НАЦИОНАЛИЗМ
У каждого человека есть собственное предназначение, которое объединится с миссией всего человечества. Эта миссия и определяет его национальность. Национальность — это святое.
Настанет день… когда величественная Германия встанет на бронзовый пьедестал свободы и справедливости, держа в одной руке факел просвещения, который пошлет луч цивилизации в отдаленные уголки земли, а в другой — третейские весы. Народы будут обращаться к ней за разрешением своих споров: те самые народы, которые сейчас демонстрируют нам, что прав тот, кто силен, с презрением пинают нас сапогом.
I
После 1830 г., как мы видели, общее революционное движение раскололось. Одно из последствий этого раскола заслуживает особого внимания: националистические движения.
Движения, которые лучше всего представляют развитие в этом направлении, — это «молодежные» движения, основанные Джузеппе Мадзини сразу после революции 1830 г.: «Молодая Италия», «Молодая Польша, «Молодая Швейцария», «Молодая Германия» и «Молодая Франция» (1831–1836 гг.) и аналогичное — «Молодая Ирландия» в 1840-х гг. — предшественница успешно действующей и поныне революционной организации, созданной по модели тайного братства начала XIX в., фениев, или Ирландского революционного братства, больше известного благодаря своему вооруженному отряду — Ирландской Республиканской Армии. Эти движения как таковые не имели большого значения, само наличие Мадзини достаточно, чтобы объяснить их повсеместную неэффективность. Символически они очень важны, что подтверждается принятием последующими националистическими движениями такого названия, как, например, «Молодые чехи» или «Молодые турки». Они отметили раскол европейского революционного движения на национальные сегменты. Без сомнения, у каждого из этих сегментов была очень похожая политическая программа, стратегия и тактика и один и тот же флаг — почти всегда трехцветный. Их члены не видели противоречий между требованиями своей организации и других и предвидели всеобщее братство, одновременное освобождение всех народов. С другой стороны, каждый национальный сегмент теперь пытался оправдать приоритетность собственной нации, приняв роль мессии для всех остальных. Италией (как утверждал Мадзини), через Польшу (как уверял Мицкевич) страждущие народы всего мира должны быть приведены к свободе; мысль, с готовностью принятая консервативной, или империалистической, политикой, свидетельство тому — российские славянофилы с их Святой Русью, Третьим Римом, и германцы, которые также говорили, что мир нужно долго излечивать посредством германского духа. Признано, что эта двусмысленность национализма уходит корнями во французскую революцию. Но в те дни была лишь одна великая и революционная нация, и это означало, что ее надо рассматривать как центр всех революций и необходимый, главный двигатель в деле освобождения всего мира. Опыт Парижа был интернационален, а опыт Италии, Польши или Германии (представленный на практике горсткой конспираторов и эмигрантов) был только опытом итальянцев, поляков или германцев.
Если бы новый национализм ограничивался только участием в национально-революционных братствах, то ему не стоило уделять столько внимания. Так или иначе, он представлял значительные силы, которые были следствием политической сознательности 1830-х гг. и итогом двойственной революции. Сначала это были недовольные мелкопоместные дворяне и появляющийся национальный средний класс и даже низы среднего класса во многих странах: ораторами у тех и других были в основном интеллигенты.
