Впереди то же самое, господа. То же самое. Пробки, толпы, стада механизмов. Назойливые рекламы. Дорожные инспектора в тулупах. Серые, черные, сизые, белесые дымы. Автокатастрофы с жертвами и без жертв. Песцовые шубы и телогрейки. Холеные содержанки и побирающиеся старухи. Лед и грязь, песок и соль. Вспышки сверхмощных фар и беспомощное моргание светофоров. Подгоняемые ветром обрывки газет и пивные жестянки. Бездомные псы с заиндевевшими мордами. Рев сирен и мелодии модных шлягеров, вдруг сменяющиеся выпуском радионовостей: упал самолет, обрушилась под тяжестью снега крыша, маньяк надругался над школьницей; взорвали банкира, зарезали журналиста; террористы расстреляли милиционеров, милиционеры расстреляли террористов; министры встретились с капиталистами, капиталисты подкупили министров, и те и другие – арестованы; футболист куплен за сто миллионов, ученый продан за сто рублей; фондовый индекс, инфляция, потребительская корзина, экономический рост, гламур, тужур, бонжур, перекур – все то же самое.
Тесно, шумно, нервно. Слишком мало места. Слишком много событий.
Сам хронический астматик, я чувствовал, слышал дыхание города: трудное, неритмичное, свистящее. Больное.
Предполагаю, что астматики, подобно эпилептикам, способны в моменты сильных приступов болезни видеть нечто тайное.
Нечего вдыхать. Некуда выдохнуть. Ничего не слышишь – в ушах шумит. Почти ничего не видишь – перед глазами мерцающая, радужно плещущаяся пелена. Говорить не можешь – трудно. Из горла выходят сдавленные хрипы. После каждого слова делаешь паузу. Думать тоже не можешь – все внимание приковано единственно к тому, чтобы набрать в грудь побольше воздуха. Происходящие вокруг события не важны. Стоять вертикально невозможно. Хочется сгорбить спину и наклонить корпус вперед, чтобы облегчить работу мышц, раздвигающих пузыри легких. Ждешь, когда отпустит, но не знаешь, когда, – приступ может длиться часами. А самое главное и страшное состоит в том, что ты – неизлечим. Неизлечимость не беда; беда – осознавать ее. Стань атлетом, бегай быстрее всех, бей сильнее всех, отправься в горы, в лес, потребляй чистейший кислород и годами не вспоминай о своей ущербности – но однажды тебя все равно накроет, и ты опять захрипишь, и прозреет твой агонизирующий мозг.
Так хрипел и мучился сейчас вокруг меня мегаполис, обожаемый и ненавидимый собственными обитателями, битком набитый людьми и машинами, золотом и нефтью, огромный, самоуверенный, всеядный и всесильный – но насквозь, насквозь больной.
Окрест же на тысячи километров простирались черные пространства, местами скудно населенные полусонными и полупьяными народами, исполненными тысячелетнего презрительного равнодушия к тысячелетней столице и ее тысячелетней агонии.
– Шульцу сейчас лучше всех, – сказал я. Юра явно предвкушал встречу.
– Расскажи. Неужели он сделал миллион? Тот, который «тысячу раз по тысяче»?
– Все гораздо серьезнее.
– Что же может быть серьезнее миллиона?
– Работящая и преданная жена.
– Брось. – Друг сделал круглые глаза. – Я же был с ней знаком. Полумертвая девочка. Полевая мышка. Психолог. Всю жизнь сидела без работы...
– А теперь – высидела. Нынче психологи в цене. Ни один серьезный работодатель не станет принимать на работу человека без предварительного собеседования с психологом. Теперь у этой мышки твердый оклад, какой тебе в твоем девяносто первом и не снился. А также уверенное продвижение по карьерной лестнице. Теперь она купила в кредит квартиру и авто, родила мужу троих детей и наладила всю его жизнь... За такой женой он – как за каменной стеной...
– За женой – как за каменной стеной? – Юра презрительно хмыкнул. – Можно, я это запишу?
– Не надо иронии. У меня масса знакомых, чьи жены зарабатывают больше мужей. Еще и детей рожают. И полноценно шуршат по хозяйству. Это сейчас очень распространенное явление, русский вариант феминизма... А мужья, как тот же Шульц, в основном ковыряют в носу и мечтают заработать миллион.
– Так он сделал миллион или не сделал?
– Какой миллион... Как сидел пятнадцать лет в глубоком анусе, так и сидит. Планы строит. Мечтает. Полтора года назад взял у меня в долг денег, на пару дней – до сих пор не отдал ни копейки. Звоню, приезжаю, прошу, ругаюсь – плачет, волосы на себе рвет, но не отдает.
– А ты?
– А что я? У него трое детей. Я же не людоед, чтобы человеку судьбу ломать из-за пяти тысяч долларов.
– Пять тысяч?! – возопил друг. – Да я за пять тысяч воробья в поле загоняю! Пять тысяч! Этого как раз хватит, чтобы успокоить Знаева! Давай, прибавь ходу. Сейчас мы стрясем все до копейки с нашего старинного друга... Далеко ехать?
– Далеко.
Свернули. Долго петляли меж сугубо индустриальных заборов.
