лн и радиоактивности. Обозреватели строили догадки о будущих воздушных полетах (этим люди занимались во все времена!) и вообще были полны надежд, подчиняясь общему оптимизму века по отношению к технике. Люди определенно жаждали новых изобретений, а если они появлялись неожиданно — тем лучше! Томас Альва Эдисон, создавший в 1676 году в городе Мэнлоу (штат Нью-Джерси, США) первую частную промышленно-исследовательскую лабораторию, стал национальным героем Америки, когда представил публике в 1877 году свой первый фонограф. Однако никто, конечно, не предвидел подлинного характера и масштаба преобразований, которые принесли с собой эти изобретения, попавшие в общество потребителей, поскольку их применение оставалось довольно скромным (кроме США) до первой мировой войны.
Достижения прогресса в материальном производстве и в расширении и ускорении коммуникаций были особенно заметны в развитых странах, тогда как подавляющему большинству населения Азии, Африки и почти всей Латинской Америки выгоды от этих достижений еще не были доступны в 1870-е годы. Остается неясным, насколько широко они проникли в страны Южной Европы и в Россию. Даже в «развитых» странах их использование было очень неравномерным среди разных слоев населения, поскольку, например, во Франции в то время было 3,5 % богатых людей; 13–14 % населения относилось к среднему классу и 82–83 % составляли рабочие (согласно официальной Французской статистике похорон в 1870-е годы; см. «Век Капитала», гл. 12). Тем не менее некоторые улучшения в жизни простых людей трудно отрицать. Например, можно отметить такое явление, как увеличение роста людей, в результате которого каждое новое поколение вырастает выше своих родителей; оно возникло в 1880-е годы сразу в ряде стран, сначала в довольно скромных размерах, а потом усилилось. Известно, что важнейшей причиной этого является улучшение питания{18}. Далее. Средняя ожидаемая продолжительность жизни в 1880-е годы была довольно небольшой: 43–45 лет — в наиболее развитых странах: Бельгии, Британии, Франции, Голландии, Швейцарии и в Америке (в штате Массачусетс); в Германии — менее 40; в Скандинавии — 48–50{19} (В 1960-е годы эта величина составляла в перечисленных странах около 70 лет.) Затем в течение столетия этот показатель заметно вырос, хотя снижение детской смертности, от которой он зависит, только началось.
Если говорить коротко, то в тот период надежды простых людей, даже в развитых странах, не поднимались выше желания заработать хотя бы столько денег, чтобы удержать душу в теле, иметь крышу над головой и достаточно одежды; особенно в «уязвимом» возрасте, когда родители стареют, а дети еще не выросли настолько, чтобы зарабатывать деньги. Зато в развитых странах Европы люди уже не были озабочены возможностью голода. Даже в Испании последний большой голод случился в 1860-х годах. Однако в России голод оставался серьезным бедствием; сильный голод там произошел в 1890–1891 годах; а в странах сегодняшнего «третьего мира» голод случался периодически, как эндемия.
Образовалась заметная прослойка зажиточных крестьян, наряду с появлением в некоторых странах привилегированного слоя высококвалифицированных рабочих и работников, не занимавшихся тяжелым физическим трудом; эти люди могли делать сбережения и тратить больше прожиточного минимума. Но, по правде говоря, торговцев, обслуживающих население, интересовало лишь состояние кошельков людей среднего класса.
Самой заметной новинкой в торговле стали универсальные магазины, построенные в крупных городах; они впервые появились во Франции, в Америке, в Британии, а затем в Германии. Такие известные из них, как «Бон Марше», «Уитли», «Ванамейкерс», не были ориентированы на трудящиеся классы. В США, где образовалась широкая масса покупателей, уже начал формироваться рынок недорогих стандартных товаров, но и там торговое обслуживание бедных слоев населения все еще оставалось в ведении мелких предпринимателей, державших, в основном, заведения общественного питания. Современное массовое производство и экономика массового потребления еще не были созданы, хотя это вот-вот должно было произойти.
Очевидным был прогресс в области, известной под названием «статистики нравов». Грамотность населения явно повышалась. Разве не говорил о росте цивилизации тот факт, что количество писем, приходившихся на душу населения за 1 год, составляло в Британии в период войны с Наполеоном всего 2 письма, а в первой половине 1880-х годов — уже 42 письма? Или то, что в 1880-е годы в США печаталось ежемесячно 186 млн экземпляров газет и журналов, тогда как в 1788 году — только 330 тысяч? Что количество членов различных научных обществ составляло в Британии в 1880-е годы около 44 тысяч человек, т. е. в 15 раз больше, чем за 50 лет до этого?{20}
Собственно, нравственность, если судить о ней по очень сомнительным данным криминальной статистики или по пристрастным оценкам людей, осуждавших внебрачные связи (таких было много во времена королевы Виктории), не обнаруживала столь четкой тенденции к улучшению. Но разве прогресс самих государственных институтов в духе либерального конституционализма и демократии, наблюдавшийся повсюду в «передовых» странах, не свидетельствовал об улучшении нравов, дополнявшем научный и промышленный триумф века? И кто решился бы возразить Манделлу Крейтону, епископу англиканской церкви и историку, утверждавшему: «Приходится принять, в качестве научной гипотезы, составляющей основу исторической науки, что прогресс представляет собой суть человеческих деяний»?{21}
По этому поводу некоторые люди в «развитых» странах могли бы сказать, что подобное благоприятное положение установилось даже у них лишь сравнительно недавно; что же касается остальной части мира, то большинство людей, проживавших там, просто не поняли бы смысла высказываний епископа, если бы у них было желание задуматься над ним. Разные «новшества», приносимые извне городским людом и иностранцами в отсталые страны, вызывали скорее беспокойство из-за нарушения старых устоявшихся привычек, а не надежды на улучшение жизни; беспокойство было почти всеобщим, а надежды — слабыми и неосновательными. «В мире нет и не предвидится никакого прогресса» — такую точку зрения твердо отстаивала в «развитых» странах Римская католическая церковь, упорно осуждавшая все достижения девятнадцатого века (см. «Век Капитала», гл. 6). В отсталых странах и так хватало бед, вызванных капризами природы или судьбы, — таких как голод, засухи, болезни; многие надеялись наладить жизнь, вернувшись к истинной вере предков, теперь заброшенной (например, к учению Святого Корана), или восстановив законы и порядки прошлого (иногда мифического). Во всяком случае, многие считали, что старая мудрость и старый образ жизни являются наилучшими и что так называемый «прогресс» означает лишь то, что теперь молодые, а не старые будут учить всех, как нужно жить.
Таким образом, за пределами «передового» мира существование прогресса не считали ни очевидной реальностью, ни убедительной теорией, и относились к его проявлениям как к очередной опасности со стороны чужеземцев. Его приветствовали лишь небольшие группы населения, в основном правящие классы и горожане, получавшие какие-то выгоды от новшеств, но осуждавшиеся большинством, смотревшим на них, как на чужаков и отступников. Французы называли этот слой населения «эволю» — приспособленцами; это были люди, порвавшие со своим прошлым и со своим народом (отступившие от мусульманской религии, как это было в странах Северной Африки) ради выгод и благополучия, которые обеспечивало им французское гражданство.
С другой стороны, в некоторых отсталых областях Европы, окруженных передовыми странами, существовала деревенская беднота и городской пролетариат, готовые безоглядно следовать за решительными противниками традиционализма, какими показали себя новые социалистические партии.
Итак, можно снова повторить, что мир оказался разделенным на две части: меньшую, ставшую родиной прогресса, и другую, много большую, в которой он выступал в роли завоевателя, опирающегося на меньшинство в виде местных коллаборационистов. В первой части мира даже массы простых людей поверили в возможность и желательность прогресса и в реальность некоторых его свойств. Так, во Франции ни один разумный политик, заинтересованный в избирателях, и ни одна значительная политическая партия не называли себя консервативными; в Соединенных Штатах «прогресс» стал национальной идеологией; даже в имперской Германии, которая являлась третьей по значению мировой державой, было введено в 1870-х годах всеобщее избирательное право для мужского населения, и партии, называвшие себя «консервативными», собирали в том десятилетии меньше чем по 25 % от всех голосов избирателей.
Но если прогресс был такой мощной, всеохватывающей и желанной силой, то как же объяснить нежелание участвовать в нем или приветствовать его? Было ли это вызвано обыкновенным сопротивлением груза прошлых лет, который следовало постепенно, ценой усилий, но непременно сбросить с плеч той части человечества, которая еще страдала от его тяжести? Ведь даже в сердце первобытных джунглей, за тысячи миль от устья Амазонки, в бразильском городе Манаус уже собирались воздвигнуть, на деньги, полученные от торговли каучуком, оперный театр, этот храм буржуазной культуры, жертвы которой, местные индейцы, увы, не могли оценить красот музыки «Трубадура»! В Мексике группы воинственных поборников прогресса, называвших себя «сьентифико», уже взяли в свои руки судьбу страны; а в Оттоманской империи готовились сделать то же самое члены «Комитета за единение и прогресс» (известные под названием «младотурки»[7]). Япония отбросила свою вековую изоляцию и обратилась к западным идеалам и путям развития, чтобы превратиться в современную великую державу и совершить триумфальные военные победы и завоевания.