По реке мимо посольского поезда сновали лодки, бусы, струги, насады[1]. С судов на суда, с судов на берег и обратно, будто легкие камешки, летали с рук на руки многопудовые, тугие мешки, клади, зашитые в рогожи; громадные серебряные рыбины, свежеванные бычьи и свиные туши, связки сыромятных кож, тюки персидского шелка-сырца и всякий иной товар, то ли заготовленный в здешних местах, то ли приплывший с Низу и с Верху, по великому волжскому пути.
— Ишь, дерзкие… — сердито бормотал князь-боярин, стоявший на открытой корме.
Обидно было ему, царскому послу, что никто не обернулся на посольский поезд, гордо, напрямик, с властным окриком пересекавший широкую реку. Хилое, старческое тело князя было упрятано в богатую тяжелую шубу, отороченную соболем; на глаза надвинута высокая, соболья же, шапка; редкой седой бороденкой играл вольный речной ветер. Лодку слегка пошатывало волной, поднятой сновавшими вокруг судами, и челядинец бережно поддерживал под руки немощного своего господина.
— Прикажи, Семен, трубачам трубить, да чтоб погромче, да подоле, да пострашнее…
Дьяк, ухмыльнувшись, передал вдоль поезда княжий приказ. И тотчас же звук блеснувших на утреннем ясном солнце труб перекрыл многоголосый шум, стоявший над торговой рекой.
Люди, на миг оторвавшись от дел своих, поглядели, подивились посольскому поезду и, словно бы в досаде на случайную помеху, вновь принялись перебрасывать с рук на руки тяжеленные свои клади.
— Добрая торговлишка, — довольно сказал дьяк, опытным глазом окидывая реку. — Амстердам-городу не уступит…
Князь-боярин хмуро промолчал и, поддерживаемый челядинцем, медленно заковылял в свою келейку, под балдахин: все теплее да покойнее. И тут, не спуская людей на берег, стал он ждать к себе нижегородского воеводу князя-боярина Вяземского, оповещенного перед тем о прибытии царского посольства.
Ждал час, другой, третий, до самых сумерек — и не дождался: воевода прислал сказать, что считает себя родом выше, и потому, дескать, не к лицу ему, Вяземскому, идти на поклон к Тюфякину.
— Избаловался… с купчишками-то! Или нет на него управы царской? — вконец осердился князь и велел снарядить к воеводе подьячего Ондрюшку Дубровского со строгим наказом немедля явиться к царскому великому послу.
Вяземский, не сходя с места, обругал подьячего и приказал было отхлестать батогами. Но подьячий не сробел. Он взял в руки царскую грамоту, обращенную к воеводе, вытянул ее перед собой и стал неторопливо читать, возвышая свой тихий, спокойный голос при упоминании царского имени.
Может, вспомнилась воеводе тяжелая рука Ивана Грозного, от которой и до сего времени побаливали боярские головы; а то, может, успел он образумиться, пока умный приказной медленно читал царскую грамоту. Но только, когда подьячий при очередном упоминании царского имени чуть поднял от грамоты глаза, то увидел, что князь-боярин Вяземский, дородный, краснорожий, стоит перед ним в рост, с видом смиренным и покорным воле государевой.
Подьячий ушел от воеводы, обнадеженный твердым словом отпустить великому посольству всяческие запасы, а также суда со всей оснасткой и опытного вожа — проводника — до Астрахани-города. Но сам воевода к великому послу идти не пожелал.
— Передай своему Тюфякину, — злобно прокричал он вдогон подьячему, — что ему, псу, не только что с Вяземским, а и с тобой, приказной бестией, породой не счесться! Экий рюрикович, через пень-колоду!
Великий посол проглотил обиду — что станешь делать! — и велел дьяку отписать о том государю-царю и бить челом, чтобы строптивый воевода был прислан ему, Тюфякину, холопу царскому, головой.
В тот же день люди перебрались на новые суда, и наутро поезд отплыл вниз по реке.
3
От Нижнего до Казани посольство шло без остановки. Под Казанью стояли день. Город находился в семи верстах от берега, людям так и не привелось увидеть былую ханскую столицу, не так давно покорившуюся Москве. Только в далеком, туманном мареве показалась им высокая башня Сумбеки, да блеснули кресты новых, православных храмов.
Князь подобрался к слюдяному окошку, сощурил слабые глаза, но ничего не увидел, кроме низкого берега, поросшего осокой. Погрустил об утраченной, давней поре, когда по правую руку юного царя-орленка шел на приступ ханской Казани. Погрустил князь, сокрушенно поохал, да и полез под шубы. Чего уж!..
Волга за Казанью курилась белым дымом, вода у берега затвердела тонким ледком. Дул сырой, холодный ветер, лохматые серо-синие тучи обложили небо, по реке побежали белые гребешки. Ветер был противный, пришлось убрать паруса и сесть за весла.
Старого князя бил озноб под его пятью шубами, люди на лодках приумолкли и теснее сбились под навесами. Даже кречеты нахохлились в своей клети, и в их маленьких темных глазах проглянула тоска.
Вот тебе и теплые края!
Утром другого дня прошли Тетюши, неприметный городишко на высокой горе: сотня избенок да церквушек, обведенных редким деревянным тыном.
Но Тетюши крепко запомнились: только миновали их, как вдогон, с Верху, от Москвы, повеяло теплом, небо разголубелось. Вновь возвратилась весна, паруса выгнуло крепким, душистым ветром, набежавшим от далеких полей и лесов.
