Так я сошел, покинув круг начальный,
Вниз во второй; он менее, чем тот,
Но больших мук в нем слышен стон печальный.
Социальная изоляция героя
С глотком водки выехав из «четвертого тупика», воскресает к жизни Веничка Ерофеев. Чудесный процесс воскрешения окутан тайной в Евангелии. Приведем пример Лазаря, отметив сразу, что в «Москве – Петушках» встречаются и скрещиваются мотивы разных воскресений – Иисуса Христа, Лазаря и дочери начальника синагоги:
Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: Отче! благодарю Тебя, что Ты услышал Меня;
Я и знал, что Ты всегда услышишь Меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня.
Сказав сие, Он воззвал громким голосом: Лазарь, иди вон!
И вышел умерший.
Герой «поэмы» подробно описывает происходящее «за камнем»:
А выпив, – сами видите, как долго я морщился и сдерживал тошноту, сколько чертыхался и сквернословил. Не то пять минут, не то семь, не то целую вечность – так и метался в четырех стенах, ухватив себя за горло, и умолял Бога моего не обижать меня.
И до самого Карачарова, от Серпа и Молота до Карачарова, мой Бог не мог расслышать мою просьбу, – выпитый стакан то клубился где-то между чревом и пищеводом, то взметался вверх, то снова опадал (132).
Минуты приравнены к вечности: земное время теряет масштабы. Тамбур с закрытыми дверями, отгораживающими от публики, в котором происходит «воскресение», сопоставим с пещерой, где четыре дня провел умерший Лазарь. Но «Бог», воскрешающий к жизни, к которому с мольбой «не обидеть» обращается герой, – алкоголь ненадежен и смертоносен, как страшная стихия или чуждый безличный праздник: «Это было, как Везувий, Геркуланум и Помпея, как первомайский салют в столице моей страны. И я страдал и молился» (132). Упование, кощунство, моление, богохульство возникли из‐за «камня», сдвинутого с Веничкиной утренней могилы.
От первых же глотков алкоголя В. Е. хватается за самое уязвимое – за горло. Тот же мотив повторяется позднее: «…я принялся себя душить. Схватил себя за горло и душу» (133). Горло – слово, душа, дыхание. Этот мотив прямо связан с описанием убийства в конце книги: «Они вонзили свое шило в самое горло» (210), иначе – в самое слово. В Евангелии от Иоанна сказано: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог» (1: 1). Так с первых моментов пути начинает отдаленно звучать главная тема и суть трагедии героя «Москвы – Петушков»: невозможность полной реализации личного слова, равнозначной потере духовного и мистического начала в человеке, ведет к вольной или невольной, физической или метафизической смерти.
Мотивы: горло – душа – убийство – самоубийство присутствуют в трагедии Шекспира «Отелло, мавр венецианский». Веничкин пересказ:
Я, например, изменил себе, своим убеждениям: вернее, я стал подозревать себя в измене самому себе и своим убеждениям; я себе нашептал про себя – о, такое нашептал! – и вот я, возлюбивший себя за муки, как самого себя, – я принялся себя душить (133).
Ситуация: подозрения Отелло, что Дездемона ему неверна, нашептывания Яго, убеждающего в свершившейся измене, перифраза монолога Отелло – все соответствует тексту шекспировской драмы:
Она меня за муки полюбила,
А я ее за состраданье к ним[58].
Лексика: убеждения, измены, нашептывания, доносы, подозрения – отражает приметы жизни государства с усиленно полицейским режимом, каким была и великолепная Венеция.
Отелло – жертва страсти и игрушка чужих страстей, которым его темперамент и помутненный ревнивыми подозрениями разум не в состоянии дать отпора. Отелло – доблестный, сильный воин, опора и надежда государства. В его жилах течет царская кровь. Он заслужил высокую похвалу самого дожа.
Ну, что же. – Господа, спокойной ночи, –
Вот что, Брабанцио. Ваш темный зять
В себе сосредоточил столько света,
Что чище белых, должен вам сказать[59].
И все же отец Дездемоны умирает от горя, узнав, что его дочь вышла замуж за мавра. Потому что Отелло – чужой. И разница не только в цвете кожи: вся структура его психики и ума отлична от венецианской, и это исходный пункт трагедии, постигшей его и Дездемону. Чувствуя в себе соединение разных ролей шекспировской драмы, В. Е. идентифицирует себя по преимуществу с Отелло:
Я вошел в вагон и сижу, страдаю от мысли, за кого меня приняли – мавра или не мавра? (133).
Горестное последствие его «мавританства» – постоянный невольный конфликт с окружающими. В книге можно выделить четыре эпизода:
1) В. Е. и толпа в вагоне;
2) В. Е. и «венцы творения»;
3) В. Е. и коллектив общежития;
4) В. Е. – бригадир.
Проанализируем их.
Веничка Ерофеев и толпа в вагоне
Русский народ все-таки большая идея, ковер-самолет, на котором не один писатель или читатель совершит свое заоблачное путешествие.
Войдя в вагон, «воскреснувший» герой попадает в гущу народа. Пользуясь газетно-пропагандными штампами, В. Е. начинает характеристику толпы с противопоставления. «Там» – «девальвация», «безработица», «пауперизм», «мир чистогана», «глубоко спрятанные, притаившиеся, хищные и перепуганные глаза» (133). Исчерпывающая оценка сущности западного мира: «…все продается и покупается» – прочно вошла в советскую пропаганду и сатирическую литературу: «При этом сообщении глаза стариков блеснули. Им уже много лет хотелось покупать и продавать»[60].
Расправившись с желтым дьяволом и его служителями, В. Е. приступает к описанию свободных граждан страны победившего социализма:
Зато у моего народа – какие глаза! Они постоянно навыкате, но – никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла – но зато какая мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Что бы ни случилось с моей страной, во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий – эти глаза не сморгнут (133).
Сарказм этого описания относится к волшебному «ковру» И. С. Тургенева:
Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины – ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый, свободный русский язык! Не будь тебя – как не впасть в отчаяние при виде того, что свершается дома? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу![61]
Описание В. Е. включает («година любых испытаний и бедствий») библейскую реминисценцию: «И как ты сохранил слово терпения Моего, то и Я сохраню тебя от годины искушения, которая придет на Вселенную, чтобы испытать живущих на земле» (Откр. 3: 19). Та же формулировка встречается, впрочем, в патетическом языке советских газет, удивительно часто пользующихся, сознательно или нет, библейской лексикой. Веничкино объяснение в любви кончается словами: «Им все божья роса…» (133). Она восходит, по всей вероятности, к библейскому рассказу о благословении Исааком Иакова, обманувшего слепого отца. Думая, что перед ним старший сын, охотник Исав, невидящий старец произносит слова: «Да даст тебе Бог от росы небесной…» (Быт. 27: 28). Сопоставление с Библией вызывает подозрение в подмене: тот ли народ, о котором думал Тургенев, едет в Петушки? Страх охватывает Веничку при виде вагонной публики. Ассоциация его обращается к трагедии «смутного времени»:
Плохо только вот что: вдруг да они заметили, что я сейчас там на площадке выделывал?.. Кувыркался из угла в угол, как великий трагик Федор Шаляпин, с рукою на горле, как будто меня что душило? (133)
Известно, что Шаляпин был исполнителем роли Бориса Годунова в опере Мусоргского. Имеются в виду слова из арии царя: «И душит что-то… (глухо) Душит…». Об исполнении Шаляпиным читаем в воспоминаниях его дочери:
Как затравленный зверь мечется Борис по сцене, ползая на коленях, сжимая в ужасном жесте руки, защищаясь, бросается в угол: «Ой, тяжело, дай дух переведу…»[62].
В пушкинской трагедии, послужившей Мусоргскому основой оперного либретто, народ, толпа – одно из главных действующих лиц. Но вспомнив целый ряд сцен: избрание Бориса царем в Новодевичьем монастыре; бунт на Лобном месте; убийство царевича и царицы в Кремле, – можно увериться, что не «ковер-самолет» уносил воображение поэта при написании этих картин. Народ – безмолвный, переменчивый, жестокий и бездумный свидетель и соучастник злодейств, бросается к любому темному самозванцу, берущему в свои руки власть, коверкающему судьбы людей и государства. Самозванство – одна из решающих проблем в жизни Венички Ерофеева, в этом нам еще предстоит убедиться. Чувство страха и незащищенности недаром подвело его к трагедии Годунова: «И рад бежать, да некуда… ужасно!» – произносит несчастный царь[63]. Так и герою «Москвы – Петушков», убивающему самого себя, некуда скрыться от этой толпы, некуда бежать от Курского вокзала, от поезда, катящего в Петушки, от судьбы и гибели. То, что на фоне толпы он – «мавр», «африканская редкость», вряд ли требует дополнительных доказательств.
