Производители бесполезных речей делятся на три основных клана: Поэхты, Хироманисты и Крытики. В переводе на французский эти названия означают соответственно: «лгущие ритмично», «торгующие химерами» и «подбирающие крохи».
Поэхты выводят свое происхождение от былых бардов, аэдов и труверов. Вот что лихорадочно рассказал мне один из них, растрепанный толстый лунатик, сидевший за столиком кафе:
— Невзирая на все уважение, испытываемое к патриархам нашего цеха, мы все же порвали с вульгарным утилитаризмом их ремесла. Они подавали поэзию, как подают блюда, приправляя еду по вкусу каждого. Они хотели наставлять, просвещать или нравиться и делали это неплохо. Мы же метим выше. Наша задача — превратить неотесанные заурядные слова в язык, который был бы не от мира сего, который не служил бы ни полезному, ни приятному. Наши предки говорили и пели, но многие гнушались писать. Они считали, что письменность служит лишь для записывания уже сочиненных стихов либо для сохранения основных тем и аргументов для последующей импровизации. Таким образом, от их эфемерного творчества оставался один лишь костяк. А мы не говорим, мы пишем. И наши произведения, заключенные в солидные библиотеки, бросают вызов последующим векам. Какую свободу мы обрели! Больше никаких назойливых слушателей, чей каприз или глупость вынуждали бы нас говорить по-другому или яснее, чем нам хочется. Больше никакой ответственности, которая подрезала бы крылья нашему вдохновению. Больше нет и временных рамок: на производство одного стихотворения у нас уходит десять минут или шесть месяцев, как будет угодно нашему лиризму.
(«Лиризм»? Это слово было мне незнакомо. Я открыл карманный словарик и прочитал следующее:
ЛИРИЗМ, сущ. м. р. — хроническое нарушение индивидуальной внутренней иерархии, которое периодически проявляется у лица, пораженного так называемым вдохновением, то есть неодолимым желанием произносить ритмично оформленные бесполезные речи. Не имеет ничего общего с тем, что наши предки называли лирикой, искусством пения человеческой лиры, предварительно настроенной в результате долгого и кропотливого труда.)
Поэхт продолжал:
— Мы, Поэхты, делимся на два клана: Поэхты пассивные и Поэхты активные. Первые несомненно лучше, и я имею все основания так говорить, ибо единодушно признан их самым блестящим представителем. Нас разделяют вопросы методики, и мы совершенно не общаемся. Мы, пассивные Поэхты, действуем следующим образом.
Сначала ждем, когда наступит особое состояние тягостной тревожности, это первая фаза вдохновения, которую называют еще «беспричинной грустью». Иногда эту тревожность можно спровоцировать: мы переедаем или недоедаем: просим какого-нибудь товарища грубо оскорбить нас прилюдно и сбегаем, представляя, что бы мы сделали, если бы были мужественнее; позволяем жене нам изменять; теряем бумажник, но в любом случае удерживаем себя от обычных и действенных реакций. Приемы варьируются до бесконечности.
После этого мы запираемся в комнате, хватаемся за голову и начинаем мычать до тех пор, пока в результате мычания в глотке не образуется какое-нибудь слово. Мы его исторгаем и фиксируем письменно. Если это существительное, мы вновь мычим до тех пор, пока не появятся прилагательное или глагол, затем именная часть сказуемого или дополнение, и так далее, но, впрочем, все это происходит инстинктивно. Главное — не думать о том, что хочется сказать, или — еще лучше — вообще не хотеть ни о чем говорить: надо сделать так, чтобы через нас проговаривалось то, что хочет высказаться. Мы называем это поэтическим бредом, и это является второй фазой вдохновения, которая имеет разную длительность.
Третья фаза самая сложная, но она вовсе не обязательна. На этой стадии мы вновь обращаемся к написанному, чтобы убрать или изменить все, что может обладать слишком ясным смыслом и более или менее похоже на уже опубликованное другими. От дыхательных движений, которым мы подчиняемся в момент поэтического бреда, выписываемые слова получают естественную ритмичность, что и дает им право называться поэзией. Хотите пример?
— Нет, спасибо, — ответил санитар и увлек меня прочь, в то время как толстяк, вытащив из кармана объемную рукопись, принялся благоговейно ее читать.
Мы поднялись в кабинет другого знатного Поэхта, из той категории, которая непонятно почему называется активной. Высокий сухопарый брюнет отличался изысканностью и, похоже, тщательно следил за своей внешностью, а также за упорядоченностью пишущих принадлежностей на эбеновом столе. Он отпил холодной воды из хрустального кубка и произнес:
— Вдохновение, господа, не более чем кратковременное помешательство. У нас же, активных Поэхтов, самым известным представителем которых являюсь я, есть только один путеводитель, это разум.
(Разум? Я бегло пролистал словарик и нашел:
РАЗУМ, сущ. м. р. — вымышленный механизм, на который перекладывается вся ответственность за мыслительную деятельность.)
