(1898–1971)
Слепые(по Брейгелю)
Они вдоль сел, как слизняки, ползут
и клянчат подаянье в каждом доме;
у них одна мечта: найти приют
и отоспаться на сухой соломе,
под кровлею — пусть даже натощак.
Друг друга не узнать бродягам, кроме
как по тряпью, да колокольца звяк —
примета каждого, и вся ватага
идет, не разбредаясь ни на шаг.
Всего дороже в их руках — баклага,
которую трактирщик им нальет
вином прокисшим или чистой влагой…
Удача, если летом дождь пойдет:
они стоят среди дороги, дружно
воде бесплатной подставляя рот —
просить о ней ни у кого не нужно!
Заслыша нечто в гущине дерев,
они стоят и слушают натужно,
и чмокают, в восторге разомлев.
Уверен каждый, что сосед — мошенник,
и оттого их вечно мучит гнев
из-за пропажи хлеба или денег,
ведь каждого страшит сезон дождей.
Но если не желает соплеменник
прощупать тростью брод среди камней —
они бранятся грубо и крикливо,
и вот, прозрев от ярости своей,
они бросаются нетерпеливо
вперед по склону, вниз, через бурьян —
и падают с отвесного обрыва,
томясь от жажды, прямо в океан.
Ян Якоб Слауэрхоф(1898–1936)
Тибет
За протяженным долом, что вспузырен
Развалинами градов и кумирен,
Где чахлые сады монастырей
Засыпал щебень, задушил пырей;
Там, за чертой страны степей и плавней,
Над усыпалищем державы давней
Вздымается угрюмых гор громада.
Там нет ни ручейка, ни водопада,
Лишь озеро сохранно залегло
В глубокое гранитное жерло.
Лежит печальный остров посредине:
Безмолвием ответствуя горам,
Там уцелел во святости доныне
Великой тишины последний храм.
В пещерах нет сокровищ, зримых глазу,
И нет монахов, преданных экстазу;
Туда вовек не плавали ладьи,
Там тишина как служба длится, и
Отшельники влачат года свои.
От века ли живут, не умирая.
Они иль пали звездами с небес?
И можно лишь по льду дойти до края,
Под вертикальный каменный навес,
С которого для них спускают пищу;
Забрав ее, по глади ледовой
Отшельники опять бредут к жилищу,
Свершая в вечность путь возвратный свой.
Путешествие по Тибету
Моллюски жили здесь,
Был больше мамонта каждый,
И океан плескался
Над будущими горами.
Створки моллюсков доселе
Валяются в каждом ущелье.
Легко в лабиринте спиральном
Наткнуться на подземелье,
Полное демонов злобных,
Наводящих туман лиловый
На тропу и на беглеца —
Образ его исчезает;
Склоны горы обросли
Чудовищными грибами.
Как нам спастись удалось
Из ловушки и не шагнуть
Прямо в разверстую бездну?
Мы тащимся через нагорье —
Как долго? Можно ли вспомнить?
Паутина тропок — обман,
Каждый колодец — отравлен,
Мы пьем вечерами росу,
И ночами едем верхом
Все по тому же плато,
Чье пыланье мягко и жарко —
К цели забытой спешим.
Созвездья боязливы и лиловы,
Огонь — в любом, как в щели смотровой
Шатра над всей равниной мировой.
Мы движемся сквозь мертвый лес,
Сквозь бурелом, наперерез,
Мох лошадям щекочет брюхо.
Мы дышим прахом древних трупов,
И тьма готовит нам засады.
Вот — гребень гор касается небес,
Мы поневоле едем сгорбясь.
Вот — небеса над самым гребнем гор:
Чудовище в ухмылке жуткой,
Губу кровавую задрав,
Зубов обломки обнажает.
Забудь! И я скорей забуду.
Иначе станем жертвой духов подлых!
Лишь гибель и забвение повсюду.
Забуду? Сгину? Вправду ли за Будду?..
Уж не столетья ль провели мы в седлах?