Веничка Ерофеев и «венцы творения»
Уединение – лучший страж души. Я хочу сказать – ее Ангел Хранитель.
________________
Все мне чуждо, какой-то странной, на роду написанной отчужденностью.
Придя в себя от первого впечатления, герой начинает различать в толпе отдельных личностей:
Вон – справа, у окошка – сидят двое. Один такой тупой-тупой и в телогрейке. А другой такой умный-умный и в коверкотовом пальто. И пожалуйста – никого не стыдятся. Наливают и пьют… Не выбегают в тамбур, не заламывают рук. Тупой-тупой выпьет и говорит: «А! Хорошо пошла, курва!», а умный-умный выпьет и говорит: «Транс-цен-ден-тально!» И таким праздничным голосом! Тупой-тупой закусывает и говорит: «Закуска у нас сегодня – блеск! Закуска типа „я вас умоляю“!» А умный-умный жует и говорит: «Да-а-а… Транс-цен-ден-тально!..» (133).
«Тупой-тупой» вполне мог бы быть посетителем ресторана, откуда Веничку вышвырнули: смесь презренного интереса к закуске и романтическим сентиментальным штампам. Скрывать ему нечего и впадать в театральные подражания не от чего. Характеристика второго «умный-умный» выказывает признание. Выбор слова «трансцендентально» говорит о том, что перед нами человек интеллигентный, духовная личность. Поражает героя открытая пошлость одного и спокойный рационализм другого. «Венцами творения» называет он счастливых собеседников, чтобы обозначить несоответствие их формы существования его миру и представлениям. «Венец творения» – женщина, Дездемона:
Венец творенья, ангел, совершенство,
Не описать ни кистью, ни пером[64].
Александр Блок в статье «Тайный смысл трагедии Отелло» писал о космологическом значении этого образа в мировой трагедии:
…Поэтому не добродетель, не чистота, не девичья прелесть Дездемоны отличают ее от окружающих; ее отличает, прежде всего, то необыкновенное сияние, которым она озарила и своего жениха. Я отказываюсь поэтому говорить о добродетелях, которыми обладает Дездемона; она – сама добродетель, она и есть та несказанная сущность, которая снизошла на мавра. Дездемона – это гармония, Дездемона – это душа, а душа не может не спасать хаоса[65].
Железнодорожный вагон – подмостки театра «антимира». Вырождающаяся здесь трагедия ищет катарсиса в хаосе. Ангельскую роль «добродетели» получают катящие к «бездне» пьяницы. Рождение в этом театре, невольное участие в его неестественной жизни болезненно ощущается героем: «Мне очень вредит моя деликатность, она исковеркала мне мою юность, мое детство и отрочество» (134). О красоте, законченности, пленительной ясности и глубокой жизненной гармонии толстовских образов Лев Шестов писал: «…такое счастье поглощено историей»[66]. Петушинская ветка – новая историческая действительность, где духовное наследие великого писателя ведет лишь к дополнительной уязвимости. В «новом» мире алкоголь – источник полноты жизни и ее «замутненности», вносящий необходимый и желанный хаос в опостылевшую повседневность.
Но для Венички процесс питья то же, что молитва для святой Терезы, он требует интимности и одиночества для концентрации всех мистических сил души: «Я, похмеляясь утром, прячусь от земли и неба, потому что это интимнее всякой интимности» (134). Близость такого чувства религиозному подтверждается словами Розанова: «Мой Бог – бесконечная моя интимность, бесконечная моя индивидуальность»[67]. Стремление расширить эту сферу на все области повседневной жизни оказывается гибельным: «…я бесконечно расширил сферу интимного, сколько раз это губило меня» (134).
Индивидуальность Венички, за которую ему приходится расплачиваться душевными и жизненными муками, в явном – в отличие от «венцов творения» – метафизическом складе натуры.
Веничка Ерофеев и коллектив общежития
Но однажды в дубовой ложе
Я, поставленный на правеж,
Вдруг увидел такие рожи,
Пострашней карнавальных рож!
Не медведи, не львы, не лисы,
Не кикимора и сова, –
Были лица – почти как лица,
И почти как слова – слова.
Проблеме индивидуальности, внутренней несхожести с окружающими посвящен роман В. Набокова «Приглашение на казнь». Героя его, тридцатилетнего Цинцинната (приблизительный возраст героя «Москвы – Петушков»), казнят «за тон», как выражается его адвокат, за врожденную «непрозрачность», которая явна окружающим раньше, чем он сам способен ее осознать. Схожая история происходит с героем «Москвы – Петушков» в рабочей среде.
По его прекраснодушному ощущению, царит полная идиллия:
…Мы жили душа в душу, и ссор не было никаких. Если кто-нибудь хотел пить портвейн, он вставал и говорил: «Ребята, я хочу пить портвейн», а все говорили: «Хорошо, пей портвейн. Мы тоже будем с тобой пить портвейн». Если кого-нибудь тянуло на пиво, всех тоже тянуло на пиво (134).
Это описание заимствовано из главы о Телемской обители книги «Гаргантюа и Пантагрюэль» Франсуа Рабле:
Благодаря этой свободе установилось похвальное стремление делать всем сразу то, чего хотелось кому-нибудь одному. Если кто-нибудь – мужчина или дама – говорил: «выпьем» – все выпивали. Если кто-нибудь говорил: «сыграем» – все играли. Скажет кто-нибудь: «пойдем порезвимся в поле» – и все соглашались идти[68].
Герой «Москвы – Петушков» живет в гармонии, которая рушится в момент, когда его охватывает духовная тоска: «…я выпил пива и затосковал. Просто лежал и тосковал» (134). Бердяев писал: «Тоска обращена к трансцендентальному, вместе с тем она означает неслиянность с трансцендентальным, бездну между мной и трансцендентальным»[69]. Из «бездны», куда он молчаливо возносится после пива, В. Е. возвращают на землю распятием: «И вижу: двое сели на стулья у изголовья, а двое – в ногах» (134)[70]. После казни начинается суд. Тон его похож на тон любого политического процесса в любом тоталитарном государстве: презумпция виновности абсолютна.
Обе стороны, участвующие в процессе, широко пользуются литературными источниками. Обвинители:
Брось считать, что ты выше других… что мы мелкая сошка, а ты Каин и Манфред…
Будто не знаешь! Получается так – мы мелкие козявки и подлецы, а ты Каин и Манфред…
Ты Манфред, ты Каин, а мы плевки у тебя под ногами… (134)
Романтический идеал судей: библейский братоубийца и мятежный король Сицилии – байроновские персонажи. Рабочих тревожит, что человек, воплощающий и совмещающий эти образы, «лучше» их, потому что чист и невинен, как «лилия». В вероятности быть убитыми или угнетенными – их возможная вина. В этой извращенной логике проступает полное отсутствие этики и морали. Отсюда – гротескный, «раблезианский», крайне плотский повод к обвинению: «До ветру ты не ходишь – вот что» (26).
Неисправимый Веничка, воспитанный на идеалах русской литературы, никак не может с ними расстаться:
В этом мире есть такие вещи… есть такие сферы… нельзя же так просто: встать и пойти. Потому что самоограничение, что ли?.. Есть такая заповеданность стыда, со времен Ивана Тургенева… и потом – клятва на Воробьевых горах… (135).
Но судей не трогает ни тургеневское целомудрие, ни детский энтузиазм Герцена и Огарева: «Говори, да не заговаривайся, сами читали» (135). Образованные пролетарии пользуются словами, не сознавая значения произносимого: «Как ты поселился к нам – ты каждый день это утверждаешь. Не словом, но делом. Даже не делом, но отсутствием этого дела. Ты негативно это утверждаешь» (135). Негативное утверждение – доведенная до гротеска травести закона диалектики по Гегелю, «отрицания отрицания» («Negation der Negation»). «Слово» и «дело» восходят в «Москве – Петушках» к фаустовскому монологу, предшествовавшему явлению Мефистофеля:
«В начале было Слово». С первых строк
Загадка. Так ли понял я намек?
