Век необычайный — страница 22 из 47

Мама не обрадовалась, а вздохнула и горько покачала головой.

На следующий день я получил в обкоме вожделенную справку, в которой почему-то было написано, что я «боец Истребительного батальона Воронежского Обкома комсомола». Почему нас так обозвали, я не знаю, но сочетание «Истребительный батальон» звучало весьма лестно. Два дня я всем подряд показывал эту справку, а потом нас, «истребителей», собрали, сообщили, что следует взять с собой, и отпустили по домам.

Брать с собой следовало кружку-ложку, смену белья, теплую куртку или свитер и туалетные принадлежности. Мама приготовила вещи, а я, кроме того, взял с собою чистую манерку с солью, которую отец всегда брал в командировки. На сей раз он ее не взял, потому что ехал на новое место службы, а мне выпало нечто вроде командировки, и я таким образом получал некие права на манерку. Надел черные сатиновые брюки с застежками на щиколотках, называвшиеся тогда спортивными, и сатиновую стального цвета рубашку с карманом, в котором хранился комсомольский билет с выданной обкомом комсомола справкой. Все остальное прекрасно уместилось в отцовский вещмешок, хранившийся в кладовке чуть ли не с времен Гражданской войны, и утром 3 июля 1941 года я прибыл в обком. Один, поскольку с трудом, но все же уговорил маму не провожать меня.

В обкоме мы торчали довольно долго: то ли не подали состав под погрузку, то ли что-то решали и утрясали. В час дня нас покормили обедом в столовой, построили в колонну и повели на вокзал. А все провожатые – среди них особенно много было девушек, в том числе и из нашей школы – сопровождали нас, грустно стуча каблучками по булыжникам мостовых. А на вокзальной площади окружили колонну и – молчали. А мы пели «Орленка» и «Каховку».

Наконец ко второму пути подали эшелон из теплушек и одного – штабного – пассажирского вагона. Нас повели к составу через ворота, и девушки шли за нами. А потом вдруг хлынул проливной дождь. Мы стояли на платформе, потому что еще не прозвучала команда на погрузку, а девушки стояли чуть поодаль, на первой платформе, и легкие их платьица мокли под проливным дождем. Они чувствовали, до ужаса ясно чувствовали, что очень многие из нас никогда не вернутся домой. А мы ничего не чувствовали, кроме радостного оживления, но уже, правда, молчали. Молчали потому, что поданный эшелон оказался зримой чертой, через которую нам сейчас суждено было переступить. Шагнуть в иной мир. Жестокий, взрослый, военный.

* * *

Двери в этот мир были уже распахнуты настежь, но нас почему-то все еще держали под дождем на платформе. Мы не могли понять, почему, уже начали было ворчать, и тут из репродукторов громко, на весь вокзал, зазвучал знакомый глуховатый голос с кавказским акцентом:

– Братья и сестры!

Выступал Сталин. Это было его первое выступление после двенадцатидневного молчания, и он впервые так тепло, по-родственному, к нам обратился. Мы вытянулись по стойке «смирно», дождь лил, как из ведра, но мы слушали своего Вождя, не шелохнувшись.

Он говорил о смертельной опасности, нависшей над нашей Родиной, о тяжести первых сражений, об отступлении и оставленных городах. Он призывал к мужеству и самоотверженности, к организации борьбы в тылу врага, к своевременной эвакуации промышленности и уничтожению того, что невозможно вывезти в тыл.

– Земля должна гореть под ногами фашистских захватчиков!

Мы вразнобой, но весьма воодушевленно заорали «Ура!», заглушив последующие слова, но нас за это, помнится, похвалили.

По окончании выступления Сталина нас, вымокших до нитки, стали наконец-то грузить в теплушки. Никаких нар не было, а пол был застлан гнилым сеном. Я возмутился и, бросив в угол вещмешок, побежал в штабной вагон. Там я с излишней горячностью выступил с требованием выдать нам одеяла или заменить сено. Я сказал, что товарищ Сталин лично приказал проявлять заботу о советском человеке, что в вагонах – сквозняк, а мы насквозь промокли, что в результате вместо здоровых помощников партия и комсомол получат эшелон сопливых мальчишек, что…

И тут в штабной вагон вошел военный комендант станции майор Емельянов. Они были друзьями с отцом еще с Гражданской, часто ходили друг к другу в гости, и я хорошо знал его сына Вадима, который был младше меня на три года, но умел ловить рыбу мне на зависть.

– Мать знает, что ты уезжаешь?

– Знает.

– Командирский сын, – пояснил Емельянов. – Рекомендую старшим по вагону. Одеял у меня нет, но два брезента выдам. Пришли ребят в комендатуру.

Никто в вагоне моему назначению не воспротивился, выделенные мною ребята притащили брезенты, начали устраиваться, и эшелон вскоре тронулся неизвестно куда. Мы разделись практически донага, кто-то из старших ребят – впрочем, все они были старше меня – поднес мне полстакана водки в благодарность за брезенты. Мы выпили, закусили хлебом и салом и пели под грохот колес, пока я не уснул.

Ехали мы медленно, подолгу останавливаясь на запасных путях станций и даже разъездов и пропуская воинские эшелоны. В мои обязанности входило выделять дежурных по вагону и по доставке бачков с полными двухразовыми обедами, поддерживать порядок и следить, чтобы никто не отстал. Кормили нас горохом с тушенкой да макаронами, но зато вволю, а погода стояла на редкость жаркая, и мы блаженствовали, открыв настежь обе двери. У меня в вагоне ссор не случалось, никто не отстал, и через три, что ли, дня мы прибыли на Павелецкий вокзал Москвы.