Революционная роль дворянства очень хорошо прослеживается в Польше и Венгрии. Там магнаты — крупные землевладельцы в целом — всегда считали возможным и необходимым прийти к соглашению с абсолютизмом и иностранными властями. Венгерские магнаты были в основном католиками и давно считались опорой венского двора; не многие из них примкнули к революции 1848 г. Воспоминания о Речи Посполитой заставили даже польских магнатов мыслить в интересах своей нации, но наиболее влиятельный из их якобы национальной партии Чарторыйский, осуществлявший руководство ею из своего роскошного эмигрантского «отеля Ламбер» в Париже, всегда тяготел к союзу с Россией и продолжал отдавать предпочтение дипломатическим средствам, а не революции. Экономически они были достаточно богаты, чтобы позволить себе все необходимое, расточительны и могли себе позволить, если желали, внести улучшения в хозяйство своих имений, тем самым способствуя экономическому развитию. Граф Сечени, один из немногих умеренных либералов этого класса, чемпион по экономическим преобразованиям, передал Венгерской Академии наук годовой доход в размере 60 тыс. флоринов. И его образ жизни не пострадал от такого бескорыстного великодушия. С другой стороны, многочисленные дворяне, которые могли похвастать только своим знатным происхождением, отличавшим их от других бедных фермеров — один из восьми венгерских граждан претендовал на благородный статус, — не имели ни денег, чтобы поддерживать приличное существование, ни желания бороться с немцами и евреями за благополучие среднего класса. Если они не могли прилично жить на свою ренту, деградирующий век отрешил их от службы в армии, и если были не слишком невежественны, то могли подумать о занятии юриспруденцией, управлением делами или чем-либо, требующим интеллектуального развития, но не буржуазной деятельностью. Такие благородные люди издавна были оплотом оппозиции абсолютизму, иностранцам и правлению магнатов в их странах, прячась за двойное ограждение кальвинизма и окружной организации. Естественно, что их оппозиционность, недовольство, стремление получить больше должностей для местных дворян — теперь все это смешалось с национализмом.
Национальные предприниматели, появлявшиеся в этот период, как ни парадоксально, были наименее националистическим элементом. По общему признанию, в разобщенной Германии и Италии имело смысл создать большой, единый национальный рынок. Автор песни «Германия превыше всего» обращался к тем, кто производил
Ветчину и ножницы, ботинки и подвязки,
Шерсть и мыло, и пряжу, и пиво…{88}
потому что они добились того, чего не мог свершить дух национализма, великого чувства национального единства посредством объединения покупателей. Тем не менее существует немного свидетельств того, что грузоотправители Генуи (которые позже обеспечивали в основном поддержку Гарибальди) предпочитали возможности национального рынка Италии большим возможностям торговли по всему Средиземноморью. А в больших многонациональных империях промышленный или торговый центр, который возникал в какой-то одной провинции, мог столкнуться с дискриминацией, но на задворках, понятно, предпочитали большой рынок, открытый для них сейчас, маленькому, когда наступит национальная независимость. Польские промышленники притом, что в их распоряжении была и вся Россия, принимали слабое участие в национальном освобождении Польши. Когда Палацкий выступал в защиту чехов, говоря: «Если бы Австрия не существовала, ее нужно было бы придумать», он не только призывал монархию защитить чехов от немцев, но также подчеркивал экономическое значение промышленно более развитого сектора большой, но потому и отсталой империи. Интересы бизнеса иногда ставились выше интересов национальных, как случилось в Бельгии, где сильное передовое промышленное объединение оказалось в невыгодном положении под управлением могущественной голландской купеческой общины, с которой она была связана с 1815 г. Но это был случай исключительный. Известные представители национального среднего класса в этот период были профессионалами низшего и среднего звена, административные работники и интеллектуалы — все они составляли образованные классы. (Они, конечно, не отличались от класса деловых людей, особенно в отсталых странах, где у административных работников, юристов и т. п. основные доходы черпались из сельских поместий). Говоря точнее, передовой отряд национального среднего класса сражался за свои позиции на полях образования, тогда много новых образованных людей пришли туда, где все места были уже заняты узкой элитой. Национальным достижением было развитие школ и университетов и так как они находились в первых рядах носителей прогресса, конфликт между Германией и Данией из-за Шлезвиг-Гольштейна в 1848 г., а потом снова в 1864 г. был как бы предвосхищен конфликтом Кильского и Копенгагенского университетов по этому вопросу еще в середине 1840-х годов.
