Век капитала 1848 — 1875 — страница 8 из 23

СИЛЫ ДЕМОКРАТИИ

Буржуазия должна знать, что, рядом с ней, во время Второй империи выросли силы демократии. Она найдет эти силы… такими крепко у коренившимися, что должна будет стремиться возобновить войну против этого.

Анри Аллеи Тарже, 1868{51}

Но поскольку прогресс демократии является результатом общего социального развития, прогрессивное общество, при обладании большей долей политической власти, будет в это же самое время защищать государство от демократических излишеств. Если последние должны будут где-нибудь преобладать, в течение некоторого времени, их следует быстро подавить.

Сэр Т. Эрскин Мэй, 1877{52}

I

Если национализм был исторической силой, признанной правительствами, «демократия», или вырастающая роль обычного человека в делах государства, была другой. Оба являлись одним и тем же, поскольку националистические движения стали массовыми движениями, и, конечно, на этом этапе почти все радикальные националистические лидеры считали их идентичными. Однако, как мы уже видели, на практике большие группы простых людей, таких как крестьяне, все еще оставались не затронутыми национализмом даже в тех странах, в которых их участие в политике рассматривалось серьезно, в то время как других, особенно новый рабочий класс, убеждали следовать за движениями, которые, по крайней мере в теории, ставили общий международный классовый интерес выше национальных аннексий. Во всех событиях, с точки зрения правящих классов, важным представлялось не то, во что верили «массы», а то, что их убеждения теперь учитывались в политике. Они были, по определению, многочисленны, неосведомлены и опасны; главным образом опасны в силу их простонародной склонности верить своим глазам, которые говорили им то, что их правители уделяют слишком мало внимания их нуждам, и простая логика предлагала им, поскольку они образовали основную массу народа, что правительства в первую очередь должны обслуживать их интересы.

Все же в развитых и промышленных странах Запада стало более очевидным, что раньше или позже политические системы должны будут выделить им место. Кроме того, также стало ясно, что либерализм, который образовывал базовую идеологию буржуазного мира, не имел никакой теоретической защиты против этого непредвиденного обстоятельства. Его характерной формой политической организации было представительное правление посредством выборных собраний, не выражавших (как в феодальных государствах) определенные социальные интересы или группы людей, а объединения индивидов, юридически равного статуса. Личный эгоизм, опасения или даже некий здравый смысл вполне могли дать понять власть предержащим, что все люди не были одинаково способны и решать великие вопросы управления государством, неграмотные менее чем выпускники университетов, суеверные менее чем просвещенные, безответственные бедные менее чем те, кто доказал свою способность разумного поведения накоплением собственности. Однако, не принимая в расчет неубедительность таких аргументов, предназначенных для людей социального «дна», они имели две — главных — слабости. Юридическое равенство не могло означать такие различия в теории. Что было куда более важно, стали значительно труднее осуществляться на практике социальная мобильность и образовательный прогресс, условия, необходимые для буржуазного общества, так как они стирали границу между средними слоями населения и их социальными подчиненными. Где должна быть проведена граница, в большой и все увеличивающейся массе «респектабельных» рабочих и низших средних классов, которые усвоили так много ценностей и, насколько позволяли их средства, права буржуазии. Где бы ни была она проведена, если она включала сколько-нибудь большое их количество, она, похоже, должна была включать значительное число граждан, не поддерживавших многие идеи, которые буржуазный либерализм расценивал как существенные для процветания общества и которые вполне могли страстно противиться им. Кроме всего, и более всего убедительно, революции 1848 года показали, как массы могли вторгаться в закрытый круг своих правителей, и прогресс индустриального общества сам по себе постоянно увеличивал их давление даже в спокойные периоды.

1850-е годы дали большинству правителей передышку. В течение десятилетия или даже больше они не должны были серьезно беспокоиться о подобных проблемах в Европе. Однако была еще одна сторона, в которой стрелки политических и конституционных часов могли быть просто переведены назад. Во Франции, уже пережившей три революции, исключение масс из политики представлялось утопическим предприятием: ведь они должны были быть «управляемы». Так называемая Вторая империя Луи Наполеона (Наполеона III) отныне стала чем-то вроде лаборатории более современного вида политики, хотя особенности ее характера иногда делали смутными возможности более поздних форм политического управления. Такое экспериментирование удовлетворяло вкус, и, хотя, возможно, гораздо меньше способности загадочного персонажа, стоявшего во главе ее.

Наполеон III был особенно неудачлив в своих связях с широкой общественностью. Он имел несчастье объединить против себя все наиболее мощные полемические таланты своего времени, и было достаточно только вместе взятых обвинительных речей Карла Маркса и Виктора Гюго[77], чтобы похоронить его память, даже не принимая в расчет меньших, хотя временами равных по действенности журналистских талантов. Кроме того, он был печально известен неудачами в своих международных и даже внутриполитических предприятиях. А. Гитлер может пережить единодушное осуждение мирового общественного мнения, так как бесспорно, что этот злой, психопатичный и ужасный человек достиг необыкновенных результатов на пути к вероятно неизбежной катастрофе; не в последнюю очередь следует упомянуть твердую поддержку, оказываемую ему народом до самого конца. Наполеон III явно не был таким экстраординарным или даже безумным деятелем. Человек, которого переиграли Кавур и Бисмарк, чья политическая база опасно сузилась еще до того, как его империя, после нескольких недель войны, развалилась на части, который превратил «бонапартизм» из главной политической силы во Франции в исторический анекдот, неизбежно войдет в историю как «Наполеон Малый». Он даже не сыграл хорошо избранную себе роль. Эта скрытная, угрюмая, но часто очаровательная фигура с длинными навощенными усами, сильно изнуренным слабым здоровьем, страшившийся самих битв, которые должны были упрочить его величие и величие Франции, казалась имперской только ex officio.

