Великая русская революция, 1905–1921 — страница 9 из 78

Весной 1917 г. Горький основал в Петрограде газету «Новая жизнь». Его личная редакторская колонка называлась «Несвоевременные мысли», так как Горький считал себя глашатаем неудобной правды, голосом совести в революционном лагере. Он часто с гордостью называл себя «везде еретиком»[41]. Первый номер газеты вышел 1 мая, в День международной солидарности трудящихся (18 апреля по российскому календарю). В первой передовице Горький обратился к своей излюбленной теме: взаимоотношениям между «революцией и культурой», между политическими переменами и интеллектуальной и нравственной жизнью общества и индивидуумов. Он полагал, что в основе этих взаимоотношений лежит свобода. Горького беспокоило опустошительное наследие самодержавия, бюрократии и насилия и особенно его последствия для человеческого духа. Кроме того, он предупреждал, что свержение монархии, сумевшей дать стране лишь отрицательную волю, неспособно духовно излечить русских людей и даже может еще глубже загнать болезнь «внутрь организма»[42]. Он продолжил эти размышления в своей второй колонке, утверждая, что для того, чтобы новая свобода стала подлинной свободой, необходимы грандиозные преобразования:

Новый строй политической жизни требует от нас и нового строя души.

Разумеется, в два месяца не переродишься, однако чем скорее мы позаботимся очистить себя от пыли и грязи прошлого, тем крепче будет наше духовное здоровье, тем продуктивнее работа по созданию новых форм социального бытия.

Мы живем в буре политических эмоций, в хаосе борьбы за власть, эта борьба возбуждает рядом с хорошими чувствами темные инстинкты. Это – естественно, но это не может не грозить некоторым искривлением психики, искусственным развитием ее в одну сторону. Политика – почва, на которой быстро и обильно разрастается чертополох ядовитой вражды, злых подозрений, бесстыдной лжи, клеветы, болезненных честолюбий, неуважения к личности…[43]

Опасения Горького подтвердились несколько дней спустя, 21 апреля, когда на Невском проспекте, в самом сердце Петрограда, произошел кровавый инцидент, в ходе которого три человека были убиты и еще несколько получили ранения из-за стрельбы, начатой неизвестным во время столкновения между демонстрантами и солдатами. Горький не столько стремился найти виновных в этом кровопролитии, сколько был озабочен ситуацией вседозволенности, угрожавшей подлинной свободе:

Светлые крылья юной нашей свободы обрызганы невинной кровью…

Преступно и гнусно убивать друг друга теперь, когда все мы имеем прекрасное право честно спорить, честно не соглашаться друг с другом. Те, кто думает иначе, неспособны чувствовать и сознавать себя свободными людьми. Убийство и насилие-аргументы деспотизма…

Великое счастье свободы не должно быть омрачаемо преступлениями против личности, иначе – мы убьем свободу своими же руками.

Надо же понять, пора понять, что самый страшный враг свободы и права – внутри нас: это наша глупость, наша жестокость и весь тот хаос темных, анархических чувств, который воспитан в душе нашей бесстыдным гнетом монархии, ее циничной жестокостью.

Способны ли мы понять это?

Если не способны, если не можем отказаться от грубейших насилий над человеком – у нас нет свободы. Это просто слово, которое мы не в силах насытить должным содержанием[44].

К чему же сводится «должное содержание» «свободы»? Одного лишь устранения ограничений явно недостаточно. Свобода должна быть «насыщена» позитивными целями – в первую очередь преодолением морального и эмоционального ущерба, причиненного как жестоким прошлым, так и неустроенным настоящим. Горький помещает в центр этой идеи человека, «я», индивидуума в обществе – то, чему соответствует часто употреблявшееся им русское слово «личность». Это понятие еще с середины XIX в. стало для русских мыслителей ключевым словом, обозначающим существование и ценность внутреннего, но неизменно обладающего социальной природой «я»: первооснову всякого индивидуума, дающую начало равному и естественному чувству достоинства всех людей, а соответственно, и естественному всеобщему равноправию. Как таковое понятие личности превратилось в мерило для оценки – и осуждения – ущерба, вызываемого политическими и социальными условиями, ведущими к человеческой деградации, шла ли речь об экономической и политической отсталости России или об опыте стремительной индустриальной и городской модернизации[45].

