Рехильда осторожно подошла поближе.
— Как тебя зовут, дитя мое?
— Вейде, — сказала девочка. И осмелев спросила: — А вас, госпожа?
— Рехильда Миллер.
Она протянула Вейде руку и крепко сжала детские пальцы. И они пошли по тропинке из леса, к тлеющим развалинам деревни. Когда женщина и девочка выходили из леса, одежда у обеих была в крови.
Разоренное человеческое жилье еще сохраняло тепло людского присутствия. Как не остывшее еще одеяло, где только что спали.
— Значит, он назвался «Агеларре»? — переспросил Иеронимус, улыбаясь уголками губ. — Как он выглядел?
— Рослый. Бледный. Худой. У него большой рот. И глаза как будто глядят в самую душу.
— Он красив?
Женщина смутилась. Она никогда не задумывалась над тем, красив ли господин Агеларре.
— Не знаю… С ним спокойно. Он добрый.
— «Добрый бог для людей», не так ли?
— Если угодно. — Рехильда побледнела, сообразив, что только что призналась в святотатстве. — Вы не записали этого, господин? Я совсем не то хотела сказать.
— Я допрашиваю тебя без нотариуса, — напомнил ей Иеронимус фон Шпейер. — Нас только двое, ты и я. Для того, чтобы твои слова осудили тебя, необходимо по крайней мере наличие двух свидетелей.
Он видел, что эти простые слова успокоили женщину.
Она заговорила снова, более ровным голосом:
— Я хотела сказать, что он… он как отец.
— Он твой любовник?
И снова Рехильда смутилась.
— Я отвечу вам правду, господин.
Иеронимус фон Шпейер повернулся к ней. Она уже привыкла к этому выражению его лица — замкнутому, высокомерному. Оно становилось таким всякий раз, когда Иеронимус фон Шпейер слушал особенно внимательно.
— Вы поверите мне?
— Да, — сказал Мракобес.
— Я не знаю.
В следующий раз Агеларре пришел к Рехильде Миллер ночью. Она спала в доме Николауса Миллера и вдруг открыла глаза. И когда она раскрыла глаза, то увидела его рядом с собой и ничуть не удивилась. Он сидел на краю постели и смотрел на нее. В темноте от его бледного лица исходил слабый свет.
— Идем, — сказал ей Агеларре.
— Куда? — спросила женщина.
— Там чистые луга, там светлые поля, там высокие стога, там черная земля, — сказал Агеларре, — там ходят солнце и луна, там не будешь ты одна…
Потом он встал и вышел. Она пошла за ним, шаг в шаг — прочь из комнаты, прочь из дома, прочь из города — не зная даже, спит или бодрствует. Лишь когда резкий запах теплой крови, исходящий от людей, остался позади, они остановились — посреди поля, где выращивают лен, посреди тончайшей паутины, усыпанной крохотными, нежнейшими голубыми звездочками. И лен, это чудо небесной кружевницы, не пригнулся под их ногами.
Агеларре смотрел на нее и улыбался.
Она никогда не могла понять, был ли он ее возлюбленным. То, что происходило между ними в странном полусне, несомненно, было изменой. Но было ли это супружеской изменой Николаусу?
Агеларре дал ей драгоценные камни, объяснил, как ими пользоваться, исцеляя человеческую боль. Он ничего не «вкладывал» в нее — просто раскрыл те источники, что всегда таились под смертной оболочкой, и дал им выйти на волю.
Потом заговорил с ней о другом:
— Вот уже несколько десятков лет я ощущаю хрупкость равновесия, установившегося в мире.
— Равновесия? — Женщина была счастлива, ей не хотелось вникать в мысли мужчины.
— Между тем, что церковники называют «злом» и «добром», а я называю «Искусством» и «мракобесием», — настойчиво сказал Агеларре и коснулся ее плеча.
И она поняла, что для него это важно, и заставила себя слушать.
— Мир остановился на перепутье двух дорог, замер, не зная, на что решиться. Католическая церковь тянет в одну сторону, древнее Знание — в другую. Церковники хотят, чтобы человек пользовался только теми орудиями, которые можно сделать из дерева или металла, из камня или пеньки. Церковники запрещают пользоваться магией, волшебной силой, которая струится из наших рук. Но это все равно что сказать зрячему: «Ослепни!», крылатому: «Ходи пешком!», здоровому — приказать стать калекой… Как можно забыть то, что уже узнал? Как можно оставить то, что уже достигнуто? И ты — одна из тех, кто может повернуть человечество к Знанию, к Искусству.
— Я не понимаю, — сказала женщина. — Что плохого может быть в Искусстве? Ты научил меня помогать людям, избавлять их от страданий. Ты открыл мне красоту и богатство мира. Нет ничего плохого в том, что делаю я или делаешь ты. За что же они так стремятся уничтожить нас?
— Из страха, — сказал Агеларре. — Им ненавистно все, что непонятно. Такова толпа. А церковники возглавляют ее. Все, кто осмеливаются мыслить, любить, смеяться, отличать добро от зла, — все ЕРЕТИКИ.
Женщина вздрогнула всем телом, но тяжелая рука Агеларре, лежащая на ее плече свинцовым грузом, уняла дрожь.
— Ты не должна позволить им убить тебя. Обещай, что будешь осторожна, Хильда Колючка.
— Да, — еле слышно сказала она.
— Сейчас в вашем городе лютует Иеронимус фон Шпейер. Страшной косой выкашивает всех, кто хоть на ладонь превосходит других красотой, талантом или знанием. Трудно тебе будет ускользнуть от него. Страшнее чумы Мракобес, будь он проклят.