Прогресс был удивительный, хотя общее число образованных людей оставалось невелико. Число учеников во французских государственных лицеях удвоилось с 1809 по 1842 г. и особенно увеличилось во время июльской монархии, но даже в 1842 г. оно насчитывало менее 19 тыс. (общее число детей, обучавшихся в средней школе{89} тогда составляло около 70 тыс.). В России к 1850 г. в средней школе обучалось около 20 тыс. учеников, и это из общего населения в 68 млн.{90} Число студентов в университетах было еще меньше, хотя оно возрастало. Трудно представить себе, что прусская студенческая молодежь, которая была проникнута идеей освобождения после 1806 г., насчитывала в 1805 г. не более 1 500 молодых людей; что все ученики Политехнической школы были настоящей отравой для Бурбонов в период после 1815 г.; всего за время с 1815 по 1830 г. там был подготовлен 1 581 молодой человек, а это значит, что в год принималось около 100 человек. Революционные заслуги студентов в 1848 г. не дают нам забыть, что в Европе, включая нереволюционные Британские острова, всего их насчитывалось около 40 тыс.{91} Но это число все время росло. В России оно увеличилось с 1 700 в 1825 г. до 4 600 в 1848 г. И даже если они не изменяли общество, все равно университеты позволили им осознать себя как социальную группу. Никто не помнит того, что в 1789 г. в Парижском университете было около 6 тыс. студентов, потому что они не играли в революции никакой самостоятельной роли{92}. Но в 1830 г. никто не мог предвидеть такого числа студентов, участвовавших в революционных событиях.
Малочисленные элиты владеют иностранными языками; когда число образованных людей становится достаточным, возрастает значение родного языка (как о том свидетельствует борьба за признание национального языка в индийских штатах с 1940-х гг.). С того момента, когда бывают написаны первые книги и выпущены первые газеты на родном национальном языке или когда этот язык впервые используется с какой-либо официальной целью, наступает решающий шаг в национальном развитии. В 1830-х гг. такие шаги были сделаны во многих уголках Европы. В это десятилетие были написаны или завершены первые главные работы на чешском языке по астрономии, химии, антропологии, минералогии и ботанике, в Румынии также вышел первый учебник на румынском языке, который заменил бывший официальным греческий. Венгерским парламентом в 1840 г. был утвержден венгерский язык вместо бывшего официальным латинского, хотя Будапештский университет управлялся из Вены, а лекции на латинском языке не были отменены вплоть до 1844 г. (тем не менее борьба за использование венгерского языка как официального велась постоянно с 1790 г.). В Загребе Гай публиковал «Хорватскую газету» (позже «Иллирийская национальная газета») с 1835 г. в первой международной версии, в ней и в дальнейшем было использовано несколько диалектов. В странах, которые длительное время официально имели национальный язык, изменение нельзя так легко определить, хотя интересно то, что после 1830 г. число книг на немецком языке, изданных в Германии (по сравнению с числом книг на латыни и французском), впервые возросло на 90 %, а число книг на французском после 1820 г. снизилось более чем на 4 %[127]{93}. В более общих чертах рост книг, издаваемой литературы позволяет сделать сравнения. Так, в Германии число издаваемых книг долго оставалось одним и тем же: в 1821 г., как и в 1800 г., — около 4 тыс. наименований в год, но к 1841 г. оно возросло до 12 тыс. наименований{94}.
Конечно, большое число европейцев и неевропейцев оставались неграмотными. За исключением немцев, датчан, скандинавов, швейцарцев и граждан США, ни один народ в 1840 г. нельзя было назвать образованным. Некоторые могут быть названы поголовно неграмотными, такие как южные славяне, у которых было менее полупроцента грамотных в 1827 г. (и даже гораздо позже только 1 % рекрутов из Далмации в австрийской армии мог читать и писать), или русские, у которых было 2 % грамотных (1840 г.), и великое множество малограмотных у испанцев, португальцев (у которых было едва 8 тыс. детей во всех школах после Пиренейской войны) и в Италии, за исключением Ломбардии и Пьемонта. Даже в Британии, Франции и Бельгии в 1840-х гг. насчитывалось от 40 до 50 % неграмотных{95}. Неграмотность не является препятствием для политического сознания, но фактически нет такого примера, чтобы национализм в современном виде был могучей массовой силой, кроме стран, уже измененных двойственной революцией: во Франции, в Британии, в США и в Ирландии, потому что она была экономически и политически зависима от Британии.
