Великие дни. Рассказы о революции — страница 46 из 86


Уже совсем ночью сорок всадников тихо подвигались по дороге, сопровождая телеги с разысканными беженцами.

Несмотря на то что Ефимка встал с рассветом и с тех пор почти не сходил с коня, спать ему не хотелось.

Где-то за черными полями разгоралось зарево, и оттуда доносились отголоски орудийных взрывов.

— В Кабакине, — негромко сказал начальник отряда. — Это четвертый Донецкий полк дерется.

— Так я останусь? — уже во второй раз спросил у начальника Ефимка.

— Где останешься?

— У вас в отряде, вот где. Конь у меня есть, седло есть, винтовка есть. Отчего мне не остаться!

— Эх, как бабахнет! — приподнимаясь на стременах и прислушиваясь к канонаде, сказал начальник. — Видно, там крепкое у них затевается дело… Оставайся, — обернулся он к Ефимке и тотчас же приказал: — Давай-ка скажи, чтобы задние подводы не тарахтели. Что у них там, ведра, что ли?

Возвращаясь, Ефимка задержался возле первой телеги:

— Ты не спишь, Верка?

— Нет, не сплю, Ефимка.

— Я остаюсь! Завтра прощай, Верка.

Оба замолчали.

— Ты будешь помнить? — задумчиво спросила Верка.

— Что помнить?

— Все. И как мы лесом и тропками с ребятами и как тогда ночью разговаривали. Я так до самой смерти не позабуду.

— Разве позабудешь!

Ефимка сунул руку в карман и вытащил яблоко.

— Возьми, съешь, Верка, это сладкое. Слышишь, как грохают. И это везде, повсюду и грохает и горит.

— И грохает и горит, — повторила Верка.

Выбравшись на бугорок, Ефимка остановился и посмотрел в ту сторону, где полыхало разбитое снарядами Кабакино.

Огромное зарево расстилалось все шире и шире. Оно освещало вершины соседнего леса и тревожно отсвечивало в черной воде спокойной реки.

— Пусть светит! — вспомнив ночной разговор, задорно сказал Ефимка, показывая рукою на багровый горизонт.

— Пусть! — горячо согласилась Верка. И, помолчав, она попросила: — Ты, смотри, не уезжай, не попрощавшись. Может, больше и не встретимся.

— Нет, не уеду, — махнул ей рукой Ефимка.

Он дернул повод и мимо телег, мимо молчаливых всадников быстрою рысью помчался доложить начальнику, что его приказание исполнено.


1933

НИКОЛАЙ БОГДАНОВПЕРВЫЙ ЗАЯЦ


— Эх мальчик, — сказал встречный охотник, увидев меня с ружьем, — за лихое дело взялся: пока первого зайчика убьешь, ты у отца корову простреляешь — на порох и дробь разоришь.

Вот и не угадал, по всем статьям промазал. Отец у меня с германской не вернулся, корову давно мать на базар свела, а ружье было снаряжено совсем и не по зайцам. Не до охоты мне было. По сиротству на все лето, с весны до осени, нанимался я в подпаски, а в зиму служил рассыльным в волостном Совете. Приходилось бегать с повестками по всем окрестным селам. И чаще всё напрямик, знакомыми пастушьими тропами. Как же тут без ружья, того и гляди, нарвешься… Ведь со всех сторон только и слышишь: там Антонов у коммунистов на груди звезды вырезал, здесь Антонов советских служащих смертью казнил.

— А тебе, голяку, как куренку, кишки сапогами выдавят вот ужо! — прошипела соседка, которой я вручил повестку в суд, как самогонщице.

Ничего я не ответил. Пришел домой, отыскал за печкой кусок свинца, положенный еще отцом, и давай орудовать. Растопил его в чугунке, разлил по дыркам в сырую глину, обкатал шершавые кругляки утюгом на сковородке, набил их в патроны с полуторамедвежьим зарядом, взял на плечо отцовское ружье, вдарил в цель и, уверившись, что могу попасть в дверь погреба прямо с крыльца, лихо свистнул:

— Врешь, живьем не дамся, сам Антонова уложу!

Не знал я еще тогда, что это не сам он вокруг гуляет, а его подручные. У каждого своя банда, и всяк называется нарочно Антоновым, чтоб непонятней и страшней было.

Соседка недаром каркала: только лишь запахло весной и наступило раннее половодье, как Антонов этот тут как тут. С полой водой из леса вышел. И такое пошло раздолье, держи головы! Только и знаю ношу по приметным домам устные повестки, стучу в окно и выкликаю:

— Коммунисты, в волсовет! Активу дома не ночевать!

И тут же собираются коммунисты и Советской власти активисты и кто с винтовкой, кто с наганом, с гранатой, а то и просто с дробовым ружьем идут потемну на сборные пункты — в каменную школу, на кирпичный завод, либо в волость — где назначено.

Поначалу я дома ночевал. И вот однажды прихожу и вижу: мать маленькому Яшке и сестренке Парашке на шею крестики вешает на шнурочках… А старшей сестре, красивой Надьке, которая меня вынянчила, щеки сажей мажет.

Обернулась ко мне и просит:

— Ушел бы ты, сынок, от греха из дому.

Тут понял я: Антонов близко, бабы, они всё раньше всех знают и по-свойски от бандитов сохраняются.

Я ничего не ответил, засопел только и стал собираться. Верно ведь, из-за одного человека зачем всем пропадать? Только оглянулся напоследок на родные стены и вижу, как красивая Надька без спросу цап моего Ленина со стены и дерет.