Лоян Благословенный
О благостный Лоян, великий град!
Лишь на дворец наместника ты глянешь
С его гаремом — возражать не станешь:
Уж наш-то властелин — аристократ.
Лоян еще и справедливый град.
Ямынь с разбойниками беспощаден.
Возрадуйся и ты, кто обокраден:
Не все украли — как не будешь рад?
Лоян еще и укрепленный град,
Его стена — могучая зашита,
Пусть на три четверти она разбита —
Войны не будет, люди говорят.
Лоян весьма, весьма здоровый град,
Сюда закрыты подступы недугам:
Все больше голодающих ребят
Ютится с каждым годом по лачугам.
Лоян — воистину прекрасный град,
Ему река помойкой услужает:
Однако джонками ласкает взгляд,
Сады и стены храмов отражает.
О да, Лоян — благословенный град!
И кто не соглашается в итоге
Платить невероятные налоги
За право жить внутри его оград?
Размышления Бо Цзюйи
Если бы я в Сучжоу года коротал,
Был бы, возможно, зажиточней, чем теперь.
Если бы я ветку ивы срывать не стал —
Старше по званию был бы я, чем теперь.
Если бы я в Сучжоу года коротал,
В Лояне бы я не радовался весне.
Если бы я ветку ивы срывать не стал —
Тысячекратный восторг не открылся бы мне.
Если бы я коротал в Сучжоу года,
Беден и всеми забыт я был бы навряд.
Большая семья была б у меня тогда,
Я род бы продолжил, как обычаи предков велят.
Если бы я коротал в Сучжоу года,
Ветку ивы отбросил, избрал другую судьбу —
Я в траве не лежал бы, лениво забредши сюда,
Лежал бы во мраморном я, в роскошном гробу.
Нет пути из Лояна, отныне мой жребий прост,
И ветка ивы — навеки подруга моя.
Зачем вспоминать сучжоуские края,
Где так и свободен, быть может, наместника пост?
В Сучжоу бы я о Лояне томился тоской!
Есть ли выбор у нас, колеблющихся глупцов,
Бредущих бесцельно, покуда в конце концов
Не ляжем там, где нас настигнет покой?
Возвращение
В город родной, где двадцать лет не бывал,
Возвращался я и завидел его вдалеке.
Но у дороги, за четыре ли до ворот,
«Желтую цаплю» приметил, старый трактир,
Куда приходил я с друзьями в прежние дни.
Там флейта звучала тихо, как в полусне.
Вновь услыхал я любимую песню мою
О сливовых лепестках на глади пруда.
Возвратилась весна, отражался город в реке,
Но больше идти я туда не хотел,
Ибо нынче, недавно, я оттуда пришел.
Сливовые лепестки на глади пруда,
Столь не печально ничто, как ваша судьба,
И моя, в которой разве что дольше скорбь.
Мне подумалось так, но вчуже, со стороны;
Здесь навсегда остаюсь, с тоскою вдвоем,
Сожалея, что жизнь прошла не так, как хотел,
Покуда я бесхитростной песне внимал
О сливовых лепестках на глади пруда.
Остров Коулун[9]
Здесь дремлет мир; он видит мудрый сон
И не желает знать зимы и лета, —
Лишь осень и весну, — лишь смену цвета
Для зелени сулит седой муссон.
Покой священ; тайфун отбушевал,
Спокойна влага в бухтах и заливах;
Едва шипит на берегах сонливых
Ласкающийся, пенящийся вал.
Уютными горбами валуны
Расположились вдоль моренных гряд;
Кругом — деревья; камни введены
С природою живой в единый ряд.
Изгибы кровель крашеных исконны;
Голодным духам нет сюда пути,
Хотя исчезли стражники-драконы
В садах, способных круглый год цвести.
Там старцы, возлежа, читают свитки, —
Желта бумага, борода бела;
Есть время вспомнить жизнь: она в избытке
Исполнена пустых страстей была.
Они лежат, сквозь ширмы сонно глядя,
Как дочери прогулку горько длят,
Чтоб, к ветру обратясь у водной глади,
В отчаянии распахнуть халат.