Ведь я высоко так не ставлю слова,
Чтоб думать, что оно всему основа.
«В начале Мысль была». Вот перевод.
Он ближе этот стих передает.
Подумаю, однако, чтобы сразу
Не погубить работы первой фразой.
Могла ли мысль в творенье жизнь вдохнуть?
«Была в начале Сила». Вот в чем суть.
Но после небольшого колебанья
Я отклоняю это толкованье.
Я был опять, как вижу, с толку сбит;
«В начале было Дело» – стих гласит[71].
Фауст сомневается при переводе греческого слова «логос», включающего все перебранные им значения. В момент, когда он выбирает низшее в духовной иерархии – ум естественника преобладает над мистической абстракцией, – Мефистофель чувствует: пора! «Дела» ждут от Венички и его «судьи». Приговор призван повторить евангельское чудо в его алкогольной трансформации:
– …ты лучше вот что скажи: ты пиво сегодня пил?
– Пил.
– Сколько кружек?
– Две больших и одну маленькую.
– Ну так вставай и иди. Чтобы мы все видели, что ты пошел. Не унижай нас и не мучь. Вставай и иди (135–136).
И смеялись над Ним. Но Он, выслав всех, берет с собой отца и мать девицы и бывших с Ним и входит туда, где девица лежала.
И взяв девицу за руку, говорит ей «талифа-куми», что значит: «девица, тебе говорю, встань».
И девица тотчас встала и начала ходить, ибо была лет двенадцати. Видевшие пришли в великое удивление.
«Девица» – Веничка Ерофеев, не выдержав напора, встает с общежитской койки и «воскресает» к небытию: «Ну что ж. Я встал и пошел. Не для того, чтобы облегчить себя. Для того, чтобы их облегчить» (136). И видевшие, не приходя в великое изумление, испытали удовлетворение.
«Я есмь воскресение и жизнь», – сказал Иисус Христос перед воскрешением Лазаря. Место его в советской действительности занято самозванцами. Евангельские события, искаженные и перевернутые от вознесения к распятию, суду, приговору, воскресению, отражают господствующую реальность: произвол и безапелляционное господство черни над духовной личностью.
Веничка Ерофеев – бригадир
Так вам и надо за тройную ложь:
Свободы, равенства и братства.
В гротескной миниатюре с описанием трудовой деятельности Веничкиной бригады раскрываются причины затяжной кризисной стагнации советской экономики: производственный процесс похож на функционирование конторы «Рога и копыта», возглавлявшейся незабвенным Остапом Бендером[72]. Описание в «Москве – Петушках» соответствует старому известному анекдоту:
И до времени все шло превосходно: мы им туда раз в месяц посылали соцобязательства, а они нам жалованье два раза в месяц (138).
– Скажите, господин Брежнев, почему ваш народ никогда не бунтует и ничего не требует?
– Очень просто. Мы делаем вид, что платим, а они делают вид, что работают.
Но после назначения на пост бригадира Венички Ерофеева его славная команда, отвергнув досужее притворство, перешла к непосредственно важным занятиям: алкоголь, карточная игра, секс и духовное развитие под руководством бригадира.
Просветительская деятельность последнего шла по двум основным направлениям: политика и поэзия. В последней из двух названных областей В. Е. ознакомил подчиненных с биографией Пушкина и поэзией Блока.
Мотив: история смерти Пушкина проходит через всю книгу:
А потом (слушайте), а потом, когда они узнали, отчего умер Пушкин… (138)
Почему-то никто в России не знает, отчего умер Пушкин… (158)
А зверобой стоит 2.62. Это и дети знают. Отчего Пушкин умер, они еще не знают, а это – уже знают (172).
Веничка Ерофеев не только ставит знак вопроса над этой смертью, но намекает, что он единственный, кто знает смысл и значение случившегося на Черной речке.
Кажущаяся нелепость гибели Пушкина заставляет многие поколения заново осмысливать происшедшее, ища за внешней трагедией иной, мистический смысл. Причина смерти Пушкина – дуэль между ним и Дантесом. Повод: тяжелое положение поэта в свете и оскорбительное отношение Дантеса к его дому. Очевиден конфликт двух миров – поэта с духовной чернью, его непрестанно ранящей. Вся история поединка свидетельствует, что Пушкин будто гнался за собственной смертью:
В последний год своей жизни Пушкин решительно искал смерти. Тут была какая-то психологическая задача… Что творилось в его душе, известно только Богу…[73]
В смерти Пушкина драма убийства трудно отделима от самоубийства. Умирая, он был спокоен и примирен. Уход из жизни был, вероятно, вопросом больной чести. Но у Александра Блока была своя версия гибели поэта:
И Пушкина тоже убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха. С ним умирала его культура.
На свете счастья нет, а есть покой и воля.
Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю, тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл[74].
Нам еще предстоит убедиться, насколько «пушкинские» причины близки Веничке. Отметим пока «расовое» сопоставление: африканская кровь Пушкина и «мавританская» суть Венички Ерофеева.
Второе литературное событие в жизни бригады – поэма Блока «Соловьиный сад». Бригадир предлагает произведение великого символиста своей разношерстной бригаде, незамысловато объяснив сюжет поэмы: «…там в центре поэмы лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, блядки и прогулы» (138).
Разберемся в содержании поэмы. Ее герой – труженик, созидатель. Его простая жизнь на берегу океана скрашена близостью волн, усталостью и радостью отдыха, маленьким домиком, преданностью рабочего животного. Но на пути героя оказывается мир за оградой, «чуждый край незнакомого счастья», «соловьиный сад». Плененный, он входит в этот мир. И как рвался на охоту покинувший богиню любви Адонис, глядя в детское прекрасное лицо возлюбленной, герой слышит шум вечной, неумолкающей, пульсирующей жизни:
По далеким и мерным ударам
Я узнал, что подходит прилив… –
и покидает райский сад[75]. Но возвращение оказалось невозможным. Все сместилось в привычном мире. Однажды узнавшая плен «соловьиного сада» душа не принадлежит больше миру простых вещей. Герой отрезан от собственного прошлого.
Веничка очень настаивает на прочтении «поэмы»:
Я сказал им: «Очень своевременная книга, – сказал, – вы прочтете ее с большой пользой для себя» (138).
Очень своевременная книга… Много рабочих участвовало в революционном движении несознательно, стихийно, и теперь они прочитают «Мать» с большой пользой для себя[76].
Времяпрепровождение «лирического персонажа» в Веничкином травестийном изложении вполне совпадает с образом жизни коллектива: пьянка, блядки и один непрерывный прогул. Жизнь рабочих удивительно отгорожена от мира, спят они в рабочем помещении. Существование их – дикая пародия на блоковскую поэму: пьянство, халтура, Нинка. Альтернатива героя «Соловьиного сада»: два мира глубоких чувств, неодолимого очарования, любви, созидания, мужества, расплаты. Что должны почувствовать от «сознательного подхода» к своей жизни члены Веничкиной бригады? Куда, с каким опытом, с какими потерями выйдут они из замкнутого круга прозябания? Какое прошлое должны они противопоставить настоящему? Чтобы заглушить остроту этих вопросов или не задавать их, есть алкоголь. И его нужно много, так что в ход идет самое простое, дешевое и резкое: «…и восторжествовала „Свежесть“. Все пили только „Свежесть“» (138). Ибо пронзившее каждого от бессмертной поэмы имело простой и резкий смысл. «О, свобода и равенство! О, братство и иждивенчество! О, сладость неподотчетности!» (138) – лукавит бригадир в сознании неизбежного: «Итак, каждый из вас отдаст за себя отчет Богу» (Рим. 14: 12). «Равенство, – писал Бердяев, – есть метафизически пустая идея, социальная правда должна быть основана на достоинстве каждой личности, а не на равенстве»[77]. Полный отказ от участия в социальной «неправде» – основа пьяного равенства несчастной кучки рабочих. Не поднадзорность и иждивенчество, установленные в отношениях с имеющей власть администрацией, – трагикомический фарс социальной и личной свободы. Существование этих людей – гротескная пародия монастырской жизни: момент, определяющий их сомнительное братство. Великий девиз лишен религиозной основы и санкции, и воплощение его приняло гротескные формы, при виде которых герой впадает в крайний сарказм:
О беззаботность! О, птицы небесные, не собирающие в житницы! О, краше Соломона одетые полевые лилии (138).
Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?..
И об одежде что заботитесь? Посмотрите на полевые лилии, как они растут: ни трудятся, ни прядут;
но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них.
Так и живут эти пятеро «птиц небесных»: нищие, одурманенные, не собирающие в «житницы», – неожиданное воплощение великого идеала, странный итог духовной цивилизации.
Отвергая ее, В. Е. чувствует себя «маленьким принцем» (139), героем одноименной повести-сказки Сент-Экзюпери. Единственной реальной ценностью для человечка с другой звездочки была душа человека, и в нее Веничка тоже готов заглянуть с энтузиазмом: «Да смотрел ли ты в души этих паразитов, в потемки душ этих паразитов? Диалектика сердца этих четверых мудаков – известна ли тебе?» (139). Исследовательская деятельность бригадира, не чуждающегося современных научных методов и – по Фрейду – устремленного в тайны «бессознательного», нашла свое отражение в графиках, три из которых приведены.
Первый – комсомольца Виктора Тотошкина, чья фамилия ассоциируется с трогательным крокодиленком Тотошей, героем детских стихов Чуковского:
Ученый комментарий к графику: «…у одного – Гималаи, Тироль, бакинские промыслы или даже верх кремлевской стены, которую я, впрочем, никогда не видел» (140). Смесь сияющих вершин и зияющих бездн, подводные сокровища и зелень лугов, но замыкающая все эти богатства кремлевская стена – комсомольская книжка в кармане. Выразительная характеристика, показывающая и незаурядные способности, и определенную ограниченность кругозора и возможностей.
Второй график принадлежит Алексею Блиндяеву, фамилия которого, кроме известного «блина», наводит на ассоциацию с немецким «blind» (слепой). Известно о нем немногое: член КПСС с 1936 года – факт, никак не свидетельствующий об умственной либо душевной зоркости. Именно он, не рассмотрев или не разобравшись, отослал в управление Веничкины графики, что опять-таки подтверждает недальновидность персонажа. Его график – парафраза стихотворения Б. Л. Пастернака «На пароходе»:
У другого – предрассветный бриз на реке Каме, тихий всплеск и бисер фонарной ряби (140).
Седой молвой, ползущей исстари,
Ночной былиной камыша
Под Пермь, на бризе, в быстром бисере
Фонарной ряби Кама шла[79].
Содержание стихотворения – импрессионистическая зарисовка рассвета. Вечное мощное течение реки (читай: жизни), по которой, не замечая и не вдумываясь в привычную красоту, среди повседневных забот плывут люди. Одним из них видит В. Е. своего подчиненного[80].
Третий график – «нашего покорного слуги», бригадира Венички Ерофеева. Герой и мятежник, натура, чуждая всякой стабильности. Пояснение дается в цитатах: «У третьего – биение гордого сердца, песня о буревестнике и девятый вал» (140). «Песня о буревестнике» – предвещающее революционный взрыв стихотворение Горького[81]. «Девятый вал» – название известнейшей картины Айвазовского. В словаре Даля читаем: «Девятый вал роковой, огромнее прочих». Изображение разрушительной стихии нашло широкое отражение в поэзии. Как пример – строчки из «Метаморфоз» Овидия в переводе Жуковского:
Так посреди стесненных валов, осаждающих судно,
Все перевыся главой, воздвигся страшный девятый[82].
Сомнительное сочетание взрывчатости, бури и стихийности в социальной жизни – слабый залог успеха. История с графиками кончается смещением В. Е. с бригадирского поста (141). Благодаря усиленному цитированию В. Е. придает провалу своей социальной карьеры всемирное звучание, отзывающееся резонансом на земле и на небе, во времени и в пространстве: «В четверть часа все было решено: моя звезда, вспыхнувшая на четыре недели, закатилась» (140). «Звезда закатилась» – устойчивое словосочетание, зафиксированное словарем, встречающееся и в разговорном языке, и в литературе. Пример: пастернаковский перевод «Стансов к Августе»:
Когда время мое миновало,
И звезда закатилась моя…[83]
«Распятие совершилось – ровно через тридцать дней после Вознесения» – порядок действия в «кремлевском» пространстве обратен евангельскому. Исторический ряд: «Один только месяц – от моего Тулона до моей Елены» – напоминание о грандиозной карьере и глубоком поражении Наполеона Бонапарта.
Веничка – не «пидорас», «выкованный из чистой стали с головы до пят» (141), – образ, сложившийся, вероятно, с одной стороны, под влиянием герценовских «рыцарей революции», с другой – анекдотов о «железных чекистах»: «В комнате беседуют два представителя органов. Вдруг в коридоре раздается страшный шум. „Железный Феликс упал“, – спокойно объясняет один другому». Герою «Москвы – Петушков» подъездная лестница подходит больше общественной. Но идея плевать на последнюю ступеньку снизу показывает, насколько он беспомощен и не жизнен в социальном бытии.
На место В. Е. бригадиром назначают Блиндяева, от которого не приходится ждать ни анализа, ни синтеза. Назначение на пост дремлющего на полу пьяного рабочего никак не вызвано целью интенсификации рабочего процесса или повышения уровня производства. Кстати, времяпрепровождение начальства не отличается от образа жизни подчиненных: «…схватились за голову, выпили… Попили красного вина, сели в свой „Москвич“ и уехали обратно» (140–141).
Катастрофа при соприкосновении с жизнью нарастает от неприятия «маленьким принцем» до отрицания «большим», вдумчивым «принцем-аналитиком» (141). Последний, несомненно, Гамлет, с которым идентифицирует себя Веничка Ерофеев. «Что же представляет собою Гамлет? Анализ, прежде всего…» – писал о датском принце Тургенев[84]. Описание ситуаций, в которых живут оба принца-аналитика, совпадает дословно:
Какая-то гниль во всем королевстве, и у всех мозги набекрень (197).
Подгнило что-то в датском государстве[85].
Заметим, что Веничка в свою очередь идентифицирует себя с особами голубой крови: закономерность оппозиции и защиты. Самозванство – болезнь времени в «кремлевском» пространстве.
Гамлет – несостоявшийся король, обманувший надежды «верхов» – короля, королевы и приближенных, и «низов» – любящего его народа, видевшего в принце будущего правителя. В. Е. оказывается в сходном положении: «…меня – снизу – сочли штрейкбрехером и коллаборационистом, а сверху – лоботрясом с неуравновешенной психикой» (141). Больной сын «расшатанного века», наследник престола, Гамлет говорит о себе с грустной иронией всевидящего и сумасшедшего: «Сударь мой, у меня нет никакой будущности»[86] (Акт 3, сцена 2). Суета «карьеры» очевидна и В. Е., заявляющему: «…до конца дней моих я не предприму ничего, чтобы повторить мой печальный опыт возвышения» (141). Состояние Гамлета и атмосфера при дворе грозят несчастьем, первый признак которого – появление призрака:
Что в точности подумать, я не знаю;
Но вообще я вижу в этом знак
Каких-то странных смут для государства[87].
Со смертью Гамлета пала династия датских королей. Канун глобального переворота пророчит и В. Е., цитирующий работу Ленина «Крах второго интернационала»: «Низы не хотели меня видеть, а верхи не могли без смеха обо мне говорить» (141). По Ленину, состояние, когда «низы не хотят… верхи не могут…», соответствует революционной ситуации в стране.
Играющий безумием: «Они идут, мне надо быть безумным»; сводимый с ума: «Они меня совсем с ума сведут»; признающийся в собственном безумии: «Это свело меня с ума»[88], Гамлет – ясновидящий среди слепых. Мучивший принца вопрос «Быть или не быть?» – был решен убийством, в котором звучит трагический отголосок самоубийственных размышлений.