Эшелон остановился на запасных путях далеко от вокзала, но, на мое счастье, среди моих подчиненных любителей познакомиться со столицей не оказалось, кроме меня самого. В Москве, совсем недалеко от Павелецкого, у Новоспасского моста, на территории Главной насосной станции жила моя сестра Галя вместе с мужем, Борисом Ивановичем, в то время главным инженером этой самой станции. Я долго и нудно просил разрешения отлучиться на часок, не получил его и вернулся в вагон.

Почему мне не дали увольнительной, не знаю, поскольку паровоз был отцеплен и, судя по всему, продолжать путешествие мы не торопились. Однако я был хорошо приучен отцом к дисциплине, особенно не огорчался и до ночи пересказывал своим ребятам «Тугов-душителей» Луи Жаколио.

Потом прицепили паровоз, нас стали куда-то дергать, стук и грохот мешали рассказу, и мы завалились спать.

Проснулся я на подъезде к какому-то большому городу и еще издалека, не доезжая до вокзалов, понял, что наш эшелон прибывает в мой родной город Смоленск.

Боже мой, сколько я мечтал о городе своего детства. Сколько раз он мне снился, сколько раз я о нем рассказывал друзьям, рисовал планы его крепости и Лопатинского сада, назубок знал его историю. Знал я и область, поскольку мы с отцом изъездили ее на старом «Руссобалте».

Как только эшелон остановился на запасных путях, я помчался на вокзал. Здесь передо мною предстала разрушенная уборная, куда угодила бомба, но все остальное оказалось целым, если не считать выбитых стекол. Сиял куполами Успенский собор, ясно виделась крепость на холмах противоположного берега, в заросших оврагах которого еще доцветала сирень. Снизу, с вокзальной площади, невозможно было определить, насколько пострадал мой город от бомбежек, хотя о них сообщали в газетах с первого дня войны. По-прежнему шумели вокзалы, соседний рынок был полон народу, то ли покупающего что-то, то ли что-то продающего, и Смоленск не выглядел прифронтовым городом.

Мы жили в центре, на улице Декабристов, недалеко от знаменитых Часов, от которых в Смоленске отсчитывались все расстояния. Напротив них была моя школа, бывшая мужская гимназия, все мои друзья и знакомые жили в Крепости, но мне категорически отказали в просьбе хотя бы прокатиться до центра на трамвае. И напрасно отказали, потому что мы проторчали на вокзале до позднего вечера. Даже больше, поскольку я почувствовал первый толчок прицепленного паровоза уже во сне.

Потом мы опять где-то очень долго стояли, потому что раннее утро я встретил в Гнездово.

Когда после смерти моего деда Ивана Ивановича Алексеева отобрали его именье Высокое в двадцати верстах от Ельни, мы часто снимали дачу в Гнездово. Я хорошо знал эти места, копался на знаменитых Гнездовских курганах, надеясь непременно где-нибудь найти меч, самостоятельно ходил к Днепру, где купался с местными ребятишками, хотя мне это запрещалось. Пойма реки начиналась с крутого и высокого песчаного обрыва, где под вековыми соснами росли кочаны молочая, которые мы ели с удовольствием, несмотря на весьма своеобразный вкус. Я тогда знал множество съедобных трав, потому что в Смоленске в начале 30-х был самый настоящий голод и нашествие беженцев и беспризорников из Украины и из южных областей. Отощав за зиму, мы с первым теплом бросались либо в Лопатинский сад, либо в Чертов ров, где набивали себе животы сочной молодой травой. Пишу об этом потому, что вскоре эти знания мне пригодились, но об этом – в свое время.

В Гнездово мы проторчали довольно долго. Нас зачем-то снова переписали, потом разбили на десятки, и я оказался уже не старшим по вагону, а – десятником, учитывая наше гражданское положение. Там же мы и заночевали, а утром, после завтрака, получили на руки сухой паек и, построившись в колонну, куда-то двинулись с одноглазым майором на смирной лошадке впереди и собственными вещами на плечах.

Потом-то, побегав по лесам и повалявшись под бомбами и пулеметными обстрелами, я понял, какому чудовищному риску подвергли нас организаторы этого марша. Колонна в чистом поле да еще в безоблачный жаркий день – желанная мишень для любого летчика. Хоть бомби, хоть расстреливай ее из пулеметов – деваться некуда, до ближайшего леса добегут единицы. Но тогда я, естественно, об этом и не думал. Да и никто не думал – даже немцы. Мы растянулись на добрую версту, и майор напрасно орал на нас с седла. Было безветренно, душно и жарко, и если у меня был вещмешок, то большинство ребят тащились с чемоданами, а то и с корзинами.

Впрочем, дважды появлялись одиночные самолеты. Они не обращали на нас никакого внимания, а мы принимали их за свои, орали и махали руками. В пути мы сделали всего один большой привал с командой: «Принимать пищу!», приняли эту пищу, а ночевали на огромном сеновале в каком-то селе. Там нас до отвала накормили похлебкой, утром подняли затемно, и к вечеру мы подошли совсем близко к фронту. Было 8 июля 1941 года.