По существу он был политическим деятелем, политиком второго ранга и, как выяснилось, вполне неудачливым. Все же судьба и окружающая обстановка предопредилили его для совершенно новой роли. Как имперский претендент до 1848 года — хотя его генеалогическая претензия быть Бонапартом была сомнительной[78] — он должен был мыслить по-новому. Он вырос в мире националистических агитаторов (сам присоединился к карбонариям) и последователей Сен-Симона. На основании этого опыта он приобрел сильную, возможно, чрезмерную, веру в могущество таких исторических сил, как национализм и демократия, и определенную гетеродоксию относительно социальных проблем и политических методов, которые позже помогли ему удержаться у власти. Революция предоставила ему его шанс, выбирая человека с именем Бонапарт на президентской пост подавляющим большинством голосов по различным мотивам. Он не нуждался в голосах, чтобы оставаться у власти и, после государственного переворота 1851 года, сам объявил себя императором, но если бы он не был избран сразу, то все его способности к интриге не смогли бы убедить генералов или кого-либо еще из обладавших властью и амбициями, поддержать его. Таким образом, он был первым правителем большого государства кроме Соединенных Штатов, пришедшим к власти посредством всеобщего (мужского) избирательного права, и никогда не забывал этого. Он продолжал использовать его, вначале как плебисцитарный Цезарь, скорее как генерал де Голль (избранная ассамблея представителей была совершенно незначащей), и после 1860 года все более и более наряду с обычными парламентскими процедурами. Будучи сторонником признанных исторических истин того времени, он, невидимому, не верил, что также смог бы противостоять этой «силе истории».

Отношение Наполеона III к избирательной политике было неоднозначным, и это как раз то, что делает его интересным. Как «парламентарий» он играл в то, что тогда было стандартный игрой в политике, а именно собирал достаточное большинство из законодательного корпуса, сгруппированное в свободные и изменяющиеся союзы с неопределенными идеологическими ярлыками, которые не должно смешивать с современными политическими партиями. Отныне как выжившие в Июльской монархии (1830–1848) политики, подобные Адольфу Тьеру (1797–1877), так и будущие светила Третьей республики, подобные Жюлю Фавру (1809–1880), Жюлю Ферри (1832–1893) и Гамбетте (1838–1882), восстановили или создали себе имена в 1860-х годах. Он не был особенно удачлив в этой игре, особенно когда он решил ослабить бюрократический контроль над выборами и прессой. С другой стороны, как активный участник избирательной компании, он сам держал в резерве (опять же, как генерал де Голль, только, возможно, с большим успехом) оружие плебисцита. Оно подтвердило его триумф в 1852 году подавляющей и, несмотря на значительные «манипуляции», очевидно, подлинной победой с 7,8 миллионами голосов против 0,24 миллиона, при 2 миллионах воздержавшихся, и даже в 1870 году, накануне крушения, Вторая империя все еще могла бы устранить угрожающую парламентскую ситуацию с большинством в 7,4 миллиона против 1,6 миллиона.

Эта народная поддержка была политически неорганизованной (исключая, конечно, средства бюрократического давления). В отличие от современных народных лидеров, Наполеон III не имел никакого «движения», но, конечно, как глава государства он едва ли нуждался в нем. Оно также вообще не было однородным. Ему самому должно быть нравилась поддержка «прогрессистов» — якобинско-республиканского электората, который всегда держался в стороне, не участвуя в событиях городской жизни, и рабочего класса, чье социальное и политическое значение он оценивал выше, чем значение ортодоксальных либералов. Однако, хотя он иногда получал поддержку важных деятелей этой группы, таких как анархист Пьер-Жозеф Прудон (1809–1865), и серьезно пытался примирить и приручить растущее рабочее движение в 1860-х годах — так, он легализовал забастовки в 1864 году — он потерпел неудачу сломить как их традиционную, так и последовательную близость с левыми. Поэтому на практике он полагался на консервативный элемент и особенно на крестьянство, главным образом на западные две трети страны. Для них он был Наполеоном, несокрушимым и антиреволюционным правительством, надежной опорой против покушения на собственность; и (если они были католиками) защитником папы римского в Риме, ситуация, которой Наполеон должен был бы желать избегать по дипломатическим причинам, но не смог избежать по внутренним.

Но его правление имело даже более важное значение. Карл Маркс наблюдал со своей обычной проницательностью характер его отношений с крестьянством, «неспособным проводить в жизнь свои классовые интересы от своего собственного имени, будь то через парламент или по соглашению. Они не могли представить себя сами, они должны были быть представлены. Их представитель должен был в то же самое время появиться как их хозяин, как власть над ними, как неограниченная правительственная сила, которая защищает их от других классов и посылает им сверху дождь и солнечный свет. Политическое влияние мелких крестьян поэтому находит свое конечное выражение в исполнительной власти, подчиняющей себе общество»{53}.

Этой исполнительной властью и был Наполеон. Многие политики двадцатого столетия — националистические, популистские, и в наиболее опасной форме, фашистские — должны были вновь открыть вид отношений, который он первый применил в отношении с массами, неспособными «проводить в жизнь свои классовые интересы от своего собственного имени». Они также должны были открыть, что существовали другие слои населения, сходные в этом отношении с постреволюционным французским крестьянством.

За исключением Швейцарии, чья революционная конституция оставалась в действии, ни одно другое европейское государство не функционировало в 1850-х годах на основе всеобщего (мужского) избирательного права[79]. (Возможно, следует заметить, что даже в формально демократических Соединенных Штатах участие в выборах было значительно ниже чем во Франции: в 1860 году Линкольн был избран менее чем половиной из 4,7 миллионов избирателей от населения, грубо равного по численности.) Собрания представителей, вообще испытывающие недостаток серьезной власти или влияния вне Англии, Скандинавии, Голландии, Бельгии, Испании и Савойи, были достаточно схожи, но неизменно также избирались не прямым голосованием, или чем-то вроде старых «сословий», или с более или менее строгими возрастными и имущественными цензами как для избирателей, так и для кандидатов. Почти неизменно решения избирательных ассамблей такого рода откладывались и блокировались более консервативными верхними палатами, в основном назначенными составленными из наследных членов или ex officio. Соединенное Королевство, приблизительно с 1 миллионом избирателей из 27,5 миллионов жителей, было, без сомнения, менее консервативным, чем, скажем, Бельгия, приблизительно с 60 тысячами избирателей из 4,7 миллиона жителей, но не было и не могло быть демократичным.