Тот же вопрос и та же борьба: в конфликте Веничкиного сердца и рассудка. Рассудок – долг, чувство ответственности за свое алкогольное существование, осознание опасности алкогольного безумия. Сердечное влечение – мистическое чувство, тянущее в мир нерешаемых вопросов, к отказу, пусть ценой безумства, от суеты «кремлевского» мира. Долг-страсть: топос, гордиев узел, составляющий конфликт трагедий «поэта-лауреата», отца французского классицизма Пьера Корнеля: «Трагедии Корнеля проникнуты конфликтностью долга и рассудка, приводящей к роковым для героя последствиям»[89]. «Поэт-лауреат» – строка из байроновского неоконченного «Дон Жуана», которой открывается саркастическим предисловием:
Боб Саути! Ты – поэт, лауреат
И представитель бардов, – превосходно![90]
Но у Венички, антигероя, развитие конфликта ведет к противоположному пункту: «Только у меня наоборот: сердечное влечение боролось с рассудком и долгом. Сердце мне говорило: „Тебя обидели, тебя сравняли с говном. Поди, Веничка, и напейся. Встань и поди напейся как сука“. Так говорило мое прекрасное сердце» (141). Сердце говорило, что «воскресение» может прийти только от алкоголя, то есть выбирает «не быть». Но рассудок, инстинкт жизни сопротивляется роковому выбору: «А мой рассудок? Он брюзжал и упорствовал: „Ты не встанешь, Ерофеев, ты никуда не пойдешь и ни капли не выпьешь“» (141). Противоборствуя воскресению, рассудок уговаривал посидеть «дома». Это единственное упоминание домашнего очага едва ли следует понимать буквально. Дом – внутреннее равновесие и прибежище, отсутствующее на земле для поэта. В том же контексте тема звучит у Цветаевой:
Дом, это значит: из дому
В ночь.
(О, кому повем
Печаль мою, беду мою,
Жуть, зеленее льда?..)[91]
Интересно, что для обозначения людей с неуравновешенной психикой существует вульгаризм: «У него (нее) не все дома».
Источник описанного диалога «сердца» и «рассудка» установить трудно. Подобные диалоги встречаются с разными вариациями во все времена существования европейской литературы. Уже в гомеровской «Одиссее» в ХХ песне можно читать обращение рассудка Одиссея к сердцу:
Долго не знал он, колеблясь рассудком и сердцем, что делать…
В грудь он ударил себя и сказал раздраженному сердцу:
Сердце, смирись, ты гнуснейшее выдержать силу имело[92].
Но у Гомера сердце живет еще в глубокой гармонии и мире с рассудком. В Средневековье положение осложняется: между сердцем и рассудком начинаются препирательства и трения. Их вариация – спор «тела» и «сердца», встречающийся у Франсуа Вийона: «Спор между Вийоном и его душою» (я приведу только первую и последнюю строфы).
– Кто это? – Я. – Не понимаю, кто ты?
– Твоя душа. Я не могла стерпеть.
Подумай над собою. – Неохота.
– Взгляни, подобно псу, – где хлеб, где плеть,
Не можешь ты ни жить, ни умереть.
– А отчего? – Тебя безумье охватило.
– Что хочешь ты? – Найди былые силы.
Опомнись, изменись. – Я изменюсь.
– Когда? – Когда-нибудь. – Коль так, мой милый,
Я промолчу. – А я, я обойдусь…
‹…›
Ты хочешь жить? – Не знаю. Это было.
– Опомнись! – Я не жду, не помню, не боюсь.
– Ты можешь все. – Мне все давно постыло.
– Я промолчу. – А я, я обойдусь[93].
«Бога чувствуют сердцем, а не рассудком», – писал Паскаль[94]. В «кремлевском» мире антагонизм «сердца» и «рассудка» приобрел отчетливо карнавальный оттенок. Их конфликт напоминает серию анекдотов о разговоре пьяницы с «внутренним голосом»:
– Вась, пойдем выпьем!..
– Не пойду, завязал!
– Сегодня получка…
– Отстань!
– Вась, я тебя последний раз спрашиваю…
– Не пойду!
Таким образом, Веничкино экзистенциальное раздвоение подключается к длинной и разнородной традиции.
Победило «прекрасное сердце». После пяти дней беспробудного пьянства В. Е. начинает рваться в Петушки, и этот роковой импульс неотвратим, как неудержим был призываемый призраком принц Гамлет.
Описание города Веничкиной души, кроме библейских реминисценций, содержит цитату из «Весенней грозы» Тютчева:
В Петушках, как я вам уже говорил, жасмин не отцветает и птичье пение не молкнет (148).
С горы бежит поток проворный,
В лесу не молкнет птичий гам,
И гам лесной, и шум нагорный –
Все вторит весело громам[95].
Парадоксальное сопоставление описания веселой «языческой» грозы (последняя строфа у Тютчева) с описанием земного Эдема, куда за неизбежной гибелью стремится герой, подводит к мысли о глубине его душевного кризиса и фантазии. Не оставляя надежды, он молится о чуде, о спасении, о выживании: «Помолитесь, ангелы, за меня. Да будет светел мой путь, да не преткнусь о камень, да увижу город, по которому столько томился» (143). Камень преткновения в Библии – Бог:
Господа Саваофа – Его чтите свято, и Он – страх ваш, и Он – трепет ваш!
И будет он освящением и камнем преткновения и скалою соблазна для обоих домов Израиля, петлею и сетью для жителей Иерусалима.
И многие из них преткнутся, и упадут, и разобьются, и запутаются в сети, и будут уловлены.
Эта цитата раскрывает смысл Веничкиного страха – на своем метафизическом пути потерять Господа – и мольбы, чтобы этого не произошло. Победило «сердечное влечение», путь выбран окончательно, путь из Москвы в Петушки – маленький город во Владимирской области, фантастический город Веничкиной мечты: «…теперь я пил без тошноты и без бутерброда, из горлышка, запрокинув голову, как пианист, и с сознанием того, что еще только начинается и чему предстоит быть» (143).
Характеристика героя, его личной жизни и мироощущения
Никакой человек не достоин похвалы. Всякий человек достоин только жалости.
Душа в движении к спасению и радости омрачена тяжелыми предчувствиями. Число глотков – тринадцать. От «чертовой» цифры приходят в смущение «ангелы». Подсознание диктует всевозможные опасности. Сравним предчувствия с их последующей реализацией:
1) – Зачем ты все допил, Веня? Это слишком много…
Я от удушья едва сумел им ответить:
– Во всей земле… во всей земле, от самой Москвы до самых Петушков – нет ничего такого, что было бы для меня слишком многим… И чего вам бояться за меня, небесные ангелы?.. (145)
В конце книги:
Как я ни защищался, они пригвоздили меня к полу, совершенно ополоумевшего… (218)
2) Что ж они думают? Что меня там никто не встретит? (143)
Утеха рода человеческого, лилия долины не пришла и не встретила (213).
3) …или поезд провалится под откос? (143)
Я бежал и бежал, сквозь вихорь и мрак, срывая двери с петель, я знал, что поезд «Москва – Петушки» летит под откос (210).
4) …или где-нибудь у 105‐го километра я задремлю от вина… (143)
Глава «Усад – 105‐й км»:
Тут я совсем почти задремал. Я уронил голову себе на плечо и до Петушков не хотел ее поднимать (200).
5) …меня, сонного, удавят, как мальчика… (143)
Они даже не дали себе отдышаться – и с последней ступеньки бросились меня душить, сразу пятью или шестью руками; я, как мог, отцеплял их руки и защищал свое горло, как мог (218).
6) …или зарежут, как девочку? (143)
И тут мне пронзило левый бок, и я тихонько застонал, потому что не было во мне силы даже рукою защититься от ножика (211).
«Не хвались завтрашним днем, ибо не знаешь, что родит тот день», – сказано в Библии (Притч. 27: 1). Вторя мудрости царя Соломона, выводя сознание гибели за рамки личной судьбы, В. Е. ставит перед читателем вопрос, проникнутый глубокой иронией: «Наше завтра светлее, чем наше вчера и наше сегодня. Но кто поручится, что наше послезавтра не будет хуже нашего позавчера?» (143).
Знающий, саркастический умница, обреченный, посторонний всему и всем – кто он, этот человек? Где истоки его мироощущения? Что у него за душой? Кто у него в душе? Попытка понять его живую душу – задача последующего анализа.
Лишний человек
А разве есть наслаждения, за которые Гамлет отдал бы муки своего сознания?
Автопортрет Венички Ерофеева на первый взгляд предельно противоречив. С одной стороны: «…умен, скучен, легкомысленен, рохля…»; с другой: «…и дурак, и демон, и пустомеля разом» (145). Но для разгадки указываются ключи. Герой идентифицирует себя с Гамлетом: случай в русской литературе не новый. Подводя итог прошлым подвигам, В. Е. сообщает: «Сызмальства почти, от молодых ногтей, любимым словом моим было „дерзание“. И – Бог свидетель – как я дерзал!» (153). Дерзают герои, «дерзание» – слово, которое несет в себе понятие (по Далю) отваги, смелости, необычайной решимости, высокой мечты, воплощаемой в жизнь героями. Вспомним крутившуюся по радио почти ежедневно песню того времени, которую исполняли все школьные хоры:
Мечтать, надо мечтать
Детям орлиного племени,
Есть воля и смелость у нас, чтобы стать
Героями нашего времени!
