Вечера в Колмове. Из записок Усольцева. И перед взором твоим... — страница 44 из 52

Я далек от того, чтобы каждого, кто рассуждал подобным образом, подозревать в элементарной трусости. (Повторяю, это-то как раз и не было бы столь ужасным.) Выходило, что интеллигентное меньшинство, хотя и не все, но почти все, подтверждало мысль Н.И.Ашинова, высказанную некогда вскользь, – о дряблости, шаткости нашего брата.

Но ведь (и тут у меня тупик, тут для меня круг замыкается!), согласно доктрине, мы не должны были ничего навязывать народу после того, как он обосновался и устроился по-своему. Это ведь там, в старой России, народолюбец обязан был всем жертвовать, поднимая задавленного мужика, а тут была не старая Россия, и вот этот самый пахарь и сеятель не поднялся стеной – отдельное и разобщенное не в счет – не выступил, так что же было делать интеллигентному меньшинству?

(Сознаю, что пишу темно, но яснее не получается; к тому же, как у меня постоянно выходит, трудно положить на разные полки тогдашние мысли и чувства и теперешние, когда прошедшее давно прошло).

Я уже говорил, что потребовал свидания с Ашиновым в первый же день заточения. Отчего атаман не принял меня сразу по возвращении из Обока? Конечно, он прекрасно понимал, что я отнюдь не равнодушен к его «коренным переменам», и поэтому, может быть, хотел подавить и устрашить меня казематом. А может, ему надо было какое-то время, чтобы «поладить» с нашей маленькой общиной, не позволив мне влиять на товарищей? Или он желал поставить меня перед фактом «умиротворения» интеллигентного меньшинства, когда я очутился бы в положении того прапорщика, идущего не в ногу, в то время, когда вся рота идет в ногу?

Этого я не знаю, а знаю только, что отсрочка свидания была мне на руку, потому хотя бы, что само по себе длительное содержание под стражей без предъявления обвинения было теперь еще одним аргументом для доказательства тирании атамана. (Чудак, наивный чудак, мысливший какими-то допотопными категориями, я все еще полагал, что Н.И.Ашинов нуждается в каких-то моих доказательствах!)

Но вот настал день, вернее, поздний вечер, когда меня повели через двор в покой, занятый атаманом.

Примечательно: Н.И.Ашинов жил скромно. «Культурное меньшинство» Новой Москвы видело в этом демократизм рахметовского толка, а вольные казаки – близость к народу: «ничего барского». Характерно, что, восхищаясь скромностью атаманского обихода, мужики вместе с тем испытывали удивление, в котором слышится рабское, крепостное представление о том, как должно жить «наибольшему начальнику». По мне ж «простота» Ашинова не была демократической; атаман, подобно одному пушкинскому герою, находил особую сладость во внутреннем сознании своего могущества, а не во внешних его атрибутах. Атрибутами атаман предпочитал наделять личных конвойных, барабанщика, знаменщика и т. п.

Покой, куда меня сейчас привели под стражей и где прежде я появлялся запросто, озаряли свечи; дело, говорю, происходило поздним вечером, ближе к полуночи. Я увидел за столом Н.И.Ашинова и капитана Нестерова; Шавкуц Джайранов стоял у окна: как обычно, он в присутствии атамана не садился.

Ашинов был, что называется, застегнут на все пуговицы; никогда я не видел его столь официально замкнутым. Я пожелал говорить с глазу на глаз. Ашинов, задавая тон, не возразил, а отчитал меня: у него, атамана, нет секретов от Нестерова и Джайранова, как и вообще от тех, кто всецело предан нашей колонии. То был даже и не намек, а прямое заявление: есть, мол, и такие, которые не преданы. Мне удалось сохранить равновесие; мною овладело спокойствие холодного бешенства.

Казалось бы, Ашинову следовало первым делом поинтересоваться, удалась ли поездка в Обок. Он, однако, молчал; я понял его молчание как вызов и высказался именно так, как задумал в Обоке. Насильственная метода, заключил я, погубила начала альтруизма, что всегда и везде приводило к разложению и гниению; естественный ход вещей непоправимо нарушен; наконец, мастеровые, участвуя в ашиновских сатурналиях, сильно уронили себя в глазах вольных казаков, отныне мужик возненавидел мастерового, а здесь-то и конец единству, солидарности, без которых… Впрочем, сказал я, вдруг чувствуя, как закипает кровь, впрочем, господин атаман, очевидно, вовсе не озабочен единством, ибо принцип, старый как мир принцип «разделяй и властвуй»…

До сих слов Ашинов невозмутимо расхаживал, будто внимательно вслушиваясь в то, что я говорю, но тут он вдруг резко остановился, и я не то чтобы заметил, а скорее почувствовал, как он страшно напрягся и как это напряжение мгновенно передалось Джайранову. В ту минуту мне стало по-настоящему жутко. Ашинов медленно раскурил сигару и медленно произнес:

– Шавкуц, не расскажешь ли нам, Шавкуц, как этот господин тайно встречался с врагом вольных казаков?

Я опешил. Шавкуц переступил с ноги на ногу.

– Чистую правду, господин атаман.

И рассказал правду, что хуже всякой лжи. Он рассказал, как ко мне, когда пароход стоял у Константинополя, приходил доктор Кантемир и как этот враг вольных казаков поносил господина атамана, называя его «дурными словами».

– Не так ли, доктор Усольцев? – справился Нестеров. Он, кажется, даже порозовел, старательно изображая «оскорбленность в лучших чувствах».