Горький разделял убеждение в том, что свобода должна защищать и обогащать личность и что для этого требуется не только преодоление внешних ограничений, наложенных на индивидуума, но и создание социальных условий, которые бы позволили индивидууму процветать как самому по себе, так и в качестве члена общества. Такая свобода требует преобразования разума и души, «ликвидации» интеллектуальных и моральных следов несвободного прошлого. С течением времени эта идея могла привести к суровым последствиям: что касается лично Горького, она отчасти объясняла, почему он поддерживал сталинскую модернизацию-революцию сверху и изъявлял потребность в «инженерах человеческой души». Но сейчас, в 1917 г., Горький придерживался восходящего к XIX в. либерального убеждения в том, что истинная, или «настоящая», свобода требует «признания» «свободы других». Этим и объясняются отвращение и гнев, который вызывали у Горького случаи уличного насилия, представлявшие собой покушение на чужую свободу и права. Однако таким революционерам, как Горький, либеральные определения свободы все же казались слишком скромными и узкими: свобода не сводится к одному лишь признанию свободы других; свобода должна нести с собой позитивные изменения, «новую жизнь» для общества и для индивидуума, чудесное новое начало.

11

Ближе к концу той весны отправившись в Москву, мы постарались бы найти великого писателя-модерниста Андрея Белого и обнаружили бы, что он работает над серией эссе о революции, опубликованных под конец того года под названием «Революция и культура» – тем же самым, которое избрал Горький для своей первой передовицы в газете «Новая жизнь». Белый, совсем недавно издавший блестящий роман «Петербург» (1916), воспринимал революцию как стихийную силу природы:

Как подземный удар, разбивающий все, предстает революция: предстает ураганом, сметающим формы… Революция напоминает природу: грозу, наводнение, водопад; все в ней бьет «через край», все – чрезмерно[46].

Но это яростное сокрушение пределов можно сравнить и с рождением новой жизни:

В механическом взгляде на жизнь революция – взрыв, обрывающий мертвую форму в бесформенный хаос; но ее выражение иное: скорее она есть давление силы ростка, разрыванье ростком семенной оболочки, пророст материнского оргазмнизма в таинственном акте рождения[47].

Словарь Белого (включая гендерно окрашенные образы разрушения и созидания) основывается на символистских теориях и мистической философии, но в то же время и на популярных образах революции как весны, разрушительных бурь, возрождения и новой жизни.

В каком-то смысле Белый дает ответ на обеспокоенность Горького тем, что свирепые эмоции и деяния являются угрозой для свободы:

Акт революции двойственен; он – насильственен; он – свободен; он есть смерть старых форм; он – рождение новых; но эти два проявленья – две ветви единого корня… толчок революции – показатель того, что младенец взыгрался во чреве. Революционные силы суть струи артезианских источников; сначала источник бьет грязью; и – косность земная взлетает сначала в струе; но струя очищается; революционное очищение – организация хаоса в гибкость движения новорождаемых форм.

Таким образом, не надо бояться хаоса и неопределенности, вызванных революцией:

Первый миг революции – образованье паров, а второй – их сгущение в гибкую и текучую форму: то – облако; облако в движении есть все, что угодно: великан, город, башня; в нем господствует метаморфоза; на нем появляется краска; оно гласит громом; громовые гласы в немом и бесформенном паре есть чудо рождения жизни из недр революции[48].

Рождающаяся в итоге новая жизнь представляет собой ничто иное, как «царство свободы». Белый уделяет большое внимание этой идее, восходящей, разумеется, к иудео-христианскому пророчеству о пришествии мессианского «царства Божьего» или «царства свободы». Как мы уже видели, у Маркса и Энгельса эта идея преобразовалась в определение революции как «скачка из царства необходимости в царство свободы», скачка из существования, диктуемого материальными ограничениями, наложенными природой и историей, к радикально новой жизни, где человеческие поступки будут определяться желаниями и возможностями и люди впервые в истории смогут «вполне сознательно сами творить свою историю»[49]. Непосредственным источником вдохновения для Белого служил Лев Толстой, в своем памфлете 1894 года «Царство Божие внутри нас» утверждавший, что отнюдь не государственная или церковная власть, а одни лишь знания открывают путь к искуплению, к справедливому и подлинно свободному обществу[50].

Белый идет еще дальше. Он говорит о революционном прыжке в первую очередь применительно к сфере искусства, заявляя о необходимости вырваться «из необходимости творчества в страну свободы его». Он развивает мысль Толстого: «царство свободы – уже в нас! Оно будет вне нас!»[51]