«Герой нашего времени» – демонический аналитик Печорин, несмотря на яркость индивидуальности, причислен к ряду и роду литературных героев, «лишним людям», к которым всегда примыкали и русские Гамлеты. Скучающий умница Евгений Онегин, талантливый рохля Илья Обломов, легкомысленный блестящий Рудин, несчастный Чулкатурин, – более полувека молчала литературная традиция, лишь иногда воспроизводя образы «обломков прошлого» и обычно второстепенными персонажами. От грядущего «светлого будущего» русская литература и общественная мысль ждала «новых людей»[96].
И вот перед нами – дерзающий «герой нашего времени», рефлектирующий пропойца, «новый», «лишний» человек в русской литературе ХХ века, алкоголик Веничка Ерофеев. Печальная и гротескная ирония заключается в примыкании этого персонажа к старой плеяде. Воскресение этого характера и литературного типа представляется глубоко показательным и важным для понимания развития русской культуры и жизни ХХ века.
Философский тип
Философская традиция и грани личности героя петушинской «поэмы» ярче всего видны при сопоставлении его с персонажами Достоевского, которые цитируются в тексте.
В «Преступлении и наказании» три фигуры, судьба которых близка Веничкиной. Во-первых, несчастный чиновник Мармеладов:
…И когда кончит над всеми, тогда возглаголет и к нам: «Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи, почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего…» И прострет к нам руце свои, и мы припадем… и заплачем… и все поймем! Тогда все поймем!.. и все поймут… и Катерина Ивановна… и она поймет. Господи, да приидет царствие твое![97]
Алкоголь – надежное прибежище, освещающее безобразную жизнь надеждой на высшую Любовь и Милость.
Второй персонаж: Родион Раскольников, совершивший страннейшее убийство. Действие как бы развивается на трех уровнях. «Физическая» сюжетная линия состоит в том, что полубольной студент убил топором старуху-процентщицу и ее сестру. Не вынеся преступления, он сознается, судим, приговорен к каторге. Полюбившая его женщина-проститутка отправляется за ним в Сибирь. Глубокая взаимная привязанность возрождает для будущего двух несчастных людей. Духовная драма – в мотивах совершенного убийства:
…но что действительно оригинально во всем этом, – и действительно принадлежит одному тебе, к моему ужасу, – это то, что все-таки кровь по совести разрешаешь, и, извини меня, с таким фанатизмом даже… В этом, стало быть, и главная мысль твоей статьи заключается. Ведь это разрешение крови по совести, это… это, по-моему, страшнее, чем бы официальное разрешение кровь проливать, законное…[98]
По теории Раскольникова, заповедь «Не убий!» – предрассудок. Переступающий через него возвышается этим над «дрожащей тварью», маленьким человеком. Древний запрет не выдерживает рационального анализа. Но новая жизнь, начавшаяся после преступления, неожиданно наполняется неизъяснимым и непереносимым содержанием:
Едва разбил он лик Божий, правда обезображенный его носителем, – и он почувствовал, как для него самого померк этот Лик и с ним вся природа. «Не старушонку я убил, себя я убил», – говорит он в одном месте. Точно что-то переместилось в его душе, и с этим перемещением открылось все в прежнем виде и закрылось навеки то, что он знал прежде. Он почувствовал, что со всеми живыми, оставшимися по сю сторону преступления, у него уже нет ничего общего, соединяющего. Он преступил по другую сторону чего-то, ушел от всех людей, кажется – туда, где с ним одна убогая старушонка. Мистический узел его существа, который мы условно именуем «душою», точно соединен неощутимою связью с мистическим узлом другого существа, внешнюю форму которого он разбил. Кажется, все отношения между убившим и убитой кончены, – между тем они продолжаются; кажется, все отношения между ним и окружающими людьми сохранены и лишь изменены несколько, – между тем, они прерваны совершенно»[99].
Признание вины и пребывание на каторге не меняют в основе теоретических умозаключений Раскольникова. Первое время он отбывает наказание механически, с тяжелым непониманием происшедшей в его судьбе катастрофы, с притупленными обесцененными чувствами. Характерный эпизод «Эпилога» отражает внутренний и внешний конфликт героев Достоевского:
Его же самого не любили и избегали все. Его даже стали под конец ненавидеть – почему? Он не знал того. Презирали его, смеялись над ним, смеялись над его преступлением те, которые были гораздо его преступнее.
– Ты барин! – говорили ему. – Тебе ли было с топором ходить; не барское вовсе дело.
На второй неделе великого поста пришла ему очередь говеть вместе со всей казармой. Он ходил в церковь молиться вместе с другими. Из-за чего, он и сам не знал того, – произошла ссора; все разом напали на него с остервенением.
– Ты безбожник! Ты в Бога не веруешь! – кричали ему. – Убить тебя надо.
Он никогда не говорил с ними о Боге и вере, но они хотели убить его, как безбожника; он молчал и не возражал им[100].
Заветной мыслью Достоевского была непреложность осознания преступником своей вины и неправоты перед Богом и миром. Залогом спасения и немеркнущей искры Божьей в человеке – надежда последнего убийцы на то, что по иную сторону бытия его жизнь будет взвешена на иных весах, и ее земная неудача будет понята и прощена. Каторжане интуитивно чувствуют особость, «барское» высокомерное отрицание Бога, в совершенном Раскольниковым убийстве. В этом отрицании – мистическая сторона происшедшего. Раскольников, сознательно убивший в себе веру в высший порядок мира, предстает мистическим самоубийцей, свершителем тягчайшего религиозного преступления. Поэтому мотив чудесного воскресения проходит, как единственная надежда, сквозной нитью в повествовании:
– Так вы все-таки веруете же в Новый Иерусалим?
– Верую, – твердо отвечал Раскольников…
– И-и-и в Бога веруете? Извините, что так любопытствую.
– Верую, – повторил Раскольников, поднимая глаза на Порфирия.
– И-и в воскресение Лазаря веруете?
– Ве-верую. Зачем вам все это?
– Буквально веруете?
– Буквально[101].
«Евангелие от Иоанна» цитируется еще один раз в тяжелой сцене разговора в комнатушке Сони, третьего персонажа, с которым (через «царицу») связан герой «Москвы – Петушков»:
– Где тут про Лазаря? – спросил он вдруг.
Соня упорно молчала и не отвечала. Она стояла немного боком к столу.
– Про воскресение Лазаря где? Отыщи мне, Соня.
Она искоса глянула на него.
– Не там смотрите… в четвертом евангелии… – сурово прошептала она, не подвигаясь к нему.
– Найди и прочти мне, – сказал он, сел, облокотился на стол, подпер рукою голову и угрюмо уставился, приготовившись слушать[102].
Евангельские черты проступают во всем облике маленькой женщины, ставшей проституткой в силу ужасных жизненных обстоятельств. В первом же рассказе ее отца возникает образ распятой. Потрясенный Раскольников называет ее жизнь Голгофой. Придя впервые с промысла, Соня молча с головой укутывается в старый платок: мертвое тело оборачивается плащаницей. Недаром место из рассказа о воскресении Лазаря, где написано, что он был обвит «…по рукам и ногам погребальными пеленами, и лицо его обвязано было платком», – Соня прочла: «…как будто в очию сама видела»[103]. Соня – дух, убитое, уродливо загубленное тело. Взяв ее за руку, Раскольников замечает: «Вон какая у вас рука! Совсем прозрачная. Пальцы, как у мертвой». Единственно, чем она жива, – любовь к ближним и Бог. Поэтому на желчный вопрос Раскольникова «А тебе Бог что за это делает?» Соня отвечает строго, гневно, по-детски, с юродивой бессвязностью: «Все делает!» «Ты на себя руки наложила!» – говорит ей Раскольников с чувством родства и доверия к испытавшей[104]. Для Сони встреча с несчастным убийцей означает надежду на возрождение в сострадании, нежности и заботе. Для Раскольникова – воскресение в любви, поиск земного дома и гармонии, к которым он может возвратиться из страшного надуманного хаоса.