Но сладкому видению беды
Противиться — уже не станет силы,
Невмочь — из павильона у воды
Глядеть на облака и на могилы.
Мерещится созревшему уму
Все то, что столь опасно молодым,
И тело страждет, чтоб сошел к нему
Любовник или опиумный дым.
Лишь возвратясь, опять над водным глянцем
Стоят, уже насытив естество,
Любуясь — не цветущим померанцем,
Но птицами на ветках у него.
Вот сводник-вечер к дню приводит ночь,
Как юную невесту к старику,
Недолго пребывает начеку
И столь же быстро отступает прочь.
Желанья гаснут в душах бесприютных,
И мы бредем меж тесных средостений,
Меж лабиринтов и тропинок смутных
И призраков без образа и тени.
Нет, боги предназначили не зря,
Чтоб этот остров был как раз таков:
Усталый мир, в усталые моря
Заброшенный на тысячи веков.
Ночлежка в Ханчжоу
Сто человек под шкурою одной,
И каждый в дырку голову просунул,
И каждому тепло с другими рядом.
Так неохота вылезать из дыр,
Однако утром трижды грянет гонг,
И шкура задерется к потолку.
Сегодня утром дряхлый попрошайка
Не смог проснуться вовремя, и был
Под крышу вздернут, где и задохнулся
Его душа скользнула в мир загробный, —
Что благодатней, чем такая смерть:
Счастливый жребий выпал подлецу.
Когда не хватит денег на ночлежку,
Придется умирать и нам: под утро
Замерзшими в лесу находят нас
(Помимо тех, кто сыщется в пруду).
Осень
Клонятся стебли, тепло подходит к концу,
И лепестками вода усыпана сплошь.
Оттенки дробя, проходит по озерцу
Дрожь.
С берега — сосны смотрят в глубины вод,
Не узнавая себя в повторенье своем,
Нацеленном прямо в отражающийся небосвод,
Несмотря на туман, которым полн окоем.
Мужество наше державе не нужно пока,
Ибо известно, что отступили враги.
Тот, кто живет на острове средь озерка,
Должен задуматься, должен утишить шаги.
Надо ли сердцу не знать отныне надежд?
Свидеться нам суждено ли еще хоть раз.'
Наша кожа укрыта тяжелым мехом одежд.
Холод в лесу, и вечная осень в нас.
Вид Макао с вершины горы
Гора с ночным прощается нарядом,
В лощины ускользает темнота.
Отсюда виден суд над конокрадом
И джонок обсыхающих борта.
Песку намыло море на подходах,
Но джонки входят в гавань без труда,
Но царствует, не ведая про отдых,
Страшней чумы — голодная нужда.
Рождается ребенок за ребенком,
И старики встречают смерть в пыли,
И вечно плыть и возвращаться джонкам,
И пушке вечер возвещать вдали.
Восход, закат, и лодка кверху днищем.
Все как всегда у этих берегов.
Ни звука, ни движенья в мире нищем —
И тем слышнее стук моих шагов.
Джонки(Макао)
То в утренний туман бесследно канув,
То разметая облачный покров,
Плывет армада джонок и сампанов
Из бухты в море на привычный лов.
Плывет, блюдя традицию столетий,
Все удаляясь, но еще в виду —
Чтоб сети опустить при первом свете,
Плывет меж скал, под первую звезду.
Плывет туда, где дремлет даль нагая,
Куда, как прежде, гонит нищета,
В глубины одиночества вдвигая
Оглаженные старостью борта.
Мертвое Макао
Отживший город лег вокруг залива,
К воде прильнул, устало омертвел,
И джонка в гавань тянется стыдливо
Взамен былых надменных каравелл.
Уже ничье не потревожит судно
Отливом обнажаемого дна,
И под эдиктом вечным беспробудно
Почиет в паутинах тишина.
В названьях улиц тлеет отблеск чести
Иезуитов и бойцов былых;
Года и дни свершают бег на месте
Над чередой строений нежилых.
Решительно и резко ночь настанет,
Заполнив каждый угол и изгиб
На улицах, и дальний выстрел грянет
Над цитаделью, словно слабый всхлип.
И шагом женщины идут нескорым
Тогда, еще крестясь по временам;
И сходятся перед пустым собором
Они, кто были днем незримы нам.
Они бредут туда, где дремлет Прайя,
Где все песком затянуто в порту,
И ждут, в уме слова перебирая,
И сами понимают их тщету.
Шуршат кривых деревьев вереницы,
О берег море трется тяжело,
Таращит город мертвые глазницы
И копит в сердце вековое зло.
Часы на дальней башне бьют уныло,
И женщины домой брести должны.
Высокий крест святого Михаила
Чернеет в блеске меркнущей луны.
Лишь далеко вверху лучи, как прежде,
Струит старейший в Азии маяк,
Подвижнически рассекая мрак
Для тех, в чьем сердце место есть надежде.
Невольники
Южнокитайский воздух полон стона:
Напев разгрузки фрахта так знаком
Всем кули, от Шанхая до Кантона;
По трапу — в такт, кто с бочкой, кто с мешком.
Нещаден стук надсмотрщической трости,
Однако наступает вместе с ним
Миг отвлеченья от стыда и злости,
И труд уже не столь невыносим.
Они живут и спят на джонках грязных,
Едят глотком — не важно что, когда.
А чайные полны поэтов праздных —
Им тоже ритм нужнее, чем еда.
«Смотри на звезды восхищенным взглядом!
Все, что живет — благодарит богов!»
О нет, не все; а подтвержденье — рядом,
От чайной до причала — сто шагов.
«Но кули спят, им ни к чему уловки,
А что поэт? Покорен ли судьбе?»
Нет, не сильней, чем висельник — веревки,
Поэты жаждут милости к себе.
И тот, кто приглядится из вселенной,
Увидит, что в трудах различья нет:
Из трюма груз выносит раб согбенный,
Из тишины выносит звук — поэт.
Для них в одном спасенье и порука:
Да будет ровен такт и верен счет, —
Ведь рухнет кули, не услышав стука,
Утратив ритм, поэт с ума сойдет.
Однако сном ли, нищим ли обедом,
Но все же обрываем труд раба, —
И лишь поэту перерыв неведом:
Всечасна мука, такова судьба.
Вовек не знает он труда иного,
Беснуется в объятьях немоты,
Но тяжко тащит в жизнь за словом слово:
Единый ритм — до гробовой плиты.
Портовые города
Лишь гавань моряку верна.
Мир слишком зыбок и нетверд.
Обманет друг, солжет жена,
И не изменит только порт.
У многих семьи там, вдали,
В тумане, где-то за кормой, —
Но этот слабый зов земли
К беде ведет, а не домой.
В любом порту найдется дом,
Где я посплю на берегу:
Валюты, нажитой с трудом,
Я в эту ночь не берегу.
Про деньги позабуду я,
Чуть окажусь на корабле.
Лишь города — мои друзья —
Опять зовут меня к земле.
Шанхай, зловонный, гордый порт,
Гонконг, одетый сединой,
Рейкьявика холодный фьорд,
И Рио — рай, вполне земной.
И Порт-Саид — столица шлюх.
И Йокогамы грозный рок,
И Сингапура тяжкий дух,
И вжатый в лед Владивосток.
Буэнос-Айрес — парапет
С концами неизвестно где,
И нефти неизбежный след
Близ Байя-Бланки на воде.
Джибути — коль не боязлив,
Сойди да заживо растай;
Ханчжоу, спрятанный в залив, —
Врата, ведущие в Китай.
Перт, Брисбен — в сумраке, в дыму
Они живут во мне, как стая, —
Пока другие за корму
Глядят, остатки дней считая.
Предел терпения
Как долго длится день на корабле:
Дробится в море солнце, как в стекле,
Слой низких туч, прорвавшись, допустил
Лучи на грязный палубный настил.
