Век наивности — страница 3 из 6

Уроки Джеймса в этом отношении были для нее и впрямь незаменимыми. Историческая ретроспектива еще теснее сближает их имена. Оба они сделали больше всех для того, чтобы американский роман обогатился завоеваниями, которыми в ту пору было отмечено развитие большой повествовательной формы в Европе и в России. Поначалу вынужденные обороняться от провинциального эстетизма, оба оказались потом свидетелями массового увлечения натуралистскими теориями и приемами письма. И оба противостояли этой чрезмерно развившейся тенденции, отстаивая «старомодные», по тогдашним меркам, принципы продуманной архитектоники, добротной сюжетности, стилистической отделки, психологизма и неспешного драматического нагнетания конфликтов. В книге «Что такое проза» (1925) Уортон писала: «Для того, чтобы передать в романе жизнь, необходимо только одно умение… это способность высвободить из ее сумятицы решающие мгновения» Она основывается на собственном опыте, а еще убедительнее могли бы подтвердить ее мысль книги Джеймса.

И тем не менее это не были отношения мастера и подражателя. Последний период творчества Джеймса прошел под знаком явного охлаждения к проблемам, конфликтам, заботам, тревожившим его соотечественников. По. мере этого все заметнее делалось различие между двумя писателями — как в творческих интересах, так и во всем строе мышления и чувствования. Проведя полжизни на других берегах, Уортон и в Париже осталась человеком старого Нью-Йорка. Ее не захватили размышления Джеймса об американце а Европе, о встрече двух культур, двух систем ценностей. Ничто вокруг не напоминало разрушенный движением истории мир 5-й авеню времен ее юности. Но для Уортон этот мир сохранился живым и владел воображением так же властно, как и в начале писательского пути.

От мира Генри Джеймса он отличался столь же сильно, как высокопросвещенный, почти европейский Бостон от Нью-Йорка, города коммерсантов, стряпчих, чиновников, денежных тузов с их смешными претензиями на аристократизм духа. Джеймс, который был ньюйоркцем по рождению, описал этот город в «Вашингтонской площади» (1880). Еще раньше его изобразил Мелвилл в «Писце Бартлби» (1856), «уолл-стритской повести», которая русскому читателю сразу же напомнит гоголевскую «Шинель». Нью-Йорк предстанет и в произведениях Уортон. Недоступные запуганному, несчастному конторщику фешенебельные особняки будут открыты для читателя вместе с их понятиями и правилами, которые герою Мелвилла внушали ужас, смешанный с отвращением. Реальность войдет в книги Уортон вещественно и зримо, не оставляя места для романтических иллюзий, как, впрочем, и для трагических, обреченных бунтов.

«Вашингтонская площадь» предвосхитила мотивы романов Уортон, самое тональность ее повествования. Для Джеймса это был эскиз темы, оставленной ради других замыслов и художественных идей. Уортон посвятила себя этой теме едва ли не без остатка. «Обитель радости», «Обычай страны» и «Век наивности» сложились в своего рода трилогию о старом Нью-Йорке. Затем был написан цикл из четырех повестей под общим заглавием «Старый Нью-Йорк» (1924). Ее талант сверкнул здесь в последний раз. Но дело жизни было уже сделано. Воссозданный ею Нью-Йорк остался в литературе особой и завершенной в себе эстетической действительностью. В этом смысле «Обитель радости» можно рассматривать как предвестие появившегося через тринадцать лет «Уайнсбурга» Шервуда Андерсона — книги, исключительно важной для американской прозы XX века.

Речь идет, конечно, не о внешнем сходстве. Объективно близок только исходный принцип: многоплановый и целостный художественный мир во всей конкретности конфликтов и персонажей, специфичных для определенной среды, но вместе с тем обладающих большим историческим и духовным содержанием. Всего точнее определил этот принцип Фолкнер, сказав, что художник претворяет «локальное» в «универсальное». Подобные устремления отличали американскую литературу еще со времен Твена, автора «Жизни на Миссисипи», книг о Томе и Геке. Для Уортон он был очень далеким художником. Эпическое художественное мышление было ей совсем не свойственно, и все же трилогия о Нью-Йорке и трилогия о Миссисипи, по-разному построенные, сближены общностью творческой задачи. Андерсон и писатели, прошедшие его школу, доведут до высокого совершенства умение, выбрав строго определенный сегмент общественной жизни, всесторонне его обследовать, так что в итоге возникает множество внутренних соотнесений и «локальное» становится «универсальным», ничего не утрачивая в своей необщности.

Уортон принадлежит предшествующей литературной эпохе.

То, что сделается открытием, у нее всего лишь догадка, интуитивно почувствованная возможность, которая исчерпана далеко не полностью. Зернам еще предстоит прорасти и дать обильные всходы.