Со всех лодок, словно по сговору, рванулась в простор песня и полетела далеко-далече, за самый край безмерных степей, раскинувшихся по обеим сторонам Волги. Пели стрельцы и кречетники, собольщики и челядинцы, гребцы и посольские дворяне, и даже монашеская братия из причта, косясь на княжескую лодку, тихо подпевала им, не разевая ртов.
А вокруг, как отъехали от Тетюшей, ни дымка, ни жилья, ни человека. Только колышется под ветром некошеное разнотравье, меченное то тут, то там синими огоньками колокольчиков, белыми — поповника да грушанки, лиловыми — кукушкиных слезок.
— Ишь, какая благодать, — вздохнул Куземка Изотов, медленно оглядывая простор. — Великие тут можно завести пашни! И водами, и конским кормом, и рыбой, и птицей, и зверем — всем богата здешняя привольная земля, а лежит впусте…
— Тем и добра, что впусте. — Ивашка Хромов привстал с лавки, потянулся, поймал глазами солнечный луч, зажмурился, улыбнулся и шутливо стукнул Куземку по здоровенному загривку. — Эх, дружище, мне бы конька некованого, да лук за спину, да сабельку на бок, да вольную волю, степную недолю! Ан нет, не дано — тяни государеву лямку, пока не уложат в ямку!
Кузьма Изотов будто впервые оглядел молодого стрельца:
— А коли в охотку, какая ж помеха? Ныне от царской и боярской узды крестьянский люд без числа в вольные края подается. И верно, невтерпеж стало жить на Руси, всяк обиды терпит от сильного да богатого! Вот исполнишь посольское дело…
— А я, может, нынче удумал… — отозвался Ивашка. — Как придем под Самару…
— Воля твоя, — коротко сказал Кузьма. — А мой совет: прежде посольское дело справить.
Навстречу попадались плывшие от Астрахани бусы и насады, груженные солью, соленой и вяленой рыбой, осетровой икрой, виноградом, индийскими тканями, ногайской кожей, гилянским шелком. Насады были громадные, непомерной длины, с великим грузом и немалым числом людей. Иные шли самоходом — ветром и веслами, иных тянули берегом ватаги бурлаков, с натугой, с покриком, с глухой песней, всей силой налегая на лямки и как бы стелясь по земле.
— Чьи-и бу-де-те? — кричали встречным посольские люди, приложив к губам ладони.
— Го-су-да-ре-ва боль-шого двор-ца лю-диш-ки-и!..
— Тро-иц-ко-го мо-нас-ты-ря на Ас-тра-ха-ни лю-диш-ки-и!
— Мос-ков-ско-го гос-тя Пет-pa Ни-ки-ти-на лю-диш-ки-и!
Под Самарой посольские люди, став по левому краю лодок, долго дивились высоченному Цареву кургану, насыпанному среди ровного поля. Со слов вожа узнали, что под тем курганом тысячу лет лежит великий хан татарский, застигнутый смертью в походе на Русь. А натаскали курган на ханскую могилу шеломами да мечами татарские воины, после чего вернулись назад домой, побоявшись идти разорять русскую державу: иступились мечи, прохудились шеломы, вся силушка ушла в землю…
К Самаре подошли в вечерний час. Князь-боярин не велел приставать: того и гляди повернет или ляжет ветер.
Справа на холме, где незримо высился город, дрожали первые огни, словно угольки, вздуваемые ветром. Привет тебе от посольских людей, незнаемый город Самара, вставший крепким стражем на дальнем рубеже Московской земли!
4
А попутный ветер все полнил паруса посольских судов. Мелькали мимо встречные торговые суда, плавучие стрелецкие дозоры, сторожившие реку, рыбаки на утлых, самодельных лодчонках, выбиравшие невод, провисший тяжелым, живым серебром, запоздалые птичьи стаи. А по берегам ни живой души, ни песни, ни слова. Только колышутся на ветру немые травы да редко-редко промелькнут развалины каменных селений, оставшихся от древних лет, от неведомых народов.
На тридцать четвертый день пришли под Царицын, крохотную крепостцу, огороженную высоким тыном с земляной насыпью.
По насыпи взад-вперед, зорко вглядываясь в даль, мерно вышагивали сторожевые стрельцы. Они — единственные обитатели крепости, поставленной волею Москвы в этих неспокойных местах, где Тихий Дон, круто изогнувшись, едва не достает своими прозрачными водами до Волги.
Под Царицыном заночевали, не сходя на берег. Один только Ондрюшка Дубровский, подьячий, облачившись в новый кафтан и старательно расправив пальцами свалявшуюся бороду, медленно поднялся по каменным ступеням в крепостцу. Здесь он вручил стрелецкому голове в собственные руки государеву грамоту, присланную с великим послом: помни, холоп наш, Овдокимка Ржанов, что на сих дальных землях ты есть зоркий глаз и властная рука державы русской; за нами же, великим государем, служба не пропадет, а коли своруешь и волю нашу государскую преступишь…
— К чему бы это? — стрелецкий голова, тощий, жилистый, востроносый старик, видать, крепкого закала и хитрого ума, прочитав грамоту, сразу побелел лицом и уставился на подьячего мутными, в красных прожилках глазами. — И без того памятую денно и ношно… Ай кто оговорил меня? С чего бы только? Прибытки мои праведные, службишку сполняю…