Поэхт продолжил:
— Как и наши якобы коллеги, вдохновленные Поэхты, мы работаем со словом или группой начальных слов. Но к этому нас подводит разум, ибо наш материал — это слова, и именно слова мы должны брать за точку отсчета. Я значительно усовершенствовал искусство поэтического творчества, придумав маленький аппарат, который вы сейчас увидите.
Он взялся за голову и с удивительной непосредственностью приподнял крышку: внутри, у мозговой желёзки, я увидел привинченную поэтическую машинку. Полую металлическую сферу, подвешенную к диску, заполняли, насколько я понял, тысячи крохотных алюминиевых полосок, на каждой из которых было выгравировано какое-то слово. Сфера вращалась на двух осях, затем останавливалась и выталкивала слово через внешнее отверстие. Так ее и вращали — силой того, что здесь называлось мыслью, — до тех пор, пока не набирались все элементы, необходимые для выстраивания какой-нибудь фразы. Поэхт, не закрывая черепа, продолжил:
— Согласно теории вероятностей, этому высшему проявлению современного рационализма, не подлежит сомнению, причем в космическом масштабе, то, что составленная таким образом фраза — беспрецедентный феномен и не имеет никакого практического значения. Это чистейшая materia prima поэзии. Теперь этой материи следует придать форму.
Так же научно я определяю и метр, который собираюсь использовать. Поскольку стихотворение — это взаимная реакция микрокосма и макрокосма в определенный момент, я разместил по всему своему телу различные приборы, которые фиксируют мой пульс, дыхательный ритм и прочие органические движения. В то же время у меня на балконе находятся записывающие барометры, термометры, гигрометры, анемометры, гелиометры, а в подвале — сейсмограф, орограф и хазмограф; об остальных умолчу. Когда все графики собраны, я ввожу их в этот аппарат.
(Чуть выше мозжечка он указал мне нечто, похожее на игровой автомат, из тех, которые можно было увидеть в бистро до 1937 года.)
— Этот аппарат выводит из всех кривых одну сводную линию. Я перевожу ее извилины, наклоны, максиминимальные изгибы, повороты и развороты в молоссы, трибрахии, амфимакры, пэоны, прокелевзматики, в паузы, цезуры, арсисы, тезисы, тональные ударения, после чего мне остается лишь склеить эту схему с изначальной фразой, которую я подвергаю всевозможным метрическим трансформациям и последовательной замене омонимов и синонимов, каконимов и калинимов; шлифую, чищу раз по сто, пока произведение не станет для людей прекраснее золотого велосипеда.
Я больше не желал это слушать, так как у меня разболелась голова. Я не видел большой разницы между двумя категориями Поэхтов. И те и другие отказывались думать, перепоручая себя каким-то чуждым механизмам: первые помещали механику во чрево, вторые — в череп, вот и вся разница. И все это — теперь-то я уже могу сказать — вызывало у меня жажду, сильную жажду. Мне хотелось выпить, у меня была страшная поэтическая жажда.
Я не захотел смотреть на Хироманистов вблизи и поверил на слово своему проводнику, который ограничился краткими пояснениями:
— Все свое время они тратят на изложение воображаемых жизней. Одни рассказывают то, что пережили сами, но приписывают это выдуманным персонажам, дабы снять с себя ответственность и дозволить себе разные бесстыдства. Другие заставляют свои креатуры переживать то, что хотели бы пережить сами, дабы тешить себя иллюзиями, что они это действительно когда-то пережили.
Правда, среди них есть две еретические секты: Мнемографы и Биографы. Первые с удовольствием излагают на бумаге самые лестные или самые постыдные (дабы прославиться откровенностью) события своей жизни; вторые делают то же самое с жизнями других.
Посещать их всех слишком утомительно. Я бы представил вас лишь одному из них: это нетипичный больной, поскольку его можно отнести и к Поэхтизму и к Мнемографизму. Он вас наверняка заинтересует.
Он ввел меня в какой-то весьма невзрачный дом. Мы поднялись по лестнице на третий или четвертый этаж, он позвонил в дверь, представил меня некоему «господину Ахаму Эгомету» и, лукаво подмигнув мне, сказал:
— Я оставлю вас на несколько минут. Пойду проверю, достаточно ли у Крытиков литературы, поскольку они только ею и питаются. До скорой встречи.
Впервые за всю экскурсию по городу Беглецов я оказался как будто в обычном для себя мире. Комната, в которой я находился, была мне так привычна, что я даже не сумел бы ее описать. Я не смог бы передать и внешность Ахама Эгомета, поскольку персонаж, как мне показалось, был похож на кого угодно. К нему подошла бы классическая характеристика «без особых примет» в протоколе комиссариата полиции. С первой же секунды в его присутствии я мог бы расслабиться и почувствовать себя уютно, если бы не навязчивое ощущение того, что за мной, ставшим совершенно прозрачным, следят тысячи невидимых глаз и ушей. Эгомет одарил меня гаденькой заговорщицкой улыбкой и рассказал, чем он занимается.