Русская интеллигенция была востребована историей для святой цели: выявить личность в каждом человеке, восславить ее, укрепить нравственно, вооружить не раболепием православия, а мужеством индивидуальности. А ныне то тут, то там начинают мелькать статейки об историческом преступлении русской интеллигенции: их пишут холопы, так и не ставшие интеллигентами. Бог им судья, хотя невежество оскорбительно не для почивших, а для живущих. Русская интеллигенция породила не только Чернышевского с топором и Ленина с его невероятной харизмой и искривленными немецкими идеями, но и Герцена, утверждавшего, что для торжества демократии необходимо сначала вырастить демократов. Я мог бы привести массу примеров, но стоит ли? Интеллигентом нельзя стать, даже получив дюжину дипломов с отличием: для России это – нравственная категория, а не мера образовательного ценза.
И эта высочайшая нравственность русской интеллигенции, ее чувство сопричастности к судьбе народа были отринуты левыми экстремистами, захватившими власть. Для них все было ясно, все – объяснимо, а потому они не просто не нуждались в личности – они считали своей задачей ее разрушение. Послушный специалист для них всегда был предпочтительнее думающего, сомневающегося и страдающего интеллигента, а потому второе поколение русской интеллигенции – поколение моих отцов – было поставлено перед дилеммой: либо конформистское служение властям, либо – уничтожение. А под уничтожение советская власть всегда подводила не только самого строптивого, но и его семью, что исполнялось с железной непреложностью. Судите людей по внутренним обстоятельствам того времени, в котором довелось им жить и страдать.
Русский народ не может существовать без собственной интеллигенции в исторически сложившемся ее понимании не в силу некой богоизбранности, а потому лишь, что без нее он утрачивает смысл собственного существования, вследствие чего никак не в силах повзрослеть. Нам свойственна детская непосредственность, детское бескорыстие, детская доверчивость и детская жестокость: любой русский всегда моложе своего сверстника за рубежом, будь то немец или японец, француз или американец. А детству нужен пример для подражания – вот основа нашей страсти как создавать себе кумиров, так и оплевывать их. Пушкин называл наш народ народом младенческим, вовсе не имея в виду его возраст: немцы, итальянцы, греки, не говоря уж об американцах, стали нациями куда позже, нежели мы. Наш народ вернулся русским народом с поля Куликова, то есть более шести веков назад. И за шесть веков мы так и не повзрослели, ибо постоянно, поколение за поколением опекались батюшками: батюшкой был Государь, барин, священник. Мы росли под патронажем этих «батюшек», работали на них, воевали за них и умирали, забытые ими. И мы привыкли к постоянной опеке, привыкли перекладывать свои заботы на их ответственность, привыкли просить их поддержки, помощи или хотя бы совета, и спасти нас от этого иждивенчества может только собственная интеллигенция. Она возродит в каждом из нас дремлющую личность, объяснит нам ее величайшую ценность и уникальность, приучит смело опираться на собственные способности и силы, а не ожидать советов, одобрения или поддержки очередного «батюшки». И она придет, эта новая интеллигенция, она возьмет на себя тяжкий крест нравственного возрождения народа, избавив его от далеко не бескорыстного патронажа «батюшек властных структур». Я твердо верю в это.
Надо знать корни свои, особенно если они хоть в какой-то степени сопричастны истории твоего государства. Однако история в России всегда была наукой дворянской, а ее скверное изложение в школах более отпугивало детей, нежели привлекало, и в конце концов мы получили народ, в массе своей не обладающий исторической памятью. Мы черпаем исторические знания чаще всего из кинематографа, куда реже – из посредственных исторических романов, не понимая ни закономерности собственной истории, ни, тем паче, ее логики.
Но вернемся к деду, чтобы перейти к истории моей матушки. Единственного человека, которого он любил.
Дед пил, не теряя здравого ума, много лет, а начал заговариваться во вполне трезвом виде. Дело в том, что по возвращении из нетей – это почему-то совпало с окончанием Гражданской войны – бабка с самыми благими намерениями решила нанести визит мужу, с которым, правда, была разведена уже новой властью. И нанесла: Дарья Матвеевна рассказывала, что влетела она со щебетом и сияющей улыбкой, а дед встал, простер руку и выкинул свой кремень:
– Вон!..
Бабка ушла, а дед стал малость заговариваться. Но все проходило, когда он видел мою маму, потому что она была похожа на бабушку.
Повторюсь: к сожалению, только внешне. Бестолковое, по сути, сиротское детство – а детство всегда при всей его хрупкости остается фундаментом характера – не могло пройти даром. Матушка выросла истеричной, подозрительной, скорее мрачной, чем веселой. Все это с лихвой компенсировалось ее самоотверженной любовью к детям. Мама прожила свою жизнь только ради нас, во имя нас и для нас, исполнив до конца свой материнский долг. Поэтому мы с сестрой почти не ощущали ее тяжелого, надрывного характера – матушка обрушивала его на отца. И – странное дело! – отец тоже оказался святым. В иной, разумеется, форме. Ему не приходилось прощать, а только терпеть, но у святости разные жанры.