Возрождение народной активности в 1860-х годах сделало невозможным сохранять политику, изолированной от нее. В конце нашего периода только царская Россия и имперская Турция сохранялись как простые автократии в Европе, в то время как, наоборот, всеобщее избирательное право больше не было прерогативой режимов, вышедших из недр революции. Новая Германская империя использовала ее, чтобы избрать свой новый Рейхстаг, хотя в значительной степени для декоративных целей. Очень мало государств в это десятилетие избежали более или менее значительного расширения избирательного права, и, следовательно, проблемы, которые до сего времени занимали только меньшинство стран и где голосование имело реальное значение — выбор между голосованием списками или отдельными кандидатурами, «избирательная геометрия» или подтасовка результатов выборов в социальных и географических избирательных округах, проверки, которые нижние палаты могли бы осуществлять в отношении верхних палат, права, зарезервированные за исполнительной властью, и т. д. — теперь беспокоили большинство правительств. Эти проблемы были вряд ли остры. Второй акт парламентской реформы в Англии, более или менее удвоивший число избирателей, все еще сохранял их на уровне не более 8 процентов от населения, в то время как в недавно объединенном королевстве Италии они составляли 1 %. (В этот период мужское избирательное право было практически предоставлено 20–25 % населения, судя по выборам в середине 1870-х годов во Франции, Германии и Америке.) Все же изменения происходили, и в дальнейшем они могли быть только отсрочены.

Такой прогресс в отношении представительного управления поднял две весьма отличные друг от друга проблемы в политике: те «классы» и «массы», используя современный английский жаргон, например, элиты высшего и среднего класса, и бедноту, которая оставалась в значительной степени вне официальных процессов политики. Между ними находилась промежуточная прослойка — мелкие владельцы магазинчиков, ремесленники и другая «мелкая буржуазия», крестьяне-собственники, и т. д. — которые как владельцы собственности уже были вовлечены, по крайней мере отчасти, в существующую представительскую политику. Ни старая земельная и наследственная аристократия, ни новая буржуазия не располагали численным превосходством, но в отличие от аристократии буржуазия нуждалась в нем. В то время оба обладали (по крайней мере их богатые верхушки) богатством и определенным видом личной власти и влияния в своих общинах, которые автоматически делали их по меньшей мере потенциальной «знатью», то есть важными политическими персонами, только аристократы надежно окопались в учреждениях, охраняющих их от голосования: в палатах лордов или подобных верхних палатах, или с помощью более или менее скандального представительства как в «классовом избирательном праве» прусского и австрийского парламентов или выживших — но быстро исчезающих — древних сословиях. Кроме того, в монархиях, которые все еще были преобладающей формой европейской государственности, они обычно находили постоянную политическую поддержку как класс.

Буржуазия, с другой стороны, полагалась на свое богатство, незаменимость и историческое предназначение, которые сделали ее и ее идеи основами «современных» государств того периода. Однако, то, что фактически превратило ее в силу в пределах политических систем, было способностью заполучить поддержку небуржуазии, которая была многочисленной и, следовательно, располагала значительным количеством голосов. Лишить ее этого, как это случилось в Швеции в 1860-х годах, и должно было произойти еще где-нибудь позже с подъемом подлинной массовой политики — и она должна была уменьшиться до незначащего избирательного меньшинства, по крайней мере в национальной политике. (В муниципальной политике она должна была поддерживать себя лучше.) Следовательно, особой важностью для нее было сохранить поддержку, или по крайней мере гегемонию в отношении мелкой буржуазией, рабочего класса и, более редко, крестьян. Короче говоря, в этот период истории она имела успех. В представительских политических системах либералы (обычно классическая партия городского и промышленно-делового классов) находились в общем у власти и/или у должности лишь с небольшими перерывами. В Англии так было с 1846 по 1874 год, в Нидерландах по меньшей мере в течение двадцати лет после 1848 года, в Бельгии с 1857 до 1870 года, в Дании более или менее до шока от поражения в 1867 году. В Австрии и Германии они составляли главную формальную опору правительств с середины 1860-х до окончания 1870-х годов.

Однако, по мере роста давления снизу, более демократичное радикальное (прогрессивное, республиканское) крыло имело тенденцию отделяться от них, где оно не было уже более или менее независимым. В Скандинавии крестьянские партии отделились как «левые» (Venstre) в 1848 году (Дания) и в течение 1860-х годов (Норвегия), или как аграрные антигородские группы давления (Швеция, 1867 год). В Пруссии (Германии) охвостье демократических радикалов, со своей базой на непромышленном юго-западе, отказалось следовать за буржуазными национал-либералами в их союзе с Бисмарком после 1866 года, хотя некоторые из них были склонны присоединиться к антипрусским марксистским социал-демократам. В Италии республиканцы оставались в оппозиции, в то время как умеренные становились оплотом недавно объединенного королевства. Во Франции буржуазия давно перестала быть способной плыть под собственным парусом, или даже с либеральным флагом, и ее кандидаты искали народную поддержку с помощью все более и более подстрекательских ярлыков. «Реформаторы» и «прогрессисты» должны были уступить дорогу «республиканцам», а они в свою очередь «радикалам» и, даже в Третьей республике, «радикал-социалистам», каждый скрывая новое поколение по существу тех же самых бородатых, одетых во фраки, красиво говорящих и часто красиво действующих Солонов[80], быстро склонялись к умеренности после их избирательного триумфа вместе с левыми. Только в Англии радикалы все же оставались постоянным крылом либеральной партии; возможно, потому что здесь крестьяне и мелкая буржуазия, которые позволили им установить свою политическую независимость, едва ли существовали где-нибудь еще как класс.