«Мы – дрожащие твари» – отталкивается Веничка от теории Раскольникова (157). Возможно, эта цитата – двойная, и имеется одновременно в виду стихотворение Блока, близкое мироощущению героя «Москвы – Петушков»:
Я – тварь дрожащая. Лучами
Озарены, коснеют сны.
Перед Твоими глубинами
Мои ничтожны глубины.
Не знаешь Ты, какие цели
Таишь в глубинах Роз Твоих,
Какие ангелы взлетели,
Кто у преддверия затих…
В тебе таятся в ожиданьи
Великий свет и злая тьма –
Разгадка всякого познанья
И бред великого ума[105].
Не помышляющий о богоборчестве В. Е. хочет верить глубоко и цельно. Он любит, любим и «воскрешен» любимой. Но будущее – разлука и гибель: «А она – молча потянула мне шиш» (151). Богоборец – сам мир Кремля, в котором путешествует герой. Мир тирании и диктатуры, претендующей заменить собой непознаваемый и неизбывный мировой порядок. Страшное самоистребление живущего возле кремлевских стен героя – единственная найденная возможность доказать, что нет цены, которую не заплатит живой человек, чтобы сохранить душу и Бога, не став «дрожащей тварью» под рубиновыми звездами.
Отталкивание от мира, внутренний мистический настрой – ключевые моменты связи героя «Москвы – Петушков» с одним из самых сложных образов Достоевского – Иваном Карамазовым. Последний дважды цитируется в «поэме»:
1) Не Бога я не принимаю, Алеша, а только билет ему почтительнейше возвращаю[106].
Я… умру, так и не приняв этого мира, постигнув его вблизи и издали, снаружи и изнутри постигнув, но не приняв (212).
2) В нем мысль великая и неразрешенная. Он из тех, кому не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить[107].
Сначала отточи свою мысль, – а уж потом чемоданчик. Мысль разрешить или миллион? Конечно, сначала мысль, а уж потом – миллион (204).
Иван Карамазов – воплощение духовной силы и жизни, сам – дух, герой без внешности. Бледность и неверность походки – единственные сообщенные приметы, контрастно малые по сравнению с подробнейшим описанием всех остальных персонажей. Иван – герой в пути, бездомный человек, живущий у отца проездом. Непрерывные сборы в дорогу – единственное действие его, чрезвычайно влияющее на развитие и развязку событий.
Проблемы духа и цивилизации, «бездны» веры и безверия, глубокий нравственный кризис, предельный социальный скепсис, болезненная экзистенциальная раздвоенность – трагические нити, тянущиеся от самого философского героя русской литературы к московскому алкоголику.
Причина отстранения от мира: неприятие цивилизации, утратившей цель абстрактно-мистического совершенствования, подменившей стремление к духовному развитию узким понятием научно-технического прогресса. Концепция Великого инквизитора: «Чудо, тайна, авторитет». Лозунг, рожденный ответно социальными «низами»: «свобода, равенство, братство»[108]. Отталкиваясь от обеих версий, слепоты «верхов» и «низов», Иван теряет веру в человека, в безусловную ценность каждой личности. Драма Ивана – драма метафизическая, глубокий конфликт «теоретического» и «практического» разума, вызванный потерей доверия к Богу и Его творению. Реально это проявляется в отношении к отцу: «Знай, что я его всегда защищу. Но в желаниях моих я оставляю за собою в данном случае полный простор», – говорит средний брат младшему, становясь странным образом медиумом свершившегося убийства[109].
Иван Карамазов – единственный, кто в трагических событиях грандиозной эпопеи завершает круг мистического опыта. Катарсис проявляется в страшной муке учащающихся галлюцинаций, нарастающем кризисе душевной болезни, самоубийстве убийцы, его двойника-«беса» Смердякова.
В исследовании о Достоевском Лев Шестов писал:
Мы можем сомневаться в чем угодно – но для нас аксиома, что всякие опыты над собой мы кончаем там, где нам грозит безумие… Есть область человеческого духа, которая не видела добровольцев: туда люди идут лишь поневоле[110].
Веничка Ерофеев, рожденный в царстве «великого инквизитора», переходит трагический предел. Его страшное путешествие – за любовью в аду, за пьяным смертельным экстазом, за безумием и забытьем – осмысленное действие, желанная катастрофа, трагедия и «оборотная сторона» могучего духовного и мистического потенциала Ивана Федоровича Карамазова.
«Святой»
Мистическое восприятие пути и жизни подтверждается обращением к образу святой Терезы:
И, весь в синих молниях, Господь мне ответил:
– А для чего нужны стигматы святой Терезе? Они ведь ей тоже не нужны. Но они ей желанны.
– Вот-вот! – отвечал я в восторге. – Вот и мне, и мне тоже – желанно мне это, но ничуть не нужно! (131–132)
Основательница ордена кармелиток святая Тереза имени Иисуса Христа, благодаря неземной красоте духовного и физического облика (см. портрет Диего Веласкеса) и великолепному литературному дару, является, несомненно, самой прекрасной и великой женской святой католической церкви. Время ее жизни – XVI век, период Реформации и инквизиции, один из самых неспокойных и трудных периодов западной религиозной жизни. Направление ее эпистолярных откровений – мистическая теософия. В литературное наследство входят три автобиографических произведения: «Моя жизнь», «Путь к совершенству», «Замок души». В каждом описано движение к Богу, мистическое путешествие духа к безраздельному слиянию с Христом; прохождение семи ступеней молитвы, от «я-моления» к экстатическому слиянию с Небесным Женихом; четыре ступени пути к совершенству; блуждания по внутреннему «замку» души, разделенному на семь поясных квартир, сходящихся к центру, достижение которого означает растворение в трансцендентальности.
Поразительна нелепость сопоставления судьбы и религиозного экстаза святой, женщины, католички с алкогольным разгулом героя «поэмы». Находясь на противоположном полюсе существования, Веничка Ерофеев сходится с автором-мистиком только в одном, но решающем пункте: отношении к личному слову, вдохновленному Богом. Но возможность растворения в Слове, жизни им, разность исторической и духовной реальности разводит их в противоположные стороны. Святая Тереза – символ духовного и мистического величия в земной реальности. Герой «Москвы – Петушков» – воплощенная трагедия мистического крушения.
Юродивый
«Ну что же, Гамлет, где Полоний?» – в панике и едва сдерживаемом ужасе спрашивает король. «За ужином», – юродствует принц, сам на грани помешательства (акт 4, сцена 3). Далее наследника датского престола отсылают в Англию. Спустя некоторое время король получает от него юродивое письмо:
Высокодержавный! Да будет вам известно, что я высажен нагим в вашем королевстве. Завтра я буду ходатайствовать о дозволении увидеть ваши королевские очи; и тогда, предварительно испросив на то ваше согласие, я изложу обстоятельства моего внезапного и еще более странного возвращения[111].
Гамлет говорит Офелии:
О господи, я попросту скоморох![112]
Московский Гамлет также не чужд юродства. За ним стоит традиция национальной культуры[113]. Явление юродства очень занимало Достоевского. Черты юродства проявляются в образе князя Мышкина, Марьи Тимофеевны Лебядкиной, убитой Раскольниковым Лизаветы, Сонечки Мармеладовой, Лизаветы Смердящей, в образе второй жены Федора Карамазова – «кликуши», матери Ивана и Алеши, и даже в самом Алеше Карамазове, которому в истерике кричит Катерина Ивановна: «Вы маленький юродивый…»[114] Очень сильная и важная сцена с юродивым встречается в «Борисе Годунове» Пушкина.