Тягуч и долог день на корабле,
Закроешь дверь — но и в каютной мгле,
Пробьется луч меж саржевых гардин
Прольет на фотографию кармин.
Задремлешь ли в каюте, налитой
До потолка — полдневной духотой?
Ударят склянки — только в их числе
Струится время здесь, на корабле.
На вахте ночью отстоять не трудно:
Глядишь, мигнет вдали другое судно,
Днем — ты у вечной мысли в кабале:
Как много тросов здесь, на корабле!
Закрыть глаза, да не смотреть бы косо,
Не подбирать бы ни крюка, ни троса,
Да нет: поди, не думай о петле
В тягучий, долгий день на корабле.
Корабль дураков
Средь моря наше призрачное судно
в тумане заблудилось. С этих пор
Мы поняли, что разум — сущий вздор,
что вспоминать о прошлом безрассудно.
Да что там смерть — игра пошла почище:
мы бесконечный завели картеж,
еще у нас имелся табачище
убийственный, затянешься — уснешь.
И женщина, которая хотела,
чтоб очередью и по доброй воле
мы шли на зов ее нагого тела —
как соблюдали вахту мы дотоле.
Картографической татуировкой
Весь торс ее сверкал и напрягался, —
она сердилась, если мы неловко
не совершали выгодного галса.
Две глобуса разъятых половинки
ее грудей являла нагота;
поверх сосков, студеных, словно льдинки,
всегда была в снегу ее фата.
Но, повторяя путь по многу раз,
ее пресытить мы бессильны были, —
и в ярости она честила нас:
«Нет, не во мне вам место, а в могиле!»
Мы ухмылялись. «Вправду, Мессалина.
В могилку хочет гвардия твоя,
но нас не примут ни песок, ни глина —
придется быть добычей воронья!»
И был таков ее ответ на шутки:
«Уж я-то знаю — есть мужик могутный,
как раз погостный сторож; так что — дудки!
Ловите ветер, сволочи, попутный!»
Идея очень полюбилась нам:
судьба способна, значит, на уступки!
Посудина помчалась по волнам,
утихли свары, и погасли трубки.
Так плыли мы, едва ли не века,
решительно не ведая — куда;
но стала желтой за бортом вода,
земля — мы поняли — недалека.
Вверх по реке был наш подъем непрост,
сплетались в ней жгуты древесных жил, —
но наконец-то нам предстал погост,
а рядом сторож в самом деле жил.
При удочке, над глинистым затоком,
он восседал — с седою головой.
Он ухо сына старшего брелоком
привесил на цепочке часовой.
Он рявкнул нам: «Здесь больше нет ни пяди!
И захочу, так не смогу помочь!
Забито все, что спереди, что сзади!
Себе ни метра нет!.. Плывите прочь!»
Он обменялся взглядом с нашей бабой,
замолк, привстал, забыв про поплавок,
и, черепом тряся на шее слабой,
пошел к ограде отпирать замок.
(Нам представлялся ряд сравнений шалый:
Отелло с Дездемоной? Или нет, —
нет, Гретхен с Мефистофелем, пожалуй.
Нет, не видал подобной пары свет!)
Мы, вожделея, ожидали тупо;
вот, обнажаясь под блистаньем звезд,
она пошла в объятья полутрупа,
открыв для нас дорогу на погост.
Мы поползли, пытаясь меж надгробий
найти хотя бы фут пустой земли,
скелеты вороша и воя в злобе:
мы для себя ни дюйма не нашли, —
и возвратились, и пришла усталость.
А ей на память о могутном муже
одно лишь смертное тавро осталось;
он вновь сидел, держа уду все ту же.
И мы постигли жизненный итог,
вползли по трапу ушли в туман, —
мы поняли, что слишком жаден Бог,
чтоб дать покой нам, — только океан
он отдает нам, синий и пустой,
и женщину, что спорить с Ним решилась, —
мы — слуги моря, слуги шлюхи той,
что нам одна явить хотела милость.