– Из колокольчика вырвали язычок, – со вздохом сказала мне тетя Таня, когда гостила у нас на даче, а отца уже не было в живых.
В 18-м году маму арестовали как заложницу. Смоленскому ЧК было известно, что ее муж – царский офицер, но почему-то совершенно неизвестно, что он еще в 17-м перешел вместе с ротой в Красную Армию. А тут вскрыли какой-то очередной заговор и стали брать всех по спискам с общим ультиматумом: «не сознаетесь – расстрел». Сознаваться было не в чем, и маму ночью повели расстреливать куда-то за башню Веселуха. Однако почему-то не расстреляли, а привезли назад, в тюрьму. На следующий день пришло сообщение об отце, маму отпустили, но еще в камере она подцепила бушевавшую в Смоленске оспу и угодила в больницу. Умирать второй раз.
Это было уже слишком, и мама сломалась. Стала мрачной, неразговорчивой, углубленной в собственные думы и совершенно разучилась улыбаться, а уж смеяться – тем более: кажется, я ни разу не слышал, чтобы мама смеялась в голос, от души. А в двадцатом у нее бурно стала развиваться чахотка (так тогда именовали особенно тяжелую и быстротечную форму туберкулеза). Форма была открытой, мама кашляла кровью, и дни ее были сочтены.
Маму и меня спас тихий совет участкового врача доктора Янсена:
– Рожайте, Эля. Роды – великое чудо. Только не кормите ребенка грудью.
Терять маме было уже нечего, и она – рискнула. И это действительно оказалось чудом: туберкулез начал рубцеваться, и когда мне было лет двенадцать, меня и маму сняли с учета в тубдиспансере. Мама прожила 86 лет, напрочь забыв, что когда-то была смертельно больна. Однако даже мое рождение не вернуло маме улыбку и не смягчило ее постоянно напряженный взгляд.
Я столь подробно рассказываю истории отца и матери по двум причинам. Одна ясна: дети всегда зеркало своих родителей. Если родители не поленились и умело и тщательно отполировали это зеркало – они увидят в нем свой улучшенный вариант. Если же зеркало осталось кривым, мутным, покрытым вздутыми пузырями, оно отразит лишь пороки своих родителей в заведомо уродливой форме. Вопрос «чей ты родом?» имеет прямое отношение к качеству человеческого материала. И это является второй причиной столь пространного пролога собственной жизни.
Я написал «пролог» и подумал, что история родителей всегда ПРОЛОГ твоей жизни, а твоя жизнь – ЭПИЛОГ жизни твоих родителей. То, что заключено меж прологом и эпилогом, и есть собственная твоя жизнь, жанр которой чаще всего ты определяешь сам, опираясь на фундамент семейного воспитания. Она может оказаться драмой или трагедией, фарсом или опереттой, комедией или героической песней, эпическим сказанием или… Словом, ты и только ты – за редким исключением! – пишешь сам свою собственную жизнь ровно один раз и всегда – набело, а потому постарайся не ошибиться с жанром. Можно натворить массу ошибок: если жанр выбран правильно, ты извлечешь уроки из этих ошибок и более их не повторишь. Если же ты ошибся в жанре, все житейские ошибки начинают суммироваться, расти, как снежный ком, и в конце концов задушат тебя. Подобные ошибки жизнь никогда не прощает человеку.
Но вернемся к причинам, побудившим меня писать столь пространный пролог собственной жизни. Первая не требовала разъяснений, и я лишь напомнил о ней; вторая мне кажется гораздо серьезнее. Оговорюсь сразу: я никоим образом не претендую на научную форму своих суждений. Нет, я – писатель, и что бы я ни утверждал, я утверждаю только как писатель. То есть от «Я», а не от «МЫ», не собираясь выдавать свои собственные соображения за абсолютную истину.
Моя юность прошла под зловещей тенью лысенковско-мичуринского учения о приоритете влияния внешней среды над всеми остальными влияниями. Генетика официально именовалась «буржуазной лженаукой», «менделизм» был ругательством, и с теми, кто публично не отрекался от генетики и ее пророков, поступали как с еретиками в средние века. Остервенение, с которым лысенковцы боролись против сторонников иных учений, поразительно по своей жестокости, массированности и последовательности: вероятно, в цивилизованные времена ни с одним научным течением не расправлялись столь беспощадно. Долгое время я не понимал причин этого ожесточения и, естественно, пытался как-то себе его объяснить, поскольку элементарная грызня за место под солнцем – то бишь Сталиным – меня устроить не могла: еще живы были если не русские интеллигенты, то их дети. И пришел к следующему выводу.
Учение Лысенко обречено было возникнуть. Оно закономерно, ибо его породила социальная революция, уничтожившая все сословия, а в особых условиях России (всего-то полвека назад крепостничество было законно, традиционно, привычно, а потому и нравственно) идея равенства не могла не породить попытки теоретического обоснования, что равенство – это не просто юридически-экономическое, но и абсолютное. Сын крепостного холопа и сын столбового дворянина просто обязаны были быть хотя бы равными, а