Несколько слов о юродстве. Юродивый – человек, строивший на особенности индивидуальной веры в Бога «истинную» в его представлении систему христианских ценностей. Истязания плоти – жертвенный этикет юродства. Символ юродивого в иконографии – собака. Бездомность, бесприютность, претерпевание – способ бытия. Подобно бездомной твари, он умирает, где придется, под забором, в придорожной канаве, на ступеньках чужого жилья. Этический принцип полностью довлеет над эстетическим: в этих чертах герой «Москвы – Петушков» не отступает от канонических образов. Выдвигаемая им «аскеза» (пост и молитва) звучит вполне по-юродски: «Да, больше пейте, меньше закусывайте. Это лучшее средство от самомнения и поверхностного атеизма» (157). Язык юродивого с Богом – молчание, немота, «настой, в котором купается сердце» Венички Ерофеева (196). Одним своим видом юродивый провоцирует глумление бездумной толпы. Сравним: «Я оглянулся – пассажиры поезда „Москва – Петушки“ сидели каждый по своим местам и грязно улыбались» (196). Юродивый существует между официальной религией и верой прихода, не примыкая к ним. Жизнь его – «театр одного актера». Эксцентричность, двусмысленность, чушь, комичность, устрашение – все приемы юродства противостоят официальной серьезности и догматизму. Но неосознанная цель «спектакля» – не смех, но жалость и умиление, оживление добрых чувств и движений души в рыдании и скорби. Смысл и содержание такой жизни юродивого – подражание и приобщение страстям Христа. В образе героя «Москвы – Петушков» мы прослеживаем основные черты и приемы юродивого.
Тема юродства в «поэме» упоминается в книге Григория Померанца «Сны земли». Ссылки на книгу Венедикта Ерофеева разбросаны по тексту. Приведем их, собрав воедино:
В конце концов само чувство тошноты в его физическом естестве может стать центральным жизненным переживанием с самыми неожиданными философскими и жизненными ходами. (В примечании на той же странице: «Ср. Этюд об икоте в „Путешествии из Москвы в Петушки“. Это не стилизация: Венедикт Ерофеев живет так, как учит. Можно выразить принцип его философии формулой Сартра: „Тошнит, следовательно существую“. Происходит что-то вроде того, что случилось в древности, когда добродетели язычников стали в глазах христиан скрытыми пороками, а пороки юродивого – скрытой добродетелью».)
Впрочем, что это такое – юродство? И вправе ли я смотреть на него со стороны? Почему современного человека тянет к юродству? Почему сейчас возрождается целое направление русской литературы, подпольное и юродское – движение не из Москвы в Петербург, и не из Петербурга в Москву, а «поперек и в сторону»… Всесильное государство шаг за шагом отступает перед движением – не к правам человека и не к вере отцов, а к халтуре, пьянству, воровству.
Неудержимое движение поперек и в сторону влечет к гибели народ, не сумевший отделить себя от государства, и государство, не сумевшее отделить себя от народа… И действительность, обрисованная Ерофеевым, есть не накипь, не затхлый проток, а именно фарватер русской истории. История развивается не по Сахарову и не по Солженицыну, а по Венедикту Ерофееву, т. е. юродски.
Юродство – одна из форм свободы, продолжение собственной биографии в стране, где биография не допускается, а есть только послужной список. Юродство – это свобода китайца (начиная от Чжуан-цзы), свобода русского, от нищего на паперти до генералиссимуса графа Суворова-Рымникского. Есть какой-то высший разум, который иногда оправдывает и юродство. Личность, растущая без собственной сердцевины, очень часто безрассудна: чудак в Англии, юродивый в России. Рассудок стремится к стереотипу, как вселенная к тепловой смерти. Мир существует, потому что есть безрассудные противоречия. Есть люди с памятью своей первичной глубины. Есть люди с тоской по этой глубине – или хоть с «томлением по томленью», как выразился Мейстер Экхарт[115].
В «мрачное Средневековье» юродивый охранялся законом. За ним признавался ореол святости, духовной силы и свободы проявления веры. Его слово имело глубокий смысл и резонанс. В новое время отношение постепенно менялось. Неприкосновенность была отменена, восприятие сделалось амбивалентным. Двухслойность его проявилась в «Братьях Карамазовых», например, с одной стороны, в рассказе о сердечном участии жителей городка в судьбе Лизаветы Смердящей, с другой – в смеси гнева и презрения, звучащих в брошенном Алеше Катериной Ивановной обвинении в юродстве.
В «кремлевском» мире однозначность восстановлена. Юродивый – чуждый и нежелательный «элемент», изгоняемый нарушитель и возмутитель поверхностного спокойствия и монотонности. Лишь кучка случайно сошедшихся алкашей, затеявших «платоновские диалоги» в вагоне поезда, способна почтительно и восхищенно оценить спившегося, несчастного, но великого поиском духа и слова юродивого «Сократа».
Сын
И никто не знает Сына, кроме Отца; и Отца не знает никто, кроме Сына, и кому Сын хочет открыть.
Ломая замкнутый круг жизни, из «тупика» выводит единственное – любовь. Вне мира Веничкиного отчаяния, страха и надежды, «за Петушками» живет его трехлетний сын. Отношения с мальчиком для проникнутого библейским духом отца – земная проекция отношений Отца Небесного с Сыном. Мальчик, владея только буквой «Ю» (читай: л-Ю-бл-Ю) и любя отца «как самого себя», в совершенстве воплощает евангельский идеал:
Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем.
Учитель! какая наибольшая заповедь в законе?
Иисус сказал ему: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всей душою твоею, и всем разумением твоим»;
Сия есть первая и наибольшая заповедь;
Вторая же, подобная ей: «возлюби ближнего твоего, как самого себя»;
На сих двух заповедях утверждается весь закон и пророки.
Намек на сходство с Ветхим Заветом содержат слова:
А там, за Петушками, где сливаются небо и земля, и волчица воет на звезды, – там совсем другое, но то же самое: там в дымных и вшивых хоромах, неизвестный этой белесой, распускается мой младенец, самый пухлый и самый кроткий из всех младенцев (142).
Волчица – символ Римской империи. Случайный хлев, пухлый, сияющий младенец в руках – точные иконографические подробности. О матери мальчика ничего не известно, она мать – и только. Дева Мария была матерью Иисуса, но не женой своему мужу. Взаимопроникновение сына и отца сродни евангельскому. Готовясь к смерти, Иисус говорит Отцу: «Впрочем, не как Я хочу, но как Ты» (Матф. 26: 29). «Понимаю, отец», – говорит больной малыш на просьбу отца о выздоровлении – и ему сразу делается легче. Чувство беззащитности ребенка, отношения творца и творения, дающие власть над жизнью и смертью, кидают беспутного отца в молитву:
Сделай так, Господь, чтобы он, если даже и упал бы с крыльца или печки, не сломал бы ни руки своей, ни ноги. Если нож или бритва ему попадутся на глаза – пусть он ими не играет, найди ему другие игрушки, Господь… (146)
Нож, падение – угличские детали, намек на судьбу царевича Димитрия, от схожести участи с которым просит избавить сына Веничка Ерофеев[116]. «Ничтожество», называет он мальчика, выражая этим полноту признания.
Все мы, как мухи на возу: важничаем и в своей невинности считаем себя виновниками великих происшествий. Велик тот, кто чувствует свое ничтожество перед Богом[117].
Сентенция Карамзина восходит к первому завету «Нагорной проповеди»: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное». Ничтожный, нищий духом – отдавший дух Богу безраздельно.
Как истинный создатель, герой вносит в общение с сыном момент личного творчества. Известны отрывки из песенки «Поросячья фарандола». Фарандола – танец, который пляшется кругом или цепочкой взявшихся за руки людей. Ритм, темп – все должно быть согласно общей пляске. Веничкина способность включаться в коллектив проиллюстрирована нами на богатом материале. Написанная для ребенка песенка звучит сначала ласковостью детских стихов: «Там такие милые, смешные чер-тенят-ки, цапали-царапали-кусали мне жи-во-тик» (147). «Животик» – живот-жизнь – несмотря на игривость формы, подбор глаголов «цапали-царапали-кусали»; субъект – «чертенятки», маленькие бесы, производит скорее мрачное впечатление. Оно усугубляется словами «слишком траурными», то есть не идущими судьбе сына: «С фе-вра-ля до августа я хныкала и вякала, на исхо-де ав-густа ножки про-тяну-ла» (147). Первая часть куплета – вероятный намек на стихотворение Пастернака 1911 года:
Февраль! Достать чернил и плакать,
Писать о феврале навзрыд…[118]
Август – месяц, отмеченный особым трауром в русской поэзии и литературе ХХ века. В августе 1921 года умер Александр Блок и был расстрелян Николай Гумилев:
Тот август не только «как желтое пламя, как дым», тот август – рубеж. Началось «Одой на взятие Хотина» (1739), кончилось августом 1921 г., все, что было после (еще несколько лет), было только продолжением этого августа: отъезд Белого и Ремизова за границу, отъезд Горького, массовая высылка интеллигенции летом 1922 года, начало плановых репрессий, уничтожение двух поколений – я говорю о двухсотