушепота, сообщил стоявший за дверью. — Семнадцать пострадавших. Шесть — тяжело! Немедленно в операционную!
— Да что я — каторжная, что ли?! А Кудачкина, а Марина, а Зоя Степановна?!
— Марины нет, ты же знаешь — сегодня суббота! А Кудачкина и Зоя уже вызваны. И Ломидзе, и Чекалов, и Кузин! Будем работать на четырех столах!
— Товарищ майор, я не могу, поймите! Я вас прошу. Я вас просто умоляю! Завтра я вам все объясню!
— Егорова!.. Мать твою!.. Не выводи!!! — яростно закричал за дверью майор, от крайнего возмущения он зашелся хриплым надсадным кашлем. — Егорова!.. Я с тобой нянчиться не буду! Я тебе приказываю: немедленно в операционную! Повторяю: экстренный вызов! Если через десять минут тебя не будет, — пеняй на себя! Я тебе ноги из жопы вытащу!
— Товарищ майор... — просяще начала она, но послышались быстрые удаляющиеся шаги — сначала на крыльце, а затем в палисаднике, — и, не стесняясь моего присутствия, она выматерилась ядрено, затейливо и зло, что меня уже почти не удивило.
Скосив глаза, я видел, как она подняла и надела бюстгальтер и при этом яростной скороговоркой сообщила, вернее, выкрикнула мне, что какую-то Марину на воскресенье увозят спать с генералом, — она употребила не слово “спать”, а матерный глагол, и обозвала Марину “минетчицей”, — другие же, в том числе и она, должны вкалывать в операционной и “уродоваться как курвы”.
— Застегни! — подойдя и поворотясь ко мне спиной, приказала она, и я с большим усилием и не сразу застегнул все четыре пуговицы вновь надетого ею бюстгальтера, подивившись, как она их застегивает и расстегивает без посторонней помощи, даже тугой хомут стягивать супонью было проще и легче. — Разденься, ложись и жди меня! Я не задержусь! Я тебя закрою, и жди, — я скоро вернусь! Можешь спать, но не смей уходить!
Она зажгла свет, проворно надела платье, посмотрела на себя в зеркало, висевшее на стене, быстрым движением поправила волосы и, выскочив из комнаты, заперла меня снаружи на ключ.
Как только затихли ее шаги, я застегнул брючный крючок, пуговицы на гимнастерке, надел поясной ремень и кокину фуражку и осмотрелся... Белоснежные простыни в распахнутой постели и над ними на стене немецкий коврик для спальни: полураздетые, воркующие, как голуби, он и она... Галина Васильевна со смеющимся, счастливым лицом посреди стадиона... Флакон с остатками спирта, горбушка черного хлеба, тарелка с редиской и малосольным огурцом, блюдце с печеньем и ватрушкой... трофейный немецкий патефон... Гантели, эспандеры...
Только теперь на темном резном комоде я заметил что-то накрытое куском черного шелка размером с большой носовой платок. Под ним, когда я его осторожно поднял, находилась небольшая, в рамочке, фотография, судя по всему, свадебная — Галина Васильевна молодая, радостная, в светлом нарядном платье с оборочками и рядом с ней — под руку — высокий широкоплечий военный со старым, еще без колодки, орденом Красного Знамени над левым карманом гимнастерки и двумя шпалами в каждой петлице — майор. У него было широкоскулое приятное открытое лицо, и смотрел он с веселым задором сильного, уверенного в себе человека. Кем он ей приходится и почему фотография, прислоненная к стене, была наглухо завешена черным?.. Помедля и предположив, что майор, очевидно, погиб, я снова аккуратно накрыл фотографию платком.
Затем я пошарил глазами в углу и вдоль стен по полу, но ядра для толкания не увидел. А мне так хотелось его посмотреть и потрогать, вернее, подержать в руках этот металлический шар, благодаря которому можно было сделаться всесоюзной или мировой знаменитостью, — я даже под кровать заглянул и не без усилия отодвинул тяжелый немецкий чемодан, но и за ним ядра для толкания не оказалось. Единственное, что я неожиданно заметил на полу и, огорченный, положил в карман брюк, была пластмассовая защитного цвета пуговица, в нетерпении оторванная Галиной Васильевной от моей ширинки. Как тут же выяснилось, она оторвала там даже не одну, а две пуговицы, что расстроило меня еще больше, особенно когда найти вторую мне не удалось.