Ведьма — страница 7 из 32

— Бедная она или не бедная, а я к ней пришлю сватов…

— Приблудилась, — заметил Петр.

— Приблудилась или нет, а я пришлю сватов, как только замечу у нее какое-нибудь расположение ко мне.

Но расположения к нему у Петруси не было и следа. Как Степан заглядывался на нее, так и она заглядывалась на Михаила Ковальчука и так же, как и другие девушки, с плачем говорила теперь бабке:

— Не хочу! Ни за что не хочу! Бить будет! Еще убьет когда-нибудь!

После того как бабка ей рассказала о неизбежной участи Михаила, она поплакала и опять принялась шнырять по избе и напевать:

Не там щчасце, не там доля,

Гдзе багаты людзе…

Прервавши пение, она заговорила:

— А вот, может, и не пойдет… чего там… Может, Михайло не пойдет в солдаты…

Затем прибавила:

— Если б только сегодня пришел…

Аксинья, которой, повидимому, жаль было, что своей болтовней она довела внучку до слез, отозвалась с печи:

— Брось веник в огонь.

— Зачем? — удивилась Петруся.

— Брось веник в огонь, — повторила старуха, — как сожжешь веник, то будут гости.

Петруся бросила в огонь старую метлу, а когда Ковальчук действительно пришел в тот день в хату Петра, то свято уверовала в чудесную силу этого средства и советовала его после всем своим сверстницам. Да и разве один только удивительный совет давала людям Петруся? Все это она узнавала от бабки, а так как она болтала не переставая, то ничего не сохраняла в тайне и даже никогда не подумала утаить что-нибудь. Однако, несмотря на преждевременную мудрость, она однажды не отгадала предзнаменования, касавшегося ее собственной судьбы. Как-то раз вынимала она лопатой хлеб из печи. Обыкновенно хлеб удавался ей на славу: даже опытные хозяйки всегда удивлялись ее уменью, перешептываясь между собой, что ей, должно быть, помогает какая-то сила, потому что Петруся никогда не ошибается. На самом же деле этой силой была старательность и ловкость девушки, которая все делала от всей души и с удивительным проворством. Так и теперь караваи хлеба показывались один за другим на лопате и соскальзывали на стол — румяные, пухлые, хорошо выпеченные и такие пахучие, что вся комната наполнилась их запахом. Хороший кусок хлеба — радость для крестьянина. Петр сидел на скамье, опершись локтями на стол, и улыбался, как всегда, ласково и серьезно; постоянно недомогавшая жена Петра мыла у печи какие-то тряпки и что-то говорила, тоже с улыбкой; два взрослых парня с криком пробовали пальцами мягкие хлебы, и одна только Петруся не смеялась и даже не улыбалась. Такое важное дело, как вынимание из печи хлеба, она всегда исполняла с разгоревшимися от жара щеками, засучив по локоть рукава рубашки, надув губы и даже немного нахмурив лоб.

Вдруг она вскрикнула:

— Ай! Ай!

И, сбросивши на стол последний каравай хлеба, она опустила на землю лопату и заломила руки.

— Ой, боже ж мой, боже! — чуть не плача, причитала она.

Петр и его жена одновременно вытянули шеи, взглянули на хлеб и в один голос сказали:

— Треснул, что ли?

Они не ошиблись: последний каравай хлеба вышел из печи почти насквозь треснувший, как бы разрезанный ножом надвое.

— Треснул! — повторила Петруся.

Несколько секунд продолжалось молчание; наконец с печи послышался старческий голос Аксиньи:

— Кто-то отлучится!

Петрова жена поднесла руку ко лбу и груди:

— Во имя отца и сына… Пусть господь бог милосердный сохранит нас от всякого несчастья!

— Кто-то отлучится! — повторила старуха.

— Из избы или из деревни? — спросил Петр.

Аксинья после минутного раздумья ответила:

— Может, из избы, а может, из деревни, но только кто-то такой, кто в избе Петра Дзюрдзи кому-то очень дорог.

И действительно, из Сухой Долины ушел тот, кто был дорог кому-то в избе Петра Дзюрдзи: Михайло Ковальчук вытянул жребий и отправился из деревни на службу. Однако перед этим в сумерки можно было видеть двух людей, долго сидевших за деревней на большом мшистом камне, там, где дороги расходились на четыре стороны света и возвышался старый высокий крест. Два парня проходили из усадьбы, в которой они нанимались на молотьбу, и рассказали в деревне, что Петруся прощается со своим Ковальчуком на камне под крестом. Говоря об этом, они смеялись во все горло. Смеялись и женщины.

— Пусть прощается, — говорили они, — ведь это уж на веки веков, аминь!

Все в деревне утверждали в один голос, что Петруся распрощалась со своим милым навеки. Вернуться-то он вернется, так как у него в Сухой Долине своя изба и земля, но через шесть лет, а это для девушки — целый век. Тем временем она выйдет замуж за кого-нибудь другого или состарится, и Ковальчук не захочет на ней жениться. Где уж там, через шесть лет! Он вернется с края света с другим сердцем и с другими мыслями. Даже старая Аксинья говорила то же самое внучке, но та, однако, отрицательно качала головой и беспрестанно повторяла:

— Он сказал, что женится на мне, когда вернется… сказал: жди меня, Петруся…

— И ты, глупая, будешь ждать?

— Буду.

