— За Покон, — сказал Дедко. — На том мир стоит: есть люди, есть боги, а меж ними — князь. Испокон так было и так будет. Над людьми — князь, над князем — боги.
— А жрецы? — спросил Бурый.
— Люди непонятливы. Надо им растолковать, что боги хотят. Жрецы богов кормят, потому знают, чего боги хотят. Но вот скажут ли правду? Как думаешь?
— Когда как, — ответил Бурый, вспомнив, что даже ему от Дедки правды добиться непросто: — Получается: жрецы, они вроде псарей в княжьей псарне?
— Поважней, — сказал Дедко. — Но сходство есть. Однако о богах сегодня не будем. Все одно не поймешь. С навьями проще. Умолкни и внимай, говорун.
— Все они навьи повадкой схожи, — начал Дедко, устраиваясь поудобнее. — Кто в поле живет, кто в речках, а кто по лесам кроется. И ликом схожи, и повадкой, хотя полевые, полуденницы да луговицы, мне боле иных любы. Сисясты, жопасты, игривы: что с бабами, что с мужами, но мужи им желанней. Они ж как то поле, где живут, а поле семенем сеять след.
— И что, родят кого? — не удержавшись, спросил Бурый.
— Родят? Да как же! Они ж навьи! — Дедко поглядел на отрока как на дурня. — В семени сила, — сказал он. — Навьи без силы чахнут. А заполучат — рады-радешеньки. Но эти, полевые, не губят. Вот лесные или речные — те русалки. Уцепятся и тянут, пока неосторожного не иссушат. Но и русалки все же лучше, чем кикиморы.
— Чем лучше?
— Так красивые. Тем и манят. Ну да что болтать попусту. Солнце на самую вершину неба взобралась. Луговицы да полуденницы такое любят. Самое их время. Чую: непременно парочку ныне отыщем.
Поднялся и пошел. Да так, что не знал бы Бурый, где искать Дедкину спину, не разглядел бы.
Сам он тоже старался: ступал мягко, думать не думал, дышал миром вокруг, впустил его в себя, укрылся в нем. Может не так ловко, как Дедко. Ну как умел.
Дедко остановился. Знаком велел: присядь. И сам уселся, скрестив ноги, проговорил негромко:
— Пришли.
— Куда? — шепотом спросил Бурый.
— Туда глянь.
Бурый глянул. И не сразу, но сумел разглядеть в колышущейся траве и дрожащем воздухе два почти прозрачных силуэта.
И стоило ему их увидеть, как они налились плотью, превратившись в двух зелеватокожих статных дев с волосами цвета молодой травы.
Луговицы.
Они танцевали. Кружились, изгибаясь, то приникая друг к другу, то отстраняясь. Падали в траву, вскакивали-взлетали легко, как скачущие олешки…
Бурый засмотрелся и пока Дедко не пихнул, так и глазел, завороженный.
— Что, хороши? — спросил ведун.
— Дивно хороши! — и, озаботившись: — Не услышат нас.
— Они сейчас как глухари на току. Пока солнце на макушке мира, пляшут самозабвенно. А чего им бояться? Увидит кто — значит попался. Вон даже ты засмотрелся, дурачина.
— Попался? — Бурый сообразил, что в этом слове ничего хорошего для подсмотревшего пляску луговиц нет. — А что потом?
— Подманят и залюбят. Может досуха, а может и нет. Как повезет.
— И что, никакого от них спасу? — спросил Бурый, глядя на кувыркающихся в траве полудениц и размышляя: не попросить ли у Дедки разрешения — туда, к ним. И страшновато и хотелось ну очень.
— Отчего ж нет спасу? — Дедко поскреб бороду, выдернул волосок… И выбросил. Седой оказался, негодный. — А мы с тобой зачем? Волохи тоже. Луговые, они все — волоховы, даже те, кто симаргловы. Да многие могут пособить, кто силу имеет.
— То есть мне их волшба не опасна? — немедленно уточнил Бурый.
Опять удостоился взгляда: ты не дурак, нет?
— Ты берегиню мужеска Мертвого Дома отымел. Эти тебе — что белки соболю. — И внезапно: — А поймай мне одну!
— Как поймать? — озадачился Бурый.
— Как, как… Каком! — рассердился Дедко. — Руками!
Бурый поглядел на полудениц. Те перестали играть. Присели на корточки. Груди на коленках лежат, волосы распущенные лона прикрыли, с травой смешались. Бурый заметил: трава, на которой навьи играли, ничуть не примята.
Дедко выдернул из бороды еще один волосок, русый, пошептал на него, облизнул, подтянул голову Бурого, ухватив за ухо, и спрятал обслюнявленный волос у него в шевелюре.
— Теперь не учуют тебя, — сообщил он. — Давай, лови и тащи сюда.
— А ты мне что? — нахально поинтересовался Бурый.
— А я тебя за то научу как силу от ведающих и кромешных прятать.
— Так все равно научишь, — проворчал Бурый.
Но пал на живот и пополз к навьям. Самому хотелось их потискать. А может и еще чего.
Трава лезла в лицо. По щеке, щекоча, пробежал муравей. На влажный лоб уселся слепень. Бурый его придавил тихонько.
Остановился, когда подполз шагов на семь. Луговицы его не замечали. Чирикали по-своему. Как птички. Разглядеть их не получалось. Ту, что подальше, закрывала ближняя. А ее саму — распущенные волной зеленые волосы.
Бурый метнулся зверем, не вставая. Схватил.