— Не смей! — заорал я. — Ветеринарова утирка!

Надька отшатнулась. Нехорошо обидел я свою няньку. Но за дело. Как-то подсмотрел я, что она с ветеринаром целовалась. Этот лошадиный доктор все норовил заехать на ночевку в наш бедный дом, когда бывал в волости. И все глазел на мою красивую сестру, когда она подавала ему вынутое из сундука утиральное полотенце. С тех пор невзлюбил я ветеринара да и зол был на Надьку.

Чуть не плача, снял я со стены портрет Ильича, скатал в трубку и, ничего больше не взяв из дома, с ружьем за плечом зашагал и вол-совет.

А там уж полный сбор. Коммунисты, сочувствующие, мужики из комитета бедноты все помещение забили. Теснота, многие явились с женами и детьми.

Завидел меня наш председатель Лука Самонин и засмеялся:

— Смотри-ка, наш молодой актив явился. Вишь, на миру и смерть красна!

Оглядел народ, почесал бороду:

— А ну, православные, валите в церковь, за каменную ограду, под защиту дубовых стен и святых угодников!

Взошли мы в церковь. Лампадки, свечки зажгли. Расположились кто как. Святые угодники на нас хмуро смотрят. А жена Луки села на приступках алтаря, у царских врат, и ребятишкам варежки вяжет. А детишки ее на ковре играют и в подворотню алтаря заглядывают.

Кто оружие проверяет, кто вздремнуть старается. А в общем, скучно как-то.

— Эх, собрание, что ли, устроить!

Устроил, насчет излишков хлеба у кулаков и распределения семян среди бедняков. Потом поснимали шапки и спели «Интернационал», а подсмотревшие это старушки по селу шепотом пустили:

— Коммунисты о непришествии Антонова молебствуют. Конец им приходит…

Вот и моя очередь подошла на колокольне дежурить. Забрались мы туда со стариком Шанежкиным, главным крикуном в комитете бедноты.

— Меня, — говорит он, — ежели даже живьем жарить будут, все равно идею не предам. «Да здравствует коммунизм! — кричать стану. — Наш бог — Ленин!» И ты, Алешка, не предавай.

А мне какой интерес? Смешной дед, право, ему уже давно на погост пора, а он смерти все еще боится. Озирается по сторонам и дрожит, трусится.

— И что за туман такой, что за сырость, все косточки пробирает. Овражки, слышь, шумят, а реки еще лед не взломали. Такой туман у нас бывает, когда выльются в луга Цна и Мокша, сольются в одно море, вот тогда и поется: «А и пал туман на сине море…» Да уж скорей бы, тогда очутится наше село как на острове, никакие банды к нам не пройдут. А сейчас им самое время, пока лед не тронулся, из лесов выскочить и нас врасплох захватить… Кто ж нам сейчас на помощь придет? Ни конному, ни пешему через зажоры проезду-проходу нет. Хоть Лука и сообщил в уезд и в волость, да где там! Им самим оборона нужна… Ох, туманы мои, растуманы, давай прислушивайся, парень, глазом-то ничего не видать. Сладка нам, Алеша, Советская власть, да горька кулацкая напасть… Чу, не идут ли?

Примолк и стал глядеть в туман. А мгла такая, что глаза ест. Аж слезы текут, и ничего нам не видно. Но слышно — идут. Сильно грязь хлюпает.

— Ох и скушно мне… В набат, что ли, вдарить!

И к набатной веревке руку тянет старый звонарь. Вдруг впереди голос часового:

— Стой, кто идет?

— А кто спрашивает?

И молчок. Только оружие пощелкивает, затворы говорят, Шанежкин по винтовой лестнице, подстелив полу шубы, на своих салазках скатывается тревогу объявить, а я в туман нацеливаюсь. Пока меня убьют, я какого-нибудь бандита сам уложу!

Наши из церкви выползают, у ограды оборону занимают, а в тумане наши часовые и ихние передовые друг друга щупают:

— Эй, с ружьем, ты местный аль пришлый? Как фамилия председателя Совета?

— А тебе на что? У нас хоронит и венчает поп!

— Поп? А Советская власть у вас есть или кончилась?

Туман вдруг рассеялся, и с колокольни завидел я островерхие шапки.

— Наши! — заорал я да как вдарю в мелкие праздничные колокола: «Ах вы сени, мои сени…»

И въехал в ограду церкви отряд. Все кони по брюхо мокрые.

— Жив, Самонин? — кричит Климаков и обнимает нашего Луку, не слезая с коня.

— Пока жив! — смеется бородатый.

— Принимай гостей! Проездом на фронт у вас задержались, мост и полотно река Цна размыла… Вот наш Янин ихнего командира и уговорил: потренируйтесь, мол, пока на наших мелких бандах… Это, мол, хорошо: ваша молодежь, глядишь, немного обстреляется!

— Банда мелкая? — спрашивает командир в кожаной черной тужурке, с желтой коробкой маузера на ремне.

— А кто ж ее считал! Туман пал, ни черта не видно!

— Прекратить трезвон, — командует командир, — это нас демаскирует!

— Ни черта, пущай думают за рекой, будто это наши кулаки банду хлебом-солью встречают.

Засели наши вместе с гостями за планы-карты и рассуждают, куда и как разведку послать. По всему выходит, что из кадомских лесов должны бандиты искать переправу где-нибудь у Липовки либо у Кошибеева. Тут заспорили. Один говорит: у Липовки им сподручней переправиться, а другой — скорей, говорит, на Кошибеево рванут и оттуда на спирто-водочный завод.