Великие дни. Рассказы о революции — страница 33 из 86

А я не врала, я правда не знала, куда уехали господа, они мне не сказали. Потом в нашу квартиру вселился какой-то советский работник, и хотя он был маленький, лысенький и подслеповатый, а со мной совсем не разговаривал, а только улыбался, но чем-то он походил на того человека, Соломона-конокрада.

Домой этот человек приходил спать, и только иногда, быстро проходя через пустые комнаты, он останавливался у пианино, открывал крышку, ударял одну клавишу, другую, третью — никакой музыки не получалось, он просто прислушивался к чистым звукам, немного сгорбленный, морщинистый, со скудными седовато-прозрачными волосами на лице, и быстро уходил.

Однажды он ушел и больше не пришел. Вокруг города и в городе стреляли.

«Большевики уходят…» — говорили по городу.

И правда, через несколько часов стрельба стала уходить в леса все дальше и дальше, в церквах зазвонили колокола, появились солдаты и офицеры с погонами на плечах, и по городу пошел церковный ход, такой церковный ход, что я другого такого никогда не видела, — из церквей вынесли все хоругви, попы шли целыми взводами…

И мне, ребята, стыдно сказать, но я стояла на коленях, крестилась и плакала, и мне очень все это нравилось — такое торжество, такое веселье… «Наверное, это очень хорошо, что прогнали большевиков, если столько батюшек идет в крестном ходе», — подумала я, крестясь, но, думая о большевиках, я вдруг представила этого черного Соломона. А вдруг с ним случилось что-нибудь плохое? И я беспокоилась, и желала ему только хорошего, и жалела, что он большевик.

На извозчике приехали с вокзала барин и барыня, и у них приколоты бело-зеленые красивые банты.

«Ну, здравствуй, большевичка… — сказал барин. — Как ты тут жила?»

Они прошли по всей квартире, проверили, всё ли на месте, и велели мне сделать большую приборку. Опять наняли горничную, откуда-то привели лошадей, пришел старик кучер. Все пошло по-старому, только как-то беспокойнее. По улицам стало ездить много генералов, попов, господ. Их называли «беженцы» — они бежали из других городов, где были большевики.

У барина часто собиралось много этих людей, — тогда приходилось один за другим греть самовары, не спать поздно в ночь.

Я продолжала жить как в дремоте, отчужденная от господ, но верная их слуга; но точно дремота эта стала тоньше, беспокойнее. И часто, когда у нас гости, я открою дверь из кухни, слушаю, как они жужжат часто это слово «большевики», злобятся, боятся… как тогда барин с барыней, но теперь их много, говорят они громко. И народ стал больше разговаривать; пойдешь ли на базар, по лавкам ли — и везде про войну, про порядки.

Рассказывают, как живут сейчас в России, в «Советской России», у «большевиков», чудно рассказывают: богатые будто должны сами работать, — скажем, улицы очищают от снега. Церкви закрыты, хлеба мало, армия себе начальников выбирает…

В церквах службы стали длинные, пышные, служат больше архиереи, поют дьяконы, тучные, голосистые, как трубы, — обещают второе пришествие, Страшный суд, и мне боязно: верно, жизнь как-то исказилась. А дедка, наш кучер, стал чего-то смеяться над попами. Он и раньше в церковь не ходил, и не постился, а тут и креститься перестал, ругает бога и богородицу, точно они ему пакость какую сделали, всё читает старые книги какие-то: «Природа и люди», «Вокруг света».

Раз поздней ночью, только разошлись наши гости и я домываю посуду, вдруг кто-то тихонько стучит в окно. Гляжу — за стеклом облик брата. Но весь он обросший, в городской одежде. Я ахнула — и скорее в сени, трясусь от холода, хочу, чтоб он вошел. Он не идет, просит: «Дай денег, дай хлеба…» Я знала, что он вернулся по демобилизации домой, но деревня наша была у красных.

«Как же ты здесь?»

«Я пошел в Красную Армию, попал в плен, меня хотели расстрелять, но я убежал. Дай хлеба, дай денег, я уйду».

«На… На… Ну, а зачем ты в Красную Армию? Мало навоевался?»

Тут он молча взглянул на меня, усмехнулся, опять помолчал и говорит:

«Ты, Анна, дура. Но объяснять некогда. Но первый год я запахал столько, что прокормлю всю семью. Землю по справедливости переделили, у помещика взяли. И мы эту землю не отдадим…»

Так сказал он, взял хлеб и ушел, и только его теплые губы точно остались на моей щеке.

Это меня встряхнуло. Еще делать против господ я ничего не умела, даже мысли такой не появлялось. Но господа мне что ни говорят, а я им не верю, я смотрю и думаю: «Сколько лет вместе живем, а они ко мне чужие. Да и я к ним тоже». И это не жаль. И все вспоминаю слова того Соломона. Я их очень хорошо запомнила, они не походили ни на какие слова, которые я слышала позже, но, вспоминая их тогда, я еще не понимала, какая в них сила и помощь.

Так прошло несколько недель, была уже зима, я вышла за дровами во двор — вдруг какая-то женщина идет от ворот прямо ко мне.

«Вы кухарка Снежковых?» — спрашивает она.

«Да, я кухарка Снежковых», — говорю и смотрю на нее: где-то я ее видела, но признать не могу.

«Вы меня не узнаете? Я встретилась вам в Совете. Помните, вы приходили к товарищу Соломону?»