Он повернулся, чтобы уйти, оставить ее одну посреди поля.
— Постой, — крикнула она ему в спину — узкую, прямую.
— Иди домой, женщина, — сказал Агеларре, не оборачиваясь. — Храни мои дары. Тенебриус расскажет тебе то, что не успел рассказать я.
— Когда мы увидимся снова?
— Я приду. Иди домой, Хильда.
Рехильда закрыла глаза, чтобы удержать слезы, а когда вновь открыла их, то увидела, что лежит у себя в спальне, и Вейде стоит над ней, держа в руках большую чашку для умывания.
Тихий шорох камней под ногами.
Как горы, громоздятся отвалы, закрывают черное небо. Луна то ныряет в тучи, то вновь показывается. Черный крест, вбитый в глотку Обжоры, распростер руки, словно хочет схватить ночного путника.
Закутанный в темный плащ с капюшоном, пробирается по отвалам человек. Еще один камешек срывается из-под башмака, скатывается вниз. И замирает человек — черная тень на черном фоне отвала.
Семь сотен лет назад пришли на эту землю люди с кирками и лопатами, разрыли берег Оттербаха, расковыряли склоны Разрушенных гор, прорыли глубокие шахты, построили лестницы в бездну. С той поры земля стонет от человеческой грубости. То и дело смыкается над шальными человечьими головами. Но люди не отступаются, снова и снова грызут породу своими инструментами.
Солдаты, в доспехах насилующие непорочных монахинь, не так грубы, как горняки.
Даже сквозь подошвы башмаков ощутим жар страдающей земли, ее бесконечная горячка. Здесь больна земля, почему же никто не слышит ее стона?
У человека в плаще есть драгоценный камень. Не куплен, подарен, передан из рук в руки. На него не налипла грязь купли-продажи — всем известно, то, что сойдет с купеческой руки, вовек не отмоется.
В пальцах вертит камень. В бледном лунном свете мелькает светлейшая зелень. Два кристалла-близнеца, как два маленьких белых гриба, сросшиеся между собой. Грани слабо выражены. «Обсосаны», говорят рудознатцы.
Слово искривляет губы, видные из-под капюшона. Крупные, красивые губы.
Светлая прядь выбивается из-под черной ткани.
Женщина.
Стоит на отвалах, возле могильного креста, над мертвыми горняками, озаренная мимолетным лунным светом. Капюшон упал на спину, волосы кажутся седыми; в руке камень.
Шорох за спиной — одна из собак, охраняющих по ночам рудник. Огромный сторожевой пес, пасть беззвучно раскрыта, сверкают клыки. Не брехать обучено животное; убивать. Женщина протягивает руку. Ей незачем бояться, знает заклинание от собачьего лая и собачьего гнева.
— Пропусти меня, сукин сын, — говорит она звонким, красивым голосом.
— Я за распутством пришла, не за кражей.
Пес замирает на месте, тяжко дыша. Злоба душит его. Чужая воля, сильнее собачьей, не дает ему сделать ни шагу. А женщина тихо смеется, поддразнивает, спиной поворачивается. Впиться бы в этот тонкий затылок. Пес не понимает, что мешает ему сдвинуться с места, тихонько, жалобно скулит. Горящие песьи глаза провожают ведьму долгим взглядом.
Ощупью нашла дверь в знакомую хижину Тенебриуса, поскреблась у порога. Скрипучий голос спрашивает в темноту:
— Ты, Кунна?
Настоящее имя женщины — Рехильда Миллер, красавица, умница, целительница. Но какое дело Тенебриусу до имен?
— Я принесла, — тихо говорит женщина.
Дверь бесшумно приоткрылась, на пороге возникла угловатая тень.
— А… Ну, проходи. Что торчишь на пороге? Комаров напустишь. Одни неприятности с вами, бабами.
Женщина поспешно входит в дом, и старик захлопывает за ней дверь. Не успела отдышаться и оглядеться, как уже тянет руку к ее сокровищу:
— А ну покажи.
Она отдергивает руку.
— Да не прячь ты его, как малолетка пизду, — ворчит старик. — Не девочка уже.
Нехотя она разжимает пальцы. При ярком свете свечи камень кажется мельче, тусклее, белесее.
— Хорош, — завистливо бормочет старик. — Кто тебе дал его, а?
— Агеларре.
Имя дьявола само собой сошло с ее губ, красивое, как громовой раскат июльской ночью.
— Неужто сам? — Тенебриус трясет неопрятными лохмами. — Хороший камешек…
Глаза — две ярких черных точки на древнем лице — уставились на женщину с непонятным, страшноватым выражением. Всякий раз при виде этих глаз Рехильда пугается, всякий раз привыкает к отшельнику заново.
— Согрей воды, Кунна, — говорит старик.
Женщина снимает плащ, собирает распущенные волосы в узел на затылке. Как простая деревенская баба, наклоняется над большим трехногим чаном, где вода кипит без огня, ковшом сливает в деревянную бадью. От воды поднимается пар, заволакивает жалкую комнатушку. Тонут в полумраке и тумане куча грязных тряпок в углу — постель старика, бочонок — его кресло, засаленная корзина с черствым хлебом — его ужин, покосившаяся полочка над дверью, где собрано все его богатство — горы глиняной посуды, что ни склянка, то тайна или чудо, здесь под плесенью варенье, там целебные коренья, кость верблюда из Алеппо, грандиозна и нелепа, от сожженного еретика полусгоревшая рука, амбры серой два комка, желтой серы три куска, все вокруг пропахло гнилью, все покрыто жирной пылью…