Я, разумеется, подтвердил, но едва раскрыл рот, чтобы объяснить, почему мы с Федоровским решили ничего не сообщать Ашинову, как Нестеров меня оборвал:

– Причины нас не интересуют, нас интересуют факты. Итак, вы, доктор Усольцев, не только встретились с врагом нашего святого дела, не только не отвергли его грязную клевету, но и постарались скрыть эту встречу. И конечно, – он повысил голос, – и конечно, не случись там господина Джайранова, скрыли бы. Так или не так? Отвечайте без долгих слов, к коим вы весьма наклонны.

– Но послушайте, господа, ведь это же нелепость!

– Отвечайте, дело чрезвычайное, отвечайте.

– Я отвечаю, капитан. Не извольте перебивать!

– Пусть отвечает, – будто б равнодушно вставил Ашинов.

– Чудовищная нелепость, господа! Сами посудите: ну какой олух будет секретничать в присутствии третьего? Ведь он-то был в каюте! – Я кивнул на Джайранова.

– Согласен, – усмехнулся Нестеров. – Однако вы полагали, что господин Джайранов спит. Вы и беседовали-то вполголоса.

– Еле-еле, – поддакнул Джайранов.

– Да, полагал и потому был негромок, – согласился я, чувствуя, как земля уходит из-под ног. – Но это вовсе ничего не значит.

– «Ничего не значит», – повторил Ашинов и коротко рассмеялся.

– Допустим, – докторально продолжал Нестеров, – вы не желали огорчать господина атамана грязными клеветами, поверим вам на минуту. Но отчего же, скажите, никогда, ни разу во все наше новомосковское время не удосужились рассказать господину атаману об этом происшествии?

– Да потому что, черт возьми, не придавал ему ровным счетом никакого значения. Никакого! Да, наконец, и позабыл попросту!

– «Позабыл попросту», – опять повторил Ашинов и опять коротко рассмеялся.

Нестеров припечатал ладонь к столу и, вскинув голову, изрек сентенциозно:

– Никаких сомнений. Перехожу к следующему. Скажите, доктор Усольцев, как было условлено относительно вашего возвращения из Обока?

– Не понимаю…

– Чего ж не понимать? Кажется, яснее ясного. Как было условлено?..

– А, хорошо. Да, было условлено – за мною приедет фелука.

– А вы воротились самовольно?

– Да, не дождался, милейший капитан, не дождался.

– Почему же, доктор Усольцев? Прошу без насмешек.

– А потому, милейший, что трое беглецов… Короче, узнав, что происходит здесь, у нас, не мог, не счел возможным дольше отсутствовать. Вы это можете понять? Когда видишь, что гибнет дело, ради которого… (Я хотел сказать: «…ради которого готов на все», но не сказал: вечная боязнь громких слов!)

– Так на чем же вы приехали, доктор Усольцев?

– Вам известно не хуже, чем мне.

– И все же?

– На баркасе.

– На чьем баркасе, доктор Усольцев?

И тут я понял, куда они клонят! Я всего ждал, но только не обвинения в шпионстве! Это было так оскорбительно, так гнусно, чудовищно, подло, так глупо, что во мне поднялась буря. Я был в состоянии аффекта, я кричал, даже ногами топал, а эти трое, озаренные свечами, ничего не отвечали.

Я им кричал, что они инквизиторы, что это процесс над ведьмами, что они честный диспут подменяют фальшивкой, ибо нет у них силы убеждения, а есть застенок. Они молчали.

Наконец Ашинов невозмутимо произнес банальности о Юпитере, который сердится… Я чуть было не задохнулся: эта его невозмутимость, с какой он произносит банальности! Я грубо парировал в том смысле, что его, Ашинова, максимы рассчитаны на таких недоумков, как Нестеров и Джайранов.

Я и теперь не могу вспомнить эту сцену без омерзения. Стыжусь не того, что потерял контроль, не аффекта стыжусь, а того, что в самом этом аффекте была все-таки надежда что-то пробудить в этих негодяях. Господи, я и тогда, сдается, надеялся, что говорю с людьми – с людьми, а не с уголовными, захватившими власть.

Был и еще один позорный для меня момент. Клянусь, действовал не страх физической расправы, его в ту минуту не было, нет, не страх, а отвращение от того, чтобы пользоваться его же, Ашинова, средствами. Объясню.

Сразу же вслед за обвинением в преступных сношениях с французами (в «строку» поставили и такое «лыко», как пребывание в доме губернатора Лагарда), сразу ж после того, когда я еще пылал и дрожал, Ашинов спросил: не полагает ли доктор Усольцев, что он, Ашинов, причастен к гибели Михаила Пан. Федоровского? Господин атаман смотрел на меня в упор и очень ясно, слишком ясно… А я… отвел глаза.

Я не посмел ответить вот так же бестрепетно и прямо, как он бестрепетно и прямо спрашивал. Я только слышал, как словно бы углубилась тишина, чувствовал, как теперь уж напрягся не только Джайранов, но и Нестеров, и я понял, что и Нестеров связан круговой порукой в «деле» Федоровского. Но почему же я, я-то почему промолчал? Страх разделить участь друга пришел потом, а тогда не было. Ну так почему ж? Да потому, что у меня были лишь предположения, а не доказательства, и я не то чтобы не хотел, а не нашел сил поступить на ашиновский манер, то есть выдать предположение з