Но и через много десятилетий ее Нью-Йорк не превратится в литературную реликвию. Рассказ останется увлекательным и живым, потому что в нем заключен образ определенного мира. Люди, обитающие в этом мире, отличаются трезвостью ума, нелюбовью к чувствительности, обостренным ощущением честности или бесчестья, которые для них проявляются прежде всего в деловой жизни. Их предки «ехали в колонии не умирать во имя веры, а жить во имя банковского счета», и эта традиция непоколебима. Умеренность и терпимость провозглашены здесь золотым правилом, и нарушивших его карают исключением из клуба, а это равносильно гражданской смерти. Богатство отнюдь не признается самоцелью, однако бедность — «признак столь очевидного отсутствия вкуса, что о ней просто никогда не говорят». Не сочувствуют и либеральным затеям, хотя исправно пополняют кассу благотворительных организации и находят разумным учреждение общества защиты животных. Блистают туалетами на концертах итальянских знаменитостей, аплодируют Теккерею, читающему о юмористах прошлого. Диккенс слишком вульгарен, и ему не предоставили трибуны. Именно поэтому он проявил такую «бестактную» язвительность в своих «Американских заметках».

Вспоминая эту размеренно текущую бестревожную жизнь, Уортон пишет о ней в «Старом Нью-Йорке» с легкой иронией, в которой порою чувствуется печаль по невозвратной — еще сравнительно благополучной — эпохе. Время действия в ее трилогии — примерно с 1840 по 1880 год. Нувориши, к концу столетия решительно потеснившие на 5-й авеню людей ее круга, конечно, не могли внушать ей ничего, кроме брезгливости. Легко было впасть в приукрашивание былого. Однако писательнице удалось избежать этой опасности. Из непосредственно пережитого, из долгих наблюдений и размышлений Уортон превосходно поняла, в чем главная слабость этого «снисходительного и бездумного» общества, — в его «слепом страхе перед всем новым и в инстинктивном стремлении уйти от ответственности». В связи с «Обителью радости» она высказала мысль, важную для всего ее творчества: «Трагическим свойством такого общества является его способность принижать и человеческие устремления, и идеи».

Это была ее главная тема. При всей сдержанности повествовательных средств и кажущейся бесстрастности автора она приобретает под пером Уортон острую напряженность и глубокий драматизм.

Еще при жизни ее начнут упрекать за узость творческих горизонтов.

В 1921 году крупнейший историк и культуролог той поры Вернон Луис Паррингтон написал об Уортон статью, в которой она была окрещена «нашим литературным аристократом». В статье разбирался «Век наивности». Паррингтон назвал его «исторической сатирой, отмеченной безукоризненным мастерством». Некоторые его замечания проницательны и тонки. Он ценит достоверность, с которой передан фарисейский дух общества, наглухо забаррикадированного от всего «неприятного». Он отмечает иронию и вкус, с каким изображена эта жеманная респектабельность, подменившая собою живую жизнь.

Умеренные похвалы, впрочем, лишь подкрашивают отнюдь не комплиментарную тональность общей оценки. Стоило ли растрачивать дарование, выводя этих никому не интересных людей с их мелкими страстями и куцыми мыслями? Ведь рядом развертывалась настоящая драма. И роман послужил бы «поистине бесценным документом американской истории», покажи автор, как нормой существования сделались «брутальность и цинизм» вандербильтов, гулдов и прочих героев бизнеса, вознесшихся как раз в эту эпоху. Какие сюжеты, какие битвы происходили перед глазами Уортон, так и не отозвавшись в ее книгах, где материал остается скучным и незначительным, несмотря на все ее старания. Что поделаешь, ведь ей самой передался снобизм старой буржуазии, изо всех сил тянувшейся выглядеть аристократией.

От Уортон можно было ожидать чуть ли не американской «Человеческой комедии». А получился не более чем скромный эскиз к картине, которую, возможно, еще создаст другой художник.

На десятилетия эти идеи стали общим местом во всем, что писалось об Уортон. Это казалось настолько убедительным, что подчас критики словно забывали об «Обычае страны», где создан убийственно точный портрет «нового» Нью-Йорка, откровенно обожествлявшего житейский успех, и не замечали такой, например, фигуры, как Бофорт из «Века наивности», хотя этот не тяготящийся хотя бы заботами о профессиональной репутации банкир вполне органично вписывается в галерею персонажей «позолоченного века». О книгах Уортон судили, игнорируя своеобразие ее таланта и оттого не понимая природы ее видения.

Тем, кто с дистанции в тридцать-сорок лет наблюдал перемещения на американской общественной сцене того времени, к которому относятся события ее романов, эти сдвиги и впрямь должны были казаться историческими по своему значению. Для Уортон, их непосредственного свидетеля, все происходившее на 5-й авеню в конце века меняло скорее формы, чем сущность отношений между людьми, затрагивало, главным образом, верхний слой, а не самым фундамент вдоль и поперек наученного ею нью-йоркского микрокосма. Старая буржуазия уступала место новой, добропорядочность капитулировала перед цинизмом, но, сколь бы болезненной ни была внешняя перестройка, в принципе порядок вещей оставался прежним.

Со времен Паррингтона многое изменилось, и сегодня Гор Видал, автор «Вице-президента Бэрра» (1973) причисляет Уортон к самым неукротимым критикам американского общества, а другие исследователи ее творчества ставят писательн