Венедикт Ерофеев и о Венедикте Ерофееве — страница 61 из 85

Ошибочно было бы предполагать, что вся поэма демонстрирует эразмовскую иронию в такой концентрированной форме. Однако двойственная перспектива «трезвого пьянства» видна на каждой странице. Разница в том, что Веничка, как главный герой повествования, часто подчеркивает двойственность, а не скрывает ее в каждом отдельном предложении. Это особенно очевидно в его сложном отношении к алкоголю. Мы много раз наблюдаем его восторженную раблезианскую любовь к выпивке, ее разновидностям и ритуалам, которые она порождает; в других (менее частых) случаях мы видим, как он проклинает свою зависимость. Его похвала внезапно замолкает – чего никогда не происходит у Стультиции[1012]. Однако читатель, видя быструю смену настроений и масок Венички, научается не принимать ни одну из этих крайностей без колебаний. Баланс серьезности и шутки сохраняется, и двойственность произведения не превращается в однозначность. Сегодняшние читатели могут посмеяться над тем, что первая российская публикация «Москвы – Петушков» состоялась в журнале «Трезвость и культура», где поэма была представлена как антиалкогольное произведение; но было бы так же абсурдно трактовать ее как искренний призыв к алкоголическому самостиранию – равно как и вычитывать в «Похвале глупости» призыв к подражанию глупости «бессловесных животных».

3. Глупые женщины и водка: перенос Эразмовых тем в позднесоветскую реальность

Стультиция подчеркивает центральное место глупости в человеческой жизни, связывая себя (и весь свой род) прежде всего с полом. Через женщину, «скотинку непонятливую и глупую», «тоскливая важность мужского ума» может быть подслащена. Но Стультиция заявляет свои права и на область мужской сексуальности, называя себя «рассадником и источником всяческой жизни»[1013].

Если взглянуть на авторов позднего советского андеграунда, мы увидим, что эразмовскую связь секса и глупости воспевал с особым пылом Юз Алешковский. Это особенно относится к его полной непристойностей самиздатовской повести «Николай Николаевич» (1970), чей рассказчик (собственно, Николай Николаевич), донор спермы в полуофициальных генетических лабораториях, с приапической прямотой преодолевает социальную иерархию и научную сложность. «На моем остолопе только и держитесь», – говорит он ученым, у которых работает, так же как Стультиция напоминает нам, что «ко мне, лишь ко мне одной должен будет взывать этот мудрец, ежели только возжелает стать отцом»[1014]. Он своим примером иллюстрирует аргумент Стультиции о том, что сексуальное влечение – общий знаменатель для человеческого общества, поправка к интеллектуальной гордыне[1015].

Разделяя скепсис по отношению к ученым и «мудрым», Веничка не обладает жизненной силой Стультиции и Николая Николаевича и их верой в природные инстинкты. Но именно он рассказывает (или фантазирует) о любовной связи – и это история рассказчика, который очень напряженно думает о сексе и относится к сексуальной стороне любви и ее иллюзиям с эразмовской иронией и тонкостью.

Хвалы, которые Веничка расточает возлюбленной, по амбивалентному гиперболизму близки той роли, которую отводит Стультиция влюбленному – для такого влюбленного любовь служит примером необходимой глупости (или иллюзии), которая движет мир и объединяет людей (copula mundi). Если Стультиция говорит, что мужчины должны утверждать фантазии о красоте и совершенстве своих жен во имя процветания любви, читатель «Москвы – Петушков» в какой-то момент приходит к выводу, что «любимая девушка» Венички, вероятно, далека от того идеала, который рассказчик так старательно описывает (если она вообще существует). Это вскоре становится вполне очевидно:

Вы мне скажете: «Так что же ты, Веничка, ты думаешь, ты один у нее такой душегуб?»

А какое мне дело! А вам – тем более! Пусть даже и не верна. Старость и верность накладывают на рожу морщины, а я не хочу, например, чтобы у нее на роже были морщины[1016].

Веничка здесь обращается к тому двоемыслию, которое, по мнению Стультиции, сохраняет любовь. Он подобен мужу, описанному Стультицией, который, возможно осознавая это, позволяет себя обманывать; «Над рогоносцем смеются и какими только не честят его именами, когда он поцелуями осушает слезы прелюбодейки. Но насколько лучше так заблуждаться, нежели терзать себя ревностью, обращая жизнь свою в трагедию!»[1017] Может быть, глупо восхвалять (глупых) женщин, но такая глупость, согласно Эразмовой логике, похвальна, потому что чрезмерно трезвый и точный взгляд лишит жизнь привлекательности. В обоих текстах именно глупость и неверность привносят жизненные силы и создают иллюзию «вечной молодости»; возраст – это удел тех мужчин, которые поддались серьезности или «пороку мудрости»[1018].