Приписывать национализм образованным классам — это не значит утверждать, что все русские не считали себя русскими при столкновении с кем-либо или чем-либо. Тем не менее для массы людей в общем понятие национальности определялось религиозной принадлежностью: испанцы были католиками, россияне — православными. Несмотря на то, что столкновения происходили все чаще, они были все-таки редкостью, и определенные качества национального самосознания итальянцев были все же присущи общей массе народа, который даже говорил не на национальном литературном языке, а на местных диалектах; даже в Германии патриотическая мифология послужила поднятию национального духа в борьбе против Наполеона. Франция была особенно уважаема в Западной Германии, прежде всего среди солдат, которые свободно нанимались на службу{96}. Народы, находившиеся под властью папы или императора, могли выразить недовольство своими врагами, которыми оказались французы, но это с трудом можно отнести к национальному самосознанию или стремлению создать национальное государство. Более того, сам факт, что национализм представлен средним классом и мелкими дворянами, был достаточен, чтобы вызвать подозрения у бедных людей. Польские революционеры радикально-демократического толка искренне старались — как и более искушенные карбонарии Южной Италии и другие заговорщики — поднять крестьянство, обещая провести аграрные реформы. Они нигде ничего не добились. Крестьяне Галиции в 1846 г. были против польских революционеров, даже несмотря на то, что те провозглашали отмену крепостничества; оставаясь верными императорским властям, они устроили резню дворян.
Чтобы лишить людей того, что являлось наиболее важным, уникальным явлением XIX в., нужно было разрушить это глубокое, создававшееся веками чувство традиционализма. До 1820-х годов никто во всем мире не мигрировал, не эмигрировал, не считая вынужденных миграций из-за нашествия вражеских армий, из-за голода, или традиционно мигрирующих групп крестьян из центра Франции, которые отправлялись на сезонные строительные работы на север, или странствующих германских ремесленников. Отрыв от корней все же означал не мягкую форму тоски по дому, которая становилась характерной психологической болезнью XIX в. (отраженной во множестве сентиментальных народных песен), но острой, убивающей mal de pays или mal de coeur[128], которая была впервые клинически описана врачами среди старых швейцарских наемников в чужих краях. Служба в армии во время революционных войн обнаружила это чувство среди бретонцев. Притяжение далеких северных лесов было так сильно, что могло заставить эстонскую девочку-служанку бросить своих прекрасных хозяев, у которых она работала в Саксонии, где она была свободна, и вернуться домой в условия крепостничества. Миграция и иммиграция, из которых миграция в США является наиболее удобным показателем, усилилась в 1820-х гг. хотя до 1840-х гг. она еще была не такой значительной, когда 1 750 тыс. человек (чуть не в 3 раза больше, чем в 1830 г.) отправились через Северную Атлантику. Самыми большими мигрирующими нациями стали выходцы с Британских островов, а также из Германии, издавна посылавшей своих сыновей осваивать земли Восточной Европы и Америки в качестве странствующих ремесленников или наемных рабочих по всей Европе.