Старуха сильно обеспокоилась; ее сухие губы и желтые, как кость, щеки так быстро двигались, как будто она с большим трудом что-то пережевывала своими беззубыми челюстями. Она еще несколько раз повторила внучке:

— Выходи за Степана… может быть, он и не будет бить, а если когда-нибудь и побьет, так что? Лучше сидеть в мужней избе, чем весь век убиваться для чужих.

Но на все эти убеждения и советы Петруся отвечала только одно:

— Не хочу!.. Не пойду!

Петрова жена тоже уговаривала ее выходить за Степана.

— Он богатый, — говорила она, — работящий, хозяйственный, непьющий. Будешь ты ходить в покупных ситцах и ложкой сало есть.

Девушка отвечала:

— Пусть степаново сало свиньи едят.

Все эти уговаривания пробудили в ней гнев, по всей вероятности, впервые в жизни. Она сжимала губы и не отвечала. Что бы ей ни говорили о Михаиле и Степане, она молчала. Бабы свое, а она свое. Они болтают, уговаривают, сожалеют о ее глупости, — она молчит. Бывало, доит ли коров или моет тряпье, свиней ли кормит или хлеб месит — все молчит: уперлась на своем. Она, вероятно, думала, что люди поговорят-поговорят и оставят ее в покое, позволят ей жить по своему усмотрению. Так бы, вероятно, и случилось, если бы Степан отстал от нее, но он и не думал об этом. Уже не раз он пытался обнять и поцеловать ее, то во дворе, то на огороде, то в хлеву; однако ей всегда удавалось увернуться от него так, что ни до объятий, ни до ссоры не доходило.

Однажды он пришел в воскресенье, когда в избе, кроме нее и старой Аксиньи, не было никого. Увидев его в дверях, Петруся выскочила в клеть, где начала насыпать горох из мешка в горшок, будто на ужин; но Степан тотчас же очутился подле нее и, обнимая ее одной рукой, другой стал пробовать запереть изнутри двери клети. При этом у него был такой страшный вид и он таким пронзительным голосом заклинал девушку, которую ему, как он говорил, теперь уж, наверно, удалось поймать в западню, что она сразу закричала благим матом и в глазах у нее потемнело. Все же она мигом пришла в себя, а может быть, она вспомнила слова и советы бабки: с покрасневшим, как пион, лицом, с искрящимися глазами и стиснутыми губами она вырвалась из объятий мужика и подняла руки вверх. Раз, два, три — и в зубы! И довольно! Степан, как ошпаренный, выскочил из клети, а затем и из избы; он сделал это главным образом потому, что услышал в сенях шаги Петра и не желал иметь свидетелей своего посрамления. Петруся, раскрасневшись, в слезах припала к коленям бабки, которая спустилась на ее крик с печи и, опершись на палку, стояла перед дверями клети, быстро двигая своими запавшими щеками и как бы всматриваясь в пространство затянутыми бельмом глазами. Однако она и теперь не разразилась ни гневом, ни слезами, только ее желтые руки после минутного блуждания в воздухе, найдя голову внучки, обняли ее так, словно это была потерянная и вновь найденная драгоценность. Минуту спустя она сказала:

— Ну, Петруся, нечего уж нам тут околачиваться… Хорошего тебе тут не будет. Поблагодарим Петра с женой за их хлеб-соль и пойдем куда-нибудь в другое место.

Петруся легко нашла хлеб и соль, так как слыла во всей околице отличной работницей. Ее приняли в небольшом соседнем барском имении и позволили держать при себе бабку с условием, чтобы за еду старуха пряла лен и шерсть. Два дня спустя после этого последнего отпора, который Степан Дзюрдзя получил от убогой сироты в виде трех громогласных пощечин, отворились на рассвете двери петровой избы и из них вышла Петруся в короткой сермяжке и синей юбке, в плоских башмаках и красном платке на голове. Всю одежду, свою и бабки, она несла за спиной в полотняном мешке, а у груди держала завернутую в полотно прялку. За ней шла слепая Аксинья, тоже в сермяге, низких башмаках и черном чепчике. Одной рукой она опиралась на палку, а другой крепко держалась за рукав внучки. Обе они были почти одного роста и одинаково худощавы; они вышли из хаты Петра и молча, выпрямившись, шли через деревню. Над ними в весеннем небе еще носилась белая ночная мгла, с обеих сторон стояли запертые дома и неподвижные деревья садов. Коровы не мычали, куры не кудахтали, и даже собаки еще не лаяли. Кое-где около отпертых ворот или за низким забором показывался кто-нибудь из уже проснувшихся и, увидевши этих двух женщин, шедших через деревню в сером полусвете, равнодушно или с жалостью в голосе приветствовал их:

— С богом!

Они в один голос отвечали:

— Оставайтесь с богом!

И двигались дальше. Румяная девушка выпрямлялась и прибавляла шагу, а уцепившаяся за ее рукав старая бабка поспешно шлепала вслед за ней, спокойно устремив свои слепые зрачки на мир, которого она не видела, но прикосновение которого чувствовала в дуновении раннего ветерка, развевавшего кругом желтого, как кость, лица выбившиеся из-под черного чепчика пряди белых, как молоко, волос.

Жители деревни мало знали о том, как жилось Петрусе в господской усадьбе, расположенной в трех верстах от Сухой Долины. Замуж она не шла. В том же году, когда она покинула деревню, Степан Дзюрдзя формально, согласно обычаям, сватался к ней. Она отправила сватов ни с чем, а Степан после этого целую неделю пил водку в корчме и дрался с кем попало. Люди начали поговаривать,