Он ждал: испугается, станет вырываться, но нет. Луговая навья не испугалась. Напротив, прильнула, обнимая, будто обволакивая. Глаза желтые, солнечные, сама мягкая, манкая. А личико… Личико будто потекло, задрожало, словно отражение в воде… И неожиданный рывок — едва не выпросталась. Не ждал Бурый рывка. Не ждал, но не отпустил. Сдавил, навалился, пригнув, приник к округлившемуся рту, вдохнул жадно… И навья обмякла, даже как-то уменьшилась, будто усохла.
— Пощади…
Если бы не этот жалобный стон-всхлип, Бурый не удержался бы.
— Отпусти, не забирай…
Глаза круглые, как у совы.
— Не заберу.
Глянул: что вторая? Но той уже не было.
Правду сказал Бурый. Не себе навью полевал, Дедке.
Подхватил на руки (легонькая), понес.
— Вот, — сказал, ставя на ножки. — Сгодится тебе такая?
Навья увидела ведуна, дернулась сильней прежнего (но Бурый держал крепко), вскрикнула тоненько, запричитала:
— Нет, нет, нет… не отдавай… не губи… сам… сам… не отдавай… ты… твоя… не губи!
— Сгодится! — Дедко сцапал луговицу, выдрал из рук Бурого, буркнул: — Тебе не надо. Не время. Иди себе.
Вечером, когда заночевали уже в своем лесу, Дедко спросил:
— Жалеешь ее?
— Да, — не стал врать Бурый.
— Зря. Она б тебя не пожалела. То ж нелюдь.
— А мы кто? — спросил Бурый.
Дедко не ответил.
Бурый пошевелил палкой подернувшиеся серым угли. Теперь он знал ответ. Да что в том проку?
Глава 12
Глава двенадцатая
К боярской вотчине, невеликому, но крепкому городку на берегу Десны, подъехали к полудню. Дорога шла поверху, мимо щетинящихся стерней полей. Ниже, на заливном лугу, паслись мелкие грязные овцы. Пастушок помахал палкой вознице, тот в ответ поднял руку, пояснил:
— Племяш мой.
— Вперед гляди! — прикрикнул на него младший из дружинников, сидящий на краю телеги со стороны реки. — Мерин твой с утра кадь овса выжрал, а тащится как дохлый.
Кони самих воев топали налегке. Опаски не было и дружинники предпочли валяться на сене, а не трястись в седлах.
— Дохлые не ходят, — возразил возница.
— У кого как, — меланхолично заметил Дедко, приоткрыв один глаз.
Возницу передернуло, и он тут же щелкнул кнутом, понуждая мерина прибавить шагу.
Миновали ворота, вкатившись на площадь, на которой расположился небольшой рыночек. Старший из дружинных слез с телеги. Приехали. Боярский терем высился напротив.
— За мной давай, — сказал дружинник Дедке.
Тот не спорил.
Серебро за то, чтобы приехать сюда, он взял. Дальше как пойдет.
Встречал их боярин. Сам. Дородный, в годах, одетый по-домашнему — без брони и меча. За ним стоял молодой. Не из дружинных. Судя по богатой одежке и некоторому внешнему сходству, сын или близкий родич. Был он в кольчуге и при мече. Собой хорош: высок, плечист, кудряв. Глаза синие, нос мясистый, на руке браслет-змеюка. Мамка, похоже, из нурманов.
— Ты звал, я здесь, — сказал Дедко.
— Да, ведун, звал.
Голос у боярина низкий, тяжелый. И усталый. Речь медленная.
— Сын у меня младший… Умом возмутился. Двух холопов сгубил… Горла порвал… Зубами.
— Рычал? Выл? Силу явил?
— Все было, — подтвердил боярин. — И рычал, и кусался, и скрутили вчетвером еле-еле. А как в ковы взяли — выть начал. Только к утру угомонился.
— Что ж, взглянем на беду твою, — сказал Дедко. — Но сначала медку бы испить? Гостям с дороги.
— А с чего ты взял, что гость? — подал голос боярич. — Не гостевать тебя привезли, колдун…
— Ведун я, — перебил Дедко. Не любил, когда колдуном звали.
— Принеси ему меду, — вмешался боярин.
— Им, — уточнил Дедко, кивнув на Бурого.
— Им, — подтвердил боярин. — Живо.
Мед в больших деревянных кружках принесли мигом. Хороший мед, стоялый, духмяный. Дедко пил, не спеша. Смаковал. Бурый тоже.
Молодой буравил их взглядом. Сердился. Зря. Дедко такое любил: сильных да родовитых злобить. Чем больше нетерпения выказывал боярич, тем неспешнее становился Дедко. Смаковал медок, причмокивал одобрительно. На приплясывающего от нетерпения боярича даже не глядел. Допил, поставил на ларь рядом с пустой кружкой Бурого, похвалил:
— Уважил, господин, добрый медок.
— Бочку такого подарю, — пообещал боярин. — Идем уже.
По короткой лесенке спустились в клеть с узкими, прорезанными поверху окнами.
Под ними, у дальней стены стояла лежанка, застеленная холстиной. На ней, боком, свернувшись, отрок зим шестнадцати-семнадцати. Босой, в одних исподних портках. На лице его запеклась кровь, руки в синяках. Надо думать, отметили, когда крутили. Ковы были железные, тяжкие. В коих ярых злодеев держат. Эти, однако, мехом заботливо обернули, чтоб запястья о края не поранились. Отходящая от ков цепь обвивалась вкруг опорного столба и была заперта замком. На полу, между ложем и входом сидела старуха с прялкой. При виде боярина старуха вскочила. Тот махнул рукой: пошла прочь.
Увидев вошедших, отрок встрепенулся и негромко зарычал.
Глаза у него оказались необычные. Желтые, как у волка.