Фактически мы можем вести речь только об одном западном национальном движении, которое имело организацию до 1848 г., искренне связанное с народом, но даже оно пользовалось огромным преимуществом отождествления с сильнейшим носителем традиции — церковью. Это было Irish Repeal[129], движение, возглавляемое Дэниэлом О’Коннелом (1785–1847), юристом-демагогом с медоточивым голосом из крестьянской семьи, первым и до 1843 г. единственным из тех харизматических народных лидеров, которые характеризуют пробуждающееся политическое самосознание прежде отсталых масс. (Единственной сравнимой с ним фигурой до 1848 г. был Фергюс О’Коннор (1794–1855), другой ирландец, который символизировал чартизм в Британии, и, наверное, Лайош Кошут (1802–1894), который, возможно, обрел свой престиж народного лидера перед революцией 1848 г., хотя фактически в 1840-х гг. он был всего лишь вождем мелкого дворянства, а его последующее превознесение историками как националиста не проливает свет на его раннюю деятельность.) Католическая ассоциация О’Коннелла, которую поддерживали массы и которая не вполне оправдывала доверие духовенства в своей успешной борьбе за освобождение католиков (1829), никак не была связана с мелкопоместными дворянами, которые были протестантами и англо-ирландцами. Это было движение крестьян и тех элементов национальных ирландских низов среднего класса, которые обитали на обнищавших островах. Освободитель был рожден для того, чтобы управлять движением масс в крестьянской войне, главной мотивирующей силе ирландских политиков в этот ужасный век. Она состояла из секретных террористических обществ, которые надеялись сами разрушить узость ирландской жизни. Так или иначе, его целью была не революция, не национальная независимость, а автономия умеренного среднего класса Ирландии путем соглашения или переговоров с британскими вигами. Таким образом, он не был ни националистом, ни крестьянским революционером, но борцом за автономию умеренного среднего класса. И в самом деле, он заслужил критику, которой удостоился от более поздних ирландских националистов (еще большую, чем индийские радикальные националисты критиковали Ганди, который занимал аналогичную позицию в истории своей страны) за то, что он мог поднять всю Ирландию против Британии и умышленно отказался от этого. Но это не меняет того факта, что его движение было поддержано всей ирландской нацией.
II
Вне зоны современного буржуазного мира существовали еще народные движения против иноземного владычества (т. е. правителей разных религий, а не разных национальностей), которые иногда ускоряли более поздние национальные движения. Такими были восстания против Турецкой империи, против русских на Кавказе и борьба против британского господства в самой Индии и за ее пределами. Не стоит приписывать этому появление современного национализма, хотя в отсталых районах, населенных вооруженными и воинственными крестьянами и пастухами, организованными в клановые группы и вдохновляемыми племенными вождями, героями-разбойниками и пророками, сопротивление иностранному правлению могло принимать форму народной войны, совсем непохожей на национальные движения элиты в менее гомерических странах. Фактически сопротивление маратхов (военно-феодальной группы хинди) и сикхов (воинствующей религиозной секты) британцам в 1803—1818-х и 1845–1849 гг. соответственно не имело отношения к последующему индийскому национализму и само никаких восстаний не предпринимало[130]. Кавказские племена, дикие, героические, с традициями кровной мести, пребывали в пуританских исламских сектах мюридизма[131], временно сплотившись под предводительством Шамиля (1797–1871) против вторжения русских, но на сегодняшний день нет кавказской нации, а существует только несколько малых горских народов в маленьких советских республиках (грузины и армяне, которые сформировались в нации в современном смысле, не участвовали в движении Шамиля.) Бедуины, уничтоженные пуританскими религиозными сектами, ваххабиты в Аравии и синуши там, где теперь Ливия, боролись за простую веру в Аллаха и простую жизнь пастухов и погонщиков против откупщиков, пашей и урбанизации, но то, что мы сегодня называем арабским национализмом — продукт XX в., — вышел из городов, а не из кочевых поселений.