Однако для практических нужд либерализм оставался в силе, потому что он представлял только экономическую политику, которая, как полагали, придавала смысл развитию («манчестеризм», как называли его немцы), и силы безоглядно верившие, что они представляют науку, разум, историю и прогресс с помощью тех, кто имел хоть какие-то идеи по этим вопросам. В этом смысле почти каждый государственный деятель и гражданский служащий 1850-х и 1860-х годов был либералом, независимо от своей идеологической принадлежности, так же как и сегодня. Радикалы сами не располагали никакой жизнеспособной альтернативой этому. Во всех событиях объединиться с подлинной оппозицией против либерализма было если и не возможно, то по крайней мере, политически, почти немыслимо для них. Вместе они были частью «левых».

Подлинная оппозиция («правые») вышла из рядов тех, кто сопротивлялся «силам истории», независимо от аргументов. В Европе немногие действительно надеялись на возвращение прошлого, как в эпоху романтических реакционеров после 1815 года. Все, к чему они стремились, должно было приостановить или даже просто замедлить угрожающий прогресс настоящего, цель, продуманная такими интеллектуалами, в которых они испытывали потребность для обеих партий «движения» и «стабильности», «порядка» и «прогресса». Следовательно консерватизм был склонен время от времени привлекать таких членов и группы либеральной буржуазии, когда чувствовал, что дальнейший прогресс однажды снова приблизил бы революцию на опасное расстояние. Естественно, такие консервативные партии искали поддержку отдельных групп, чьи насущные интересы столкнулись с господством политики либералов (например, аграрии и протекционисты), или групп, оппозиционных либералам по причине несоответствия их либерализму, например, бельгийские фламандцы, весьма обижаясь на валлонскую буржуазию и ее культурное богатство. Также нет никакого сомнения, особенно в сельском обществе, что семейное или местное соперничество должно было естественно ассимилироваться в идеологической дихотомии, которая имела мало общего с ним. Полковник Аурелиано Буэндиа, в романе Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества»[81], организовал первое из своих тридцати двух либеральных восстаний в колумбийской глубинке не потому, что он был либералом или даже знал, что означает это слово, а потому что он был оскорблен местным чиновником, который, как оказалось, представлял консервативное правительство. В этом может заключаться логическая и историческая причина, почему в середине викторианской эпохи английские мясники преимущественно были консерваторами (связь с сельским хозяйством?), а бакалейщики главным образом либералами (связь с внешней торговлей?), и, вероятно, если что и нуждается в объяснении, то не это, а то, почему эти два вездесущих типа владельцев магазинов отказывались разделять одни и те же мнения, какими бы они ни были.

Но в основном консерватизм опирался на тех, кто отстаивал традицию, старое и упорядоченное общество, обычай не признавал никаких перемен и был в оппозиции ко всему новому. Следовательно, решающее значение для него имели официальная церковь, организации, которым угрожало все, за что выступали либералы, так и все еще способные к мобилизации против него мощные силы, не говоря уже о присутствии некоей пятой колонны в самом центре буржуазной власти в виде особенно большого благочестия и традиционализма жен и дочерей, с помощью духовного контроля над церемониями рождения, брака и смерти и над большой частью образования. Контроль над этим яростно оспаривался и составлял основное содержание консервативнолиберальной политической борьбы в ряде стран.

Все официальные церкви были ipso facto[82] консервативными, хотя только самая большая из них, римско-католическая, сформулировала свою позицию как крайне враждебную по отношению к растущему либеральному потоку. В 1864 году папа Пий IX определил свои взгляды в Программе Ошибок. Она осудила, с одинаковой непримиримостью, восемьдесят ошибок, включая «натурализм» (который отрицал действие Бога на людей и мир), «рационализм» (использование понятия причинности без ссылки на Бога), «умеренный рационализм» (отказ от церковного контроля в науке и философии), «индифферентизм» (свободный выбор любой религии или никакой), светское образование, отделение церкви от государства и в общем (ошибка № 80) мнение, что «папа римский может и должен смириться и действовать в соответствии с условиями прогресса, либерализма и современной цивилизации». Разрыв между левыми и правыми становился неизбежно больше чем между клерикалами и антиклерикалами; последние были главным образом откровенными неверующими в католических странах, но все же — особенно в Англии — исповедующими религию меньшинства или придерживающимися независимых религий вне государственной церкви[83] (см. главу 14 ниже).

То, что было новым в отношении политики «классов» в этот период, представляло в основном появление либеральной буржуазии как силы в более или менее конституционалистской политике, с упадком абсолютизма, особенно в Германии, Австро-Венгрии и Италии, то есть в регионе, охватывающем почти треть населения Европы. (Чуть меньше чем треть населения континента все еще жила при правительствах, в которых она не играла никакой такой роли). Прогресс периодической печати — вне Англии и Соединенных Штатов по-прежнему адресованной почти полностью буржуазным читателям — живо иллюстрирует перемену: между 1862 и 1873 годами число периодических изданий в Австрии (без Венгрии) увеличилось с 345 до 866. В других отношениях они мало чего давали для обсуждения того, что не было бы знакомо для номинально или подлинно выборных ассамблей периода до 1848 года.

Право голоса оставалось до того ограниченным в большинстве случаев, что здесь не может быть и речи о современной или любой другой массовой политике. Действительно, часто массы среднего класса уже могли занять место реального «народа», который, по их утверждениям, они представляли. Несколько случаев были столь же экстремальны, как происшедшие в Неаполе и Палермо в начале 1870-х годов, 37,5 и 44 процента чьих избирателей были включены в избирательные списки на том основании, что являются выпускниками учебных заведений. Но даже в Пруссии триумф либералов в 1863 году выглядит менее впечатляющим, если мы вспомним, что 67 процентов голосов горожан, отданных за них, фактически представляли только около 25 процентов городских избирателей, так как почти две трети даже весьма ограниченного электората не побеспокоились прийти на избирательные участки в городах. Разве блестящая победа либерализма на выборах в 1860-х годах представляет собой нечто большее, в таких странах с ограниченным правом голоса и народной апатией, чем мнение меньшинства респектабельных городских бюргеров?