Cтаринный наш с Юрой приятель, как и сам я, принадлежал к числу везунчиков, успевших купить себе квартиру в столице в самый первый год нового столетия, до начала резкого взлета цен на недвижимость. Платила, собственно, мадам Шульц – сам отец троих детей давно уже нигде не работал, и семья его, на моих глазах, в каких-нибудь два года превратилась в вариант цыганской: муж занимается детьми, жена добывает деньги. Забашляв за драгоценные квадратные метры, мадам финансово иссякла и как-то вдруг резко устала, погрузилась в род апатии. Так бывает и с мужчинами, и с женщинами: годами тяжело трудишься, пашешь, производишь потомство, вьешь гнездо – и вдруг, когда уже распахано и свито девять десятых, кончаются силы, и физические, и моральные. Доводить до ума приобретенную на вторичном рынке грязноватую пещерку, делать ремонт, покупать и устанавливать ежедневно необходимую бытовую технику пришлось самому Шульцу, но здесь он сплоховал, не хватило навыков, а главное – времени. Все оно без остатка уходило на беготню по детским садам, врачам, молочным кухням и химчисткам. Дом Шульцев погрузился в хаос.
Возле входной двери я задержался – с той стороны слышался глуховатый голос зрелого рюха:
– Да, золотце, да... Куплю... Запомнил... Молока, хлеба и яблок... Чего еще? Виноград? Боюсь, у меня не хватит на виноград... Хорошо... Конечно, сделаю... Да... Обязательно... Собаку? Конечно, выведу... Естественно... Можешь не беспокоиться... Целую...
– Слышал? – прошептал я Юре. – А ты мне не верил. Шульц не выказал восторга относительно моего появления.
– Рад тебя видеть, – сказал он, даже не удосужившись замаскировать неудовольствие мимическим образом. – Чай? Кофе? Виски? Коньяк?
– Виски. По квартире приходилось передвигаться осторожно, перешагивать через игрушки и внимательно следить, чтобы под ноги не обрушились складированные в углах санки, лыжи, коньки и прочее снаряжение для активных игр, а также рулоны обоев, мотки электрического кабеля, тазы, тряпки и ведра, швабры и веники, коробки с гвоздями и шурупами. В воздухе реяли белесые нити собачьей шерсти. Сам ее обладатель, пес неопознанной мною породы, размером не более портфеля, для порядка издал несколько грозных звуков, но предусмотрительно отступил под защиту ног своего хозяина. Тот, посреди гладильных досок, стопок с чистой одеждой и куч грязной, то и дело спотыкающийся о детские ботинки, сапожки и валеночки, в портках с отвислым задом и огромных шерстяных носках едва не по колено, грустный и обремененный, выглядел пятном, сливающимся с фоном. Казалось, сделай он еще полшага вбок, прислонись к стене – и станет вовсе неотличим от предметов быта.
Я подавил в себе жалость. Трое детей – это счастье, а не груз. Другой бы расхаживал – руки в карманы – и весело гордился. А этот сопли подбирает.
В кухне я не отказал себе в удовольствии исполнить небольшой буфф: заглянул под стол и в холодильник.
– Что ищешь? – подозрительно спросил старый приятель.
– Миллион. Когда уже ты наконец заработаешь свой миллион, Шульц?
– Скоро, – убежденно ответил зрелый рюх, – быстрее, чем ты думаешь. Считай, он уже в пути.
– Твое «скоро» длится пятнадцать лет. Пока ты заработал только свое брюхо.
– А что? – улыбнулся мой собеседник, протягивая мне стакан с прекрасно пахнущей жидкостью. – Тоже капитал...
– Сомневаюсь. Живот Шульца, отросший на моих глазах в последние три года, действительно сильно раздражал меня. Такой мешочек мягенького сала, постепенно нажратый на добром, вдумчиво и неспешно поглощаемом, обильном и сытном трехразовом питании. Добро бы его обладатель имел склонность к полноте – нет, Шульц остался таким же тонконогим и узкоплечим человечком, однако теперь в геометрическом центре его тела образовался овальный контейнер с жиром. По такому рыхлому, едва не полужидкому чреву хорошо с размаху ударить открытой ладонью, как по щеке, и звук получается похожий, звонкий; кстати, это очень больно и сильно подрывает боевой дух соперника.
Впрочем, боевой дух и Шульц – несовместимые понятия.
– Ты бы хоть позвонил, – промямлил он. – А то мне надо через пять минут бежать...
– Если бы я позвонил, ты бы убежал раньше, чем я приеду.
Отношения должника и кредитора противоестественны для человеческой психики и разрушают как личность должника, так и личность кредитора. Каких-нибудь полтора часа назад, в просторных хоромах банкира, я вел себя очень смирно, смотрел в основном на носки собственных ботинок, лебезил и осторожно подбирал слова – а сейчас расхаживаю по чужой комнате, словно хозяин. Потому что там я был должен денег, а тут – должны мне. Там я был кругом виноват – а тут, считай, Наполеон. А на самом деле кто?
– Зачем тебе, – спросил я, – вдобавок к двум сыновьям и дочери еще и собака?
– До кучи, – стеснительно улыбнулся Шульц.
– Тогда завел бы себе какую-нибудь дылду килограммов на сто. Чтоб квартиру стерегла.
– Большая собака много ест. К тому же красть у меня нечего. Денег нет, ценностей – тоже.
– Значит, пять тысяч для тебя не деньги?
– Какие пять тысяч? – удивился Шульц. – Откуда у меня пять тысяч...
– Значит, ты не приготовил для меня пять тысяч? Отец троих детей опустил глаза.
– Нет.