Даже восстания против турок на Балканах, особенно среди недавно покоренных горских народов юга и запада, не стоит отождествлять с современным национализмом, хотя барды и смельчаки — а это означало часто одно и то же, как и у поэтов-воинов — епископов Монтенегро, — воспевали славу почти национальных героев, таких как албанский Скандербег, и трагедии, вроде поражения сербов в Косово в давних битвах против турок. Это было так естественно — восстать там, где это необходимо, против местных властей или ослабевающей Турецкой империи. Однако то, что мы теперь называем Югославией, объединяла характерная экономическая отсталость даже по сравнению с другими составляющими районами Турецкой империи, а сама концепция Югославии родилась в головах австро-венгерских интеллектуалов, а не у тех, кто действительно боролся за свободу[132]. Православные черногорцы никогда не покорялись, боролись с турками, но с таким же жаром они противостояли неверным католикам-албанцам, объединенным славянам и мусульманам-боснийцам. Боснийцы восстали против турок, чью религию они исповедовали с большим рвением, чем православные сербы с лесистых дунайских равнин, и большим жаром, чем православные древние сербы на границах с Албанией. Первыми из балканских народов, которые в XIX в. подняли восстание, были сербы под предводительством торговца свиньями и разбойника Карагеоргия (1760–1817), но первоначальная стадия этого восстания (1804–1807) не проходила как борьба против турецких властей, но, напротив, как выступление в поддержку султана против злоупотребления местных властей. В ранней истории горских восстаний на востоке Балкан существует мало примеров, когда сербы, албанцы, греки и другие были бы недовольны так называемым ненациональным автономным княжеством, которое могущественный сатрап Али Паша (Лев Яннинский) (1741–1822) на время установил в Эпире.
Только в одном случае в вечных боях пастухов и героев-разбойников против любой реальной власти использовались идеи национализма среднего класса и французской революции — в борьбе греков за независимость (1821–1830). Вот почему Греция стала мифом и повсюду вдохновляла националистов и либералов. Потому что только в Греции народ поднялся против угнетателей так, как это делали левые в Европе, и в ответ они получили поддержку левых во главе с поэтом Байроном, который и умер там, и в деле завоевания Грецией независимости это была очень существенная помощь.
Большая часть греков были, как и другие забытые бойцы, крестьянами и представителями кланов Балканского полуострова. Часть же, выходцы из торговых и административных классов, образовали колонии или меньшинства, через которые протянулись связи по всей Турецкой империи и дальше, а язык и высшие чины православной церкви, к которой относились многие балканские народы, возглавляемые греческим патриархом Константинопольским, были греческими. Греческие государственные служащие, превращенные в вассалов князей, управляли дунайскими княжествами (теперешней Румынией). По самой природе своих занятий образованные классы и представители торговых кругов на Балканах, Черноморском побережье и в Средиземноморье, каковы бы ни были их национальные корни, были эллинизированы. В течение XVIII в. этот процесс эллинизации происходил более интенсивно, чем когда-либо, в большей степени, благодаря развитию рыночной экономики, которая, безусловно, расширила сферу распространения и связи греческой диаспоры. Новая и растущая торговля зерном по Черному морю, вовлекшая Италию, Францию и британские деловые центры, позволила укрепить их связи с Россией; расширение торговли на Балканах позволило греческим купцам проникнуть в Центральную Европу. Первые газеты на греческом языке были изданы в Вене (1784–1812). Периодические иммиграции и переселения мятежных крестьян постепенно усиливали коммуны изгнанников. Такая вот космополитичная диаспора приняла на вооружение идеи французской революции — либерализм, национализм и методы политической организация масонских секретных обществ. Лидер раннего и, возможно, пробалканского революционного движения Ригас (1760–1796) говорил по-французски и перевел «Марсельезу» на греческий язык. Секретное патриотическое общество «Philiké Hetairiá» подготовило и осуществило мятеж 1821 г., было организовано в большом российском порту Одесса в 1814 г.
Их национализм до некоторой степени был схож с движениями элиты на Западе. Только этим можно объяснить, что в этих нищих, задавленных крепостничеством землях, где все дворяне, епископы, купцы и образованные люди были греками, было подготовлено восстание за греческую независимость в дунайских княжествах под предводительством местных греческих магнатов.
Естественно, что восстание было подавлено (1821). Но тем не менее «Гетерия» посеяла анархию в греческих горных районах (особенно на Пелопоннесе) и с заметно большим успехом, во всяком случае после 1818 г., чем карбонарии юга Италии, которые пытались проделать подобную работу со своими местными разбойниками. Очень сомнительно, чтобы нечто вроде современного национализма что-либо значило для всех этих «воришек», хотя у многих из них и были свои писари, которые сочиняли манифесты с использованием якобинской терминологии, уважение и интерес к чтению книг, являвшийся сохранившимся «пережитком» древнего эллинизма. Если они и отстаивали что-то, так это древний эпос полуострова, в котором человеку отводилась роль героя, и единственным признанным здесь политическим идеалом для всех несогласных с законом было уйти в горы и бороться с правительством.
Нового греческого национализма было достаточно для того, чтобы завоевать независимость, хотя сочетание руководства со стороны среднего класса, разбойничьей неорганизованности и вмешательства великих держав создало то маленькое подобие идеи свободы западного образца, которая так прижилась в Латинской Америке. Но это дало также и парадоксальный результат сужения эллинизма лишь до греков и таким образом способствовало созданию или усилению скрытого национализма других балканских народов. Теперь быть греком стало чем-то большим, чем быть грамотным православным балканским христианином, так эллинизация послужила прогрессу. Поскольку это означало политическую поддержку грекам, она распространилась среди ассимилированных балканских грамотных классов. В этом смысле независимость греков стала непременным условием развития других разновидностей национализма на Балканах.
Очень трудно говорить о национализме неевропейских стран. Многочисленных республик Латинской Америки, которые освободились от власти Испанской и Португальской империи (чтобы быть точным, Бразилия стала и оставалась независимой монархией с 1816 до 1869 г.) и чьи границы служили больше только для того, чтобы разграничить владения грандов, которые кто больше, а кто меньше, поддерживали местные восстания, начали проводить политику защиты собственности и территориальной целостности. Первоначально панамериканский идеал Симона Боливара (1783–1830) из Венесуэлы и Сан-Мартина (1778–1850) из Аргентины было невозможно реализовать, хоть он и присутствовал во всех мощных революционных движениях на всех территориях с испаноязычным населением, так же как и панбалканизм — наследник православного объединения против ислама, существовавшего, а возможно, существующего и поныне. Большая протяженность и разнообразие условий на континенте, существование независимого центра восстания в Мексике (определявшего положение дел в Центральной Америке), Венесуэле и Буэнос-Айресе и особая проблема в центре испанской колонизации в Перу, которое было освобождено без последующего автоматического разделения. Но революции в Латинской Америке производились малочисленными группами аристократов, солдат и офранцуженных интеллигентов, в то время как масса белого католического населения оставалась пассивной, а индейского безучастным или враждебным. Только в Мексике независимость была завоевана благодаря инициативе простых крестьян. Движение индейцев проходило под знаменем Святой Девы Марии Гваделупскои, и Мексика с тех пор пошла совсем другим и политически более передовым путем, чем остальные страны Латинской Америки. Тем не менее даже относительно того незначительного слоя политически развитых латиноамериканцев в данный период было бы анахронизмом говорить о зарождающемся национальном самосознании.
Нечто похожее на протонационализм, однако, существовало в различных странах Восточной Европы, парадоксально, но оно развивалось скорее в русле консерватизма, нежели в русле подготовки национального восстания. Славяне были повсюду угнетены, за исключением России и некоторых диких балканских местечек, но в ближайшем будущем угнетателями для них были не абсолютистские монархии, а германские и мадьярские землевладельцы и сельские эксплуататоры. Такой национализм не мог обеспечить славянам национального существования, даже такая радикальная программа, как создание Германских соединенных штатов, предложенная республиканцами и демократами Бадена (юго-запад Германии), предполагала включение в их состав республики Иллирии (Хорватии и Словении) со столицей, итальянским городом Триестом, Моравии со столицей Оломокуц и Богемии со столицей Прагой{97}. Таким образом, в тот момент славянские националисты возлагали надежды на Австрийскую и Российскую империи. Россия, выражавшая свою солидарность со славянами разными способами, привлекала славянских бунтовщиков, даже поляков, настроенных против нее; особенно во времена поражений и безысходности после разгрома восстания 1846 г. в Хорватии и спокойной Чехии национализм тяготел к Австрии, и оба получили значительную поддержку от габсбургских властей, два ведущих министра которых — Коловрат и начальник полиции Зедльницкий — были чехами, и 1830-х гг. хорваты были поддержаны, а в 1840-х гг. Коловрат предложил то, что потом оказалось весьма кстати для революции 1848 г., — назначение хорватского военного министра главой Хорватии и осуществление военного контроля за границей с Венгрией как противовес буйным мадьярам{98}. Поэтому революционеры 1848 г. находились в оппозиции по отношению к славянским национальным движениям, и тактический конфликт между прогрессивными и реакционными нациями сыграл большую роль в поражении революции 1848 г.
Нигде больше не существовало чего-либо похожего на национализм, так как для этого не существовало социальных условий; фактически, если и существовали силы, которые в дальнейшем могли бы стать источником национализма, то на этом этапе они находились в оппозиции к традициям, религии и нищим массам, которые оказывали наиболее грозное сопротивление вторжению западных завоевателей и эксплуататоров. Элементы местной буржуазии, которые начали появляться в странах Азии, оказались в таком положении, что будучи под прикрытием иностранных эксплуататоров, являлись их агентами, посредниками и подчиненными, примером тому стало общество Парси в Бомбее. Даже если образованный и просвещенный азиат не был компрадором или служащим какой-либо иностранной фирмы (ситуация похожа на ту, что возникла в греческих диаспорах в Турции), его первой политической задачей была вестернизация, т. е. внедрение идей французской революции, научная и техническая модернизация своего народа и борьба с объединенным сопротивлением традиционных правителей и управляемых ими (ситуация, сходная с той, с которой столкнулись якобинцы Южной Италии). Такой человек, конечно, отрезан от своего народа. История национализма часто омрачена этим расхождением, частично из-за подавления любых связей между колонизаторами и ранним национальным средним классом, частично путем приписывания национальной окраски ранним восстаниям против иностранцев. Но в Азии и в исламских странах и еще больше в Африке связь между сторонниками прогресса и национализма и между ними и массами не возникала вплоть до XX в.
Национализм в Азии, таким образом, был естественным продуктом влияния Запада и результатом завоевания западных стран. Эта связь более всего наглядна в одной азиатской стране, где было положено начало образованию того, что должно было стать первым современным колониально-националистическим движением[133], — Египте. Наполеоновские завоевания принесли западные идеи, методы и технологии, чью ценность, возможности и перспективы скоро осознал местный полководец Мехмет Али. Получив власть и независимость от Турции в смутное время, последовавшее за изгнанием французов, при поддержке французов Мехмет Али принялся устанавливать действенный деспотизм с западным уклоном и иностранной технической поддержкой (в основном французской). В 1820–1830 гг. сторонники левого крыла в Европе приветствовали просвещенного автократа и шли к нему на службу во времена самой мрачной реакции у себя в стране. Выдающаяся секта сен-симонистов временно прекратила пропаганду социализма и приняла участие в развитии промышленности через инвестиционные банки, осуществляя инженерную помощь и постоянно коллективно помогая ему в составлении планов экономического развития. Таким образом, они внесли вклад и в начало строительства Суэцкого канала (построенного сен-симонистом де Лессепсом) и в появление роковой зависимости египетских властей от крупных займов, по поводу которых переговоры велись посредством соревнующихся групп европейских мошенников. Все это превратило Египет в центр империалистического соперничества и антиимпериалистического движения в дальнейшем. Но Мехмет Али был не большим националистом, чем любой другой азиатский деспот. Его ориентация на Запад, а не его надежды или надежды его народа послужили основой будущего национализма. Если первое националистическое движение в исламском мире возникло в Египте, то в Марокко оно возникло в последнюю очередь и все потому, что Мехмет Али (по вполне понятным геополитическим причинам) находился под влиянием западных идей, а Шерифианская империя мусульман стояла на пути самоизоляции и не делала попыток сближения с Западом. Национализм, как и многие другие характерные черты современного мира, стал детищем двойственной революции.