В Пруссии Бисмарк по крайней мере думал, что они ничего такого из себя не представляли, и поэтому разрешил конституционный конфликт между либеральным парламентом и монархией (который возник в 1862 году из-за планов армейской реформы) простым правительственным распоряжением без обращения к парламенту. Никто так долго не стоял за спиной либералов как буржуазия, а буржуазия была неспособна или не хотела мобилизовать любую настоящую силу, вооруженную или политическую, все говорящееся о Долгом Парламенте 1640 года или Генеральных Штатах 1789 года было во многом переливанием из пустого в порожнее[84]. Он понял, что, в буквальном смысле слова, «буржуазная революция» была невозможна, так как она только тогда стала бы настоящей революцией, если бы, кроме буржуазии, в движении участвовали все остальные, и в любом случае бизнесмены и профессора редко были склонны к тому, чтобы самим сооружать баррикады. Это не воспрепятствовало ему обратиться к экономической, юридической и идеологической программе либеральной буржуазии, в том смысле, насколько ее можно было бы соединить с господством земельной аристократии в протестантской Прусской монархии. Он не хотел подтолкнуть либералов к отчаянному союзу с массами, и в любом случае их программа была реальной для современного европейского государства, или по крайней мере, казалась неизбежной. Как мы знаем, его планы блестяще удались. Большая часть либеральной буржуазии приняла предложение программы минус политическая власть — она имела небольшой выбор — и превратилась в 1866 году в Национально-либеральную партию, которая была основой внутриполитических маневров Бисмарка в конце нашего периода.

Бисмарк и другие консерваторы знали, что все что было массами, не было либералами в том смысле, в котором ими были городские бизнесмены. Следовательно, они иногда чувствовали, что могли бы сдерживать либералов угрозой расширения избирательного права. Они могли бы даже осуществить это, как сделал, к примеру, Бенджамин Дизраэли в 1867 году и более умеренно в 1870 году бельгийские католики. Их ошибкой было предположение, что массы были по своей сути консервативны. Без сомнения, значительная часть крестьян в большинстве частей Европы были по-прежнему традиционалистами, готовыми не задумываясь поддерживать церковь, короля или императора и своих господ, особенно против злокозненных проектов горожан. Даже во Франции большие области на западе и юге страны продолжали во времена Третьей республики голосовать за сторонников династии Бурбонов. Также нет никакого сомнения, как указывал после Парламентской реформы 1867 года Уолтер Бэгхот, теоретик безопасной демократии, что имелось много людей, включая даже рабочих, чье политическое поведение управлялось почтительным отношением к «их вышестоящим лицам»{54}. Но однажды ступив на политическую арену, массы рано или поздно действовали скорее как актеры, чем как простое дополнение к хорошо срежессированной массовке. И пока отсталые крестьяне все еще могли полагаться на них во многих местах, промышленный и городской сектора нет. То, чего хотели их обитатели, не было классическим либерализмом, но это также не являлось обязательным приветствием консервативных правителей, особенно тех преданных, какими были большинство их, по существу либеральной экономической и социальной политике. Это должно было стать очевидным во время эры экономической депрессии и неуверенности, которые последовали за крахом бурного роста либерализма в 1873 году.

II

Первой и наиболее опасной группой, стремившейся установить свою отдельную идентичность и роль в политике, был новый пролетариат, за двадцать лет индустриализации увеличивший свою численность.

Рабочее движение было не столько расстроено, сколько обезглавлено неудачей революции 1848 года и последующим десятилетием экономического роста. Различные теоретики нового социального будущего, которые превратили волнение 1840-х годов в «призрак коммунизма» и дали пролетариату альтернативную политическую перспективу по отношению как к консерваторам так и к либералам или радикалам, сидели в тюрьме подобно Огюсту Бланки, находились в изгнании, как Карл Маркс и Луи Блан, были забыты как Константен Пекёр (1801–1887), или все вместе уподобились Этьену Кабе (1788–1857). Некоторые даже заключали мир с новым режимом, как это сделал П.-Ж. Прудон по отношению к Наполеону III. Век едва ли был благосклонным к сторонникам неизбежной гибели капитализма. Маркс и Энгельс, лелеявшие определенную надежду на оживление революционного движения в течение года или двух после 1849 года и затем обратившие свою веру к следующему главному экономическому кризису (1857 года), с этих пор смирились с долгим ожиданием. Возможно, будет преувеличением сказать, что социализм полностью исчерпал себя, даже в Британии, где местные социалисты в течение 1860-х и 1870-х годов все вместе могли бы свободно поместиться в небольшом зале; вероятно, едва ли кто-либо в 1860 году был социалистом, кто уже не был им в 1848 году. Мы можем быть благодарны этому интервалу вынужденной изоляции от политики, которая позволила Карлу Марксу довести до зрелости свои теории и заложить основы Das Kapital («Капитала»), но сам он не был изолирован от политики. Тем временем выживание политических организаций, или с таковым укладом, рабочего класса разрушалось, подобно Коммунистической Лиге в 1852 году, или постепенно сходило на нет, как британский чартизм.

Однако, на более умеренном уровне экономической борьбы и самозащиты, организация рабочего класса сохранилась и не могла не расти, и это несмотря на тот факт, что с заметным, пусть и частичным, исключением Англии, профсоюзы и забастовки были запрещены законом почти повсюду в Европе, хотя дружественные общества (общества взаимопомощи) и кооперативы — на континенте в основном для производства, в Англии в основном для мастерских — считались законными. Нельзя сказать, чтобы они особенно процветали: в Италии (1862 год) среднее число членов подобных обществ взаимопомощи в Пьемонте, где они были наиболее сильны, не достигало пятидесяти{55}. Только в Британии, Австралии и — довольно серьезно — в Соединенных Штатах профсоюзы рабочих имели настоящее значение, в двух последних случаях прибывая в основном в багаже классово сознательных и организованных английских иммигрантов.

В Англии не только квалифицированные ремесленники машиностроительных отраслей промышленности, так же как и ремесленники более древних занятий, но даже — благодаря ядру высококвалифицированных взрослых мужчин-ткачей — хлопковые рабочие содержали сильные местные союзы, более или менее связанные национально, и в одном или двух случаях (Объединенное общество инженеров [1852 год], Объединенное общество плотников и столяров [1860 год]) финансово, если не стратегически, координировали национальные общества. Они образовали меньшинство, но не незначительное, а среди квалифицированных рабочих, в некоторых случаях, и большинство. Кроме того, они обеспечили основу, на которой профсоюзное движение могло легко расширяться. В Соединенных Штатах профсоюзы были, возможно, даже более сильными, хотя, как оказалось, они не смогли противостоять воздействию действительно быстрой индустриализации в конце столетия. Однако они здесь были менее мощны, чем в том рае организованного труда, в австралийских колониях, где строительные рабочие фактически добились восьмичасового рабочего дня в начале 1856 года, что вскоре последовало в других отраслях. По общему признанию, нигде позиция заключившего сделку рабочего не была сильнее, чем в этой малонаселенной и динамично развивающейся экономической зоне, в которую золотой натиск 1850-х годов соблазнил уехать многие тысячи людей, поднимая заработную плату непредприимчивых, которые остались на месте.

Благоразумные наблюдатели не ожидали, что роль рабочего движения будет незначительна еще какое-то время; и в самом деле, начиная приблизительно с 1860 года стало ясно, что пролетариат возвратился на сцену, с другими dramatis personae[85] 1840-х годов, хотя менее решительно настроенным. Он появился с неожиданной быстротой, чтобы почти сразу же обрести идеологию, отныне отождествляя свое движение с социализмом. Этот процесс появления был любопытной смесью политического и индустриального действия, различных видов радикализма, от демократического до анархического, классовой борьбы, классовых союзов и правительственных или капиталистических уступок. Но прежде всего он был международным, не просто потому что, подобно возрождению либерализма, появился одновременно в различных странах, а потому что он был неотделим от международной солидарности рабочего класса или международной солидарности левых радикалов (наследство периода до 1848 года). Фактически он был организован как и при Международном Товариществе Рабочих, Первом Интернационале Карла Маркса (1864–1872 года). Положение о том, было ли верным, что «у трудящихся нет родины», как излагал это Коммунистический Манифест, может быть оспорено: конечно, организованные и радикальные рабочие как Франции, так и Англии были патриотами на свой манер — французская революционная традиция является по существу крайне националистической (см. главу 5 выше). Но в экономике, где факторы производства совершенствовались свободно, даже деидеологизированные британские профсоюзы смогли оценить потребность заставить предпринимателей отказаться от импортирования штрейкбрехеров[86] из-за границы. Для всех радикалов победы и поражения левых где бы то ни было все еще означали немедленное и непосредственное отношение к их собственным победам и поражениям. В Британии Интернационал возник из симбиоза возобновившейся агитации за избирательную реформу с рядом кампаний за международную солидарность — с Гарибальди и итальянскими левыми в 1864 году, с Авраамом Линкольном и с Севером в Гражданской войне в Америке (1861–1865 годы), с несчастными поляками в 1863 году, все из которых совершенно правильно считали необходимым укреплять рабочее движение в его наименее политической, наиболее «профсоюзной» форме. И лишь организованные контакты между рабочими в одной стране и таковыми в другой не могли оказывать, но оказывали влияние на свои движения, как обнаружил Наполеон III, когда он разрешил французским рабочим послать большую делегацию в Лондон по случаю Всемирной выставки в 1862 году.

Интернационал, основанный в Лондоне и быстро попавший в способные руки Карла Маркса, возник как любопытное объединение обособленных и либерально-радикальных британских профсоюзных лидеров, идеологически смешанных, но скорее более левых борцов французского союза, и неясного общего коллектива старых континентальных революционеров с существенно разнящимися и несовместимыми взглядами. Их идеологические сражения должны были в конечном счете разрушить его. Так как они раньше других интересовали многих других историков, они не должны надолго задерживать нас здесь. Короче говоря, первое главное сражение между «чистыми» (то есть в действительности либеральными или либерально-радикальными) деятелями профсоюзного движения и деятелями, обуреваемыми честолюбивыми планами социального преобразования, было выиграно социалистами (хотя Маркс старался уберечь англичан, своих главных покровителей, от участия в континентальных сражениях). Впоследствии Маркс и его сторонники пошли против (и победили) французских сторонников «мутуализма»[87] Прудона, воинственно настроенных, обладающих классовым сознанием и антиинтеллектуальных ремесленников, и после того анархистский союз Михаила Бакунина (1814–1876), куда более грозного, так как он действовал с помощью весьма неанархичных методов дисциплинированных тайных организаций, фракций, и т. д. (см. главу 9 ниже). Неспособный больше сохранять контроль над Интернационалом, Маркс спокойно ликвидировал его в 1872 году, переведя его штаб-квартиру в Нью-Йорк. Однако к этому времени поддержка больших организованных масс рабочего класса, чьей частью и до некоторой степени координатором являлся Интернационал, так или иначе была нарушена. Все же, как оказалось, идеи Маркса одержали победу.

В 1860-х годах это было не легко предсказать. Существовало только одно-единственное марксистское, или точнее социалистическое, массовое рабочее движение, которое развивалось в Германии после 1862 года. (На самом деле, если мы исключим неудачливую национально-лейбористскую партию реформ Соединенных Штатов [1872 г.] — политический рост честолюбивого Национально-Трудового союза [1866–1872 гг.], который присоединился к Международной ассоциации рабочего движения (П¥МА) — было лишь одно политическое рабочее движение, действующее в национальном масштабе независимо от «буржуазных» или «мелкобуржуазных» партий). Это было достижение Фердинанда Лассаля (1825–1865), блестящего агитатора, который пал жертвой весьма колоритной личной жизни (он умер от ран, полученных на дуэли из-за женщины) и который считал себя последователем Маркса, настолько насколько он следовал взглядам кого-либо, кто находился от него не очень далеко. Всеобщий германский рабочий союз Лассаля (Allgemeiner Deutscher Arbeiterverein [1863]) официально был скорее радикально-демократической, чем социалистической организацией и ее непосредственным лозунгом было всеобщее избирательное право, но он был как последовательно классово-сознательным и антибуржуазным, так и — несмотря на ее изначальную небольшую численность — организованным как современная массовая партия. Он не особенно нравился Марксу, который поддерживал конкурирующую организацию под руководством двух более искренних (или, по крайней мере, более приемлемых) его учеников, журналиста Вильгельма Либкнехта и одаренного молодого токаря Августа Бебеля. Эта группа, базирующаяся в Центральной Германии, хотя официально и более социалистическая, как ни парадоксально скорее следовала менее непреклонной политике союза с (антипрусскими) демократическими левыми старых революционеров 1848 года. Сторонники Лассаля, почти полностью составлявшие прусское движение, в значительной степени разделяли прусский взгляд на решение германской проблемы. Так как это было решение, которое явно преобладало после 1866 года, эти различия, явственно чувствовавшиеся в десятилетие немецкого объединения, перестали быть значительными. Марксисты (совместно с отколовшимися сторонниками Лассаля, которые настаивали на чисто пролетарском характере движения) образовали в 1869 году Социал-Демократическую партию и в конечном счете объединились — поскольку это оказалось эффективным предприятием — со сторонниками Лассаля в 1875 году, образовав мощную Социал-Демократическую партию Германии (СДПГ).

Важным фактором является то, что оба движения были так или иначе связаны с Марксом, которого они расценивали (особенно после смерти Лассаля) как своего теоретического вдохновителя и гуру. Оба освободились от влияния либерально-радикальной демократии и действовали как независимые движения рабочего класса. И оба (при всеобщем избирательном праве, предоставленном Бисмарком Северной Германии в 1866 году и Германии в 1871 году) сразу же приобрели поддержку масс. Лидеры обоих движений были избраны в парламент. В Бармене, родном городе Фридриха Энгельса, 34 процента проголосовали за социалистов в 1867 году, 51 процент в 1871 году.

Но если Интернационал еще не вдохновлял малочисленные партии рабочего класса (две немецкие партии даже официально не вступили в него), он ассоциировался с появлением рабочего класса в ряде стран в форме массового рабочего и профсоюзного движения, которому он систематически старался помочь, по крайней мере с 1866 года. Как велика в действительности была его роль — не совсем ясно. (Международной ассоциации рабочего движения (ПУМА) случилось совпадать в действиях с первыми международными всплесками борьбы рабочих, некоторые же из них, подобно борьбе работников шерстяной отрасли Пьемонта в 1866–1867 годах, не имели ничего общего с ней.) Однако особенно начиная с 1868 года и далее, эта борьба сходилась с ней в одной точке, так как лидеры этих движений были склонны все более и более тесно сотрудничать с Интернационалом или даже уже быть его бойцами. Эта волна рабочего движения и забастовок охватила весь континент, достигнув Испании и даже России: в 1870 году забастовки прошли в Санкт-Петербурге. Она охватила Германию и Францию в 1868 году, Бельгию — в 1869 (сохраняя свою силу в течение нескольких лет), вскоре после этого Австро-Венгрию, наконец достигнув в 1871 году Италии (где ее пик пришелся на 1872–1874 годы) и Испании в один и тот же год. Между тем забастовочная волна в Англии не спадала также и в 1871–1873 годах.

Появлялись новые профсоюзы. Они предоставляли Интернационалу массы своих членов: только по австрийским данным, число зарегистрированных сторонников Интернационала выросло от 1000 в Вене до 35 000 между 1869 и 1872 годами, в чешских землях от 5000 до почти 17 000, в Штирии и Каринтии от 2000 до почти 10 000 только в одной Штирии{56}. По более поздним меркам это представляется незначительным; но это демонстрирует намного большую силу объединения — союзы в Германии учились принимать забастовочные решения только на массовых митингах, представляя также и неорганизованных рабочих — и это, конечно, пугало правительства, особенно в 1871 году, когда пик популярности Интернационала для народных масс совпадал с Парижской Коммуной (см. главу 9 ниже).

Правительства, и по меньшей мере, часть буржуазии четко осознали подъем рабочего движения в начале 1860-х годов. Либерализм был слишком предан ортодоксии экономического laissez-faire[88], чтобы серьезно разрабатывать политику социальных реформ, хотя некоторые из демократических радикалов, остро осознающих опасность потери поддержки со стороны пролетариата, были готовы даже к такой жертве, и в странах, где «манчестеризм» никогда не одерживал полностью верх, должностные лица и интеллектуалы все более и более обсуждали потребность в них. Таким образом, в Германии, под воздействием растущего социалистического движения, довольно безвестная группа «Социалистические профессора» (Kathedersozialisten) в 1872 году образовали влиятельное Общество социальной политики (Verein für Sozialpolitik), которое защищало социальные реформы как альтернативу, или скорее средство профилактики по отношению к марксистской классовой борьбе[89].

Однако даже те, кто расценивал любое общественное вмешательство в механизм свободного рынка как некий рецепт, ведущий к гибели, теперь были убеждены в том, что организация рабочего класса и его действия должны быть признаны, если они будут подконтрольны. Как мы видели, некоторые из самых отъявленных политиков-демагогов, и не в последнюю очередь Наполеон III и Бенджамин Дизраэли, хорошо представляли избирательский потенциал рабочего класса. По всей Европе в 1860-х годах закон был изменен, чтобы разрешить существование хотя бы некоторым малочисленным рабочим организациям и позволить проведение забастовок; или, чтобы быть более точным, чтобы создать пространство в теории свободного рынка для свободных переговоров между предпринимателями и профсоюзами об условиях труда рабочих. Однако юридическое положение профсоюзов оставалось весьма сомнительным. Только в Англии политический вес рабочего класса и его движений был достаточно большим — по общему согласию они составляли большинство населения — чтобы произвести, после нескольких лет подготовительных работ (1867–1875), сложную систему юридического признания, такую благоприятную для профсоюзного движения, что периодически предпринимались попытки ограничить свободу, предоставленную им тогда.

Целью этих реформ, безусловно, было стремление предотвратить появление рабочего класса как независимой политической, и еще более как революционной силы. Это имело успех в странах с уже установившимися неполитическими или либерально-радикальными движениями рабочих. Там, где мощь организованных рабочих была довольно сильна, как в Англии и Австралии, независимые партии рабочих не должны были появиться весьма быстро, и даже тогда они оставались по существу не социалистическими. Но, как мы видели, в большей части Европы профсоюзное движение возникло в период Интернационала, в основном под руководством социалистов, и рабочее движение должно было политически отождествляться с ними, и более всего с марксизмом. Так, в Дании, где Международная ассоциация рабочих была организована в 1871 году с целью организации забастовок и кооперативов производителей, секции этой корпорации, после того как руководство распустило Интернационал в 1873 году, сформировали независимые союзы, большинство которых позднее воссоединилось как «социал-демократическая лига». Это было наиболее значительным достижением Интернационала. Это сделало рабочих независимыми и социалистами в одно и то же время.

С другой стороны, это не делало его готовым к восстанию. Несмотря на ужас, который он наводил на правительства, Интернационал не планировал немедленную революцию. Маркс сам, хотя и не менее революционный чем прежде, не рассматривал это как серьезную перспективу. В самом деле, его отношение к единственной попытке совершить пролетарскую революцию, Парижской Коммуне, было очень осторожным. Он не верил, что у нее был хотя бы малейший шанс на успех. Самое большое, чего она могла бы достичь, состояло в заключении соглашения с Версальским правительством. После ее неизбежной гибели он написал ей некролог в самых трогательных выражениях, но целью этого великолепного памфлета (Гражданская война во Франции) было проинструктировать революционеров будущего, и в этом он преуспел. Однако Интернационал, то есть Маркс, хранил молчание, пока Коммуна фактически существовала. В течение 1860-х годов он работал над долгосрочными перспективами и практически не рассматривал краткосрочные. Он должен был испытывать удовлетворение по поводу образования, по крайней мере в главных промышленных странах, независимых политических движений рабочего класса, организованных (где это было юридически возможно) как массовые движения для завоевания политической власти, освободившихся от интеллектуального влияния либерал-радикализма (включая простой «республиканизм» и национализм), так же как и от разновидности левацкой идеологии (анархизм, мутуализм, и т. д.), которую он рассматривал с некоторым основанием как пережиток прежней эпохи. Он даже не просил такие движения быть «марксистскими»; в самом деле, при этих обстоятельствах, это было бы утопией, так как Маркс фактически не имел никаких последователей за исключением своих сторонников в Германии и среди небольшого числа старых эмигрантов. Он не ожидал, что капитализм должен или потерпеть крах или же быть на грани гибели. Он просто надеялся достичь первых результатов в организации армий, которые вели бы долгие кампании против хорошо укрепившегося неприятеля.

К началу 1870-х годов все выглядело так, будто бы движению не удалось добиться даже этих скромных целей. Английские рабочие оставались крепко привязаны к либералам, их лидеры были слишком слабыми и испорченными даже для того, чтобы заполучить значительное представительство в парламенте, опираясь на свою нынешнюю решающую избирательную силу. Французское рабочее движение находилось в глубоком кризисе в результате поражения Парижской Коммуны, и среди этих руин не было ничего, кроме устаревшего бланкизма, санкюлотизма и мутуализма. Великая волна рабочего движения схлынула в 1873–1875 годах, оставляя позади себя профсоюзы едва ли более сильные, а в некоторых случаях фактически гораздо более слабые, чем таковые в 1866–1868 годах. Интернационал потерпел крах, будучи неспособен устранить влияние левых ортодоксов, чья собственная неудача была слишком очевидной. Коммуна была мертва, и единственная другая европейская революция, в Испании, быстро близилась к завершению: к 1874 году Бурбоны вернулись в Испанию, отодвинув следующую Испанскую республику почти на шестьдесят лет. Только в Германии наблюдался значительный прогресс. По общему признанию новую, пока еще неясную, перспективу революции можно было разглядеть в отсталых странах, и с 1870 года и далее Маркс начал возлагать некоторые надежды на Россию. Однако представляющие самый непосредственный интерес из этих движений, потому что одно сотрясло Англию, главный бастион мирового капитализма, также потерпели крах. Движение фениев в Ирландии тоже очевидно лежало в руинах (см. главу 5 выше).

Настроения отступления и разочарования характеризует последние годы жизни Маркса. Он писал сравнительно мало[90] и был более или менее пассивен политически. Все же сейчас мы можем видеть, что два достижения 1860-х годов были неизменны. Отныне имели место организованные, независимые, политические, социалистические массовые движения рабочего класса. Влияние домарксистских левых социалистов в основном было преодолено. И, следовательно, структура политики должна была постоянно меняться.

Большинство этих изменений не стали явными до конца 1880-х годов, когда был восстановлен Интернационал, теперь уже как единый фронт, главным образом марксистских, массовых партий.

Но даже в 1870-х годах по крайней мере одно государство стояло перед новой проблемой: Германия. Здесь число отданных социалистам голосов (10 200 в 1871 году) начало снова расти с заметной непреодолимой силой после короткой задержки: до 340 000 в 1874 году, до полумиллиона в 1877. Никто не знал, что с этим делать. Массы, которые были и не пассивными, и одновременно не были готовы следовать руководству своих традиционных «старших» или буржуазии, и чьи лидеры не могли приспосабливаться, не вписывались в схему политики. Бисмарк, который мог играть в либеральный парламентаризм в своих собственных целях в самом деле лучше, чем кто-нибудь еще, не мог думать ни о чем кроме как о запрете социалистической деятельности с помощью закона.

ГЛАВА 7