Особенно важной кажется здесь посредническое влияние Сервантеса, потому что во всех этих ситуациях Веничка говорит и действует как Дон Кихот, который также осыпает свою далекую (и, как мы подозреваем, столь же не заслуживающую этого) возлюбленную смехотворными похвалами. Дон Кихот настаивает на том, чтобы видеть свою возлюбленную «такою, какою подобает быть сеньоре, обладающей всеми качествами, которые способны удостоить ее всеобщего преклонения». Сходным образом Веничка предпочитает представлять свою возлюбленную «Дульсинеей из Тобосо», а не «поселянкой из Сайяго», как Санчо Панса, даже если это делает ее всего лишь созданием его фантазии, анахронистическим фантомом из глубин декадентской и символистской поэзии – в той же степени, в какой Дульсинея является плодом рыцарского романа[1019]. Безусловно, трудно представить себе живого человека по Веничкиному описанию возлюбленной с ее «глазами как облака» и животом «как небо и земля». Она скорее кажется плодом той же самой «околесицы», за которую, как сообщает Веничка, она его и хвалила в их первую встречу, и которую так ценит сам Ерофеев[1020]. Как Сервантес, Ерофеев представляет нам утонченную интеллектуализированную версию эразмовской иронии, которая больше не «принимает и не отстаивает истину законов природы» подобно ближайшим потомкам Стультиции у Рабле и Шекспира (Панургу и Фальстафу)[1021]. Невидимая женщина становится идеей, символом недостижимой для человека истины. Ее роль – оттенить первичность иллюзии и понятие, центральное для «Дон Кихота» и присутствующее уже в «Похвале глупости»: наше представление о реальности – это все, с чем мы можем иметь дело.

Эти соображения приводят к выводу, что любовный пыл, демонстрируемый Веничкой – не более чем требование жанра, в том духе, в каком Дон Кихот говорит о себе – «Странствующий рыцарь не может не быть влюблен»[1022]. Веничка говорит нам, что опыта в любовных делах у него мало, и в женщинах он разбирается плохо, знает лишь, что они вынуждены мочиться, приседая на корточки, и зарезали Марата перочинным ножиком. Эти детские, энциклопедические знания сохраняются и в описании отношений с возлюбленной (он пытается, в частности, сосчитать ее «сокровенные изгибы», но в конце концов сдается), что странно сочетается с его недавним опытом сексуального «познания». Описание этого недавнего опыта как входа в Эдем (а не изгнания из Эдема, как требовал бы библейский миф) – это многозначительная «оговорка» перевернутой логики[1023]. Веничка, судя по всему, действительно обладает духом детства до падения, до разделения на мужское и женское. Напоминая Дон Кихота (и глупого литературного двойника Розанова), он жалуется на свою «деликатность» и не может соответствовать своим собутыльникам в их грубом разговоре о телесных отправлениях[1024]. Как Стультиция, он примиряет противопоставление мужского и женского – равно как и пьянства и трезвости, смеха и слез, России и Запада.

* * *

Заявления Стультиции оттеняют также сложные символические взаимоотношения глупости и пьянства в «Москве – Петушках». И Эразм, и Ерофеев извлекают все возможное из метафорических ассоциаций алкоголя в Евангелиях. Как замечает Стультиция, истинное благочестие – это и безумство, и опьянение: «Удивляться ли после того, что апостолов принимали порою за пьяных и что Павел показался безумным судье Фесту»[1025]. «Для Эразма, – пишет М. Э. Скрич, – сходство между алкогольным опьянением и вдохновением от воздействия Святого Духа весьма велико». Действительно, именно Эразм (а за ним Рабле) оживил тематику «трезвого пьянства», некогда разрабатываемую в патристической теологии, как метафору благочестивого христианского безумия, центральную для идейной картины «Москвы – Петушков»[1026].

«Аналогия» состояния опьянения и состояния божественного вдохновения наполняет ерофеевскую поэму. В параллели с Христом, которая опять-таки колеблется на грани между шуткой и серьезностью, путь пьянства интерпретируется Веничкой как via crucis, который оставляет у него «стигматы» от его томления духа[1027]. Аналогия продолжается путем замены вина на крепкие алкогольные напитки. Отдаваясь алкоголю, Веничка отдается и Духу, предавая себя и свое создание воле Божьей. Если дураки, как подчеркивают русские пословицы, находятся в руках Господних, чьи планы и законы они не в состоянии понять, дураки-алкоголики, как представляется, предстают вдвойне беспомощными (и, потенциаль