И я сразу вспомнила: это была та румяная девушка, но сейчас она стала какая-то строгая и невеселая. И я очень ей обрадовалась и сразу вспомнила этого человека, цыгана, конокрада… И только хотела спросить о нем, как она говорит:

«Его убили на красном фронте».

И она рассказала мне все то, что я вам о нем рассказывала. И, слушая, я стала вдруг ужасно плакать… Я вдруг поняла, что это был самый хороший человек из всех, кого я знала. Самый хороший, самый лучший…

Так я узнала, что его убили.

Рассказчица замолчала, вынула платок, вытерла глаза, высморкалась и вздохнула. Ребята глядели на нее. Потом один, тот, который любил, чтоб все было досказано, спросил:

— А что ты потом делала? Так и служила у господ?

— Нет, — ответила рассказчица, — я ушла. Но это уже совсем особая история.

— Еще рано. Расскажи, — просили ребята.

— Да тут говорить особо много не придется, — сказала она. — Мы тогда же уговорились с этой девушкой, что она будет ко мне приходить, как моя подруга. И она приходила ко мне много раз.

«Наши сегодня продвинулись на пятьдесят верст ближе», — говорила она.

«Наши подняли большое восстание в Сибири».



Нет в России ни одного уголка, ни одной деревни, где бы мужики не читали и не обсуждали советский закон о земле — самый мудрый и справедливый. Чтение ленинского декрета изобразил художник В. Серов в картине «Декрет о земле».

«Нашим приходится тяжело, мало хлеба, в Питере рабочие голодают».

«Паши построили Красную Армию. У нас командир и солдат — товарищи».

И я знала: наши — это такие, как она, как Соломон, как наш квартирант. Это большевики. Это те, с кем вместе был мой брат и кто соединяет нас, трудящихся пролетариев всех стран. И я уже сочувствовала им. Но мне казалось невероятно: неужели большевики могут победить? И я еще боялась бога — ведь большевики против него. И тогда она рассказала мне, как крестьяне сначала не верят большевикам, а потом становятся на их сторону, потому что видят правильность большевиков, их борьбу с помещиками и передачу крестьянам земли. Она рассказывала, как Чека открывает заговоры, как и здесь у белых везде рассыпаны такие люди, как она, и везде они действуют, расшатывая и разлагая власть белых. И, разговаривая с барином, я всегда и неотступно думала, что этот человек не просто плохой человек, он буржуй, он притеснитель, он один из главных белых, как мне объяснила моя новая знакомая, моя новая подружка. Ее я очень уважала. Вот она сидит молча у меня на кухне и о чем-то сильно думает. А тогда я даже и не понимала — о чем. Теперь-то я знаю, она скрывалась у меня от белых, в нашей квартире ее найти не могли. Приходила она всегда под вечер, осторожно оглядывалась, садилась за печку, так, чтоб ее не было видно, если из комнат кто-нибудь придет.

«Я, правда, небольшая шишка в нашем деле, но, может, за мной следят белые. Уже немало нашего брата сидит сейчас под замком».

И она рассказывала об этих людях, которые сидят здесь в нашей кирпичной большой тюрьме.

Красные подходили все ближе. И эта моя советская подружка с каждым днем становилась все веселее и веселее. И раз она не приходила несколько дней.

А потом вдруг приходит вся какая-то нахмуренная, бледная. Долго, очень долго молчала.

«Анна, — говорит она, — белые уйдут из города».

«Уйдут из города?»

Я разом представила улицы в красных знаменах, брат, может, придет, и не ночью, украдкой, а днем, разговаривать будем… Обрадовалась.

Но смотрю на нее — она все равно бледная и скучная какая-то.

«Анна, белые уйдут из города, но они, наверное, казнят всех, кто сидит в тюрьме…»

Я обмерла, я смотрела на нее.

«Анна, у твоего барина где-то лежит распоряжение насчет всех наших, кто сидит в тюрьме, что с кем они будут делать, куда повезут».

И хотя она еще не попросила меня это распоряжение найти, но я сразу же про себя подумала: «Я это сделаю».

Но как только я так подумала, тут же испугалась…

«Как же так? Надо залезть в ящики к барину? Взять чужое? Украсть?» И вдруг вспомнила, что и Соломона называли конокрадом.

И явилась мысль, что часто говорят про большевиков: грабители, берут дома… фабрики… белье… у крестьян будто хлеб берут. А брат все-таки за большевиков? А Соломон этот? Почему это его называют конокрад? И у меня была какая-то неприязнь против этих людей, для которых не святы чужое имущество и бог.

«Так что ж, я не сделаю? — спросила я себя. — Как же это я не сделаю, не спасу этих людей?»

«Анна, это лучшие люди. Вспомни Соломона. Неужели ж и они должны погибнуть, как погиб он?»

«Что ты меня уговариваешь? Уж ты думаешь, я совсем чушка несознательная?»

И хотя я сама еще в своих мыслях сомневалась, но обиделась на нее, что она во мне сомневается.

В ту же ночь она привела ко мне в дом трех незнакомых парней. Я впустила их в кабинет барина. Два часа один из этих ребят и моя подружка искали документы по всем ящикам письменного стола. А в это время я с двумя другими ребятами стояла у дверей спальни. Мы караулили, — если бы барин проснулся и пошел в кабинет, мы бы его удушили, у нас наготове было одеяло… И я порой, как бы опомнившись, думала: «Что ж это со мной? Я стою здесь, готовая к тому, чтоб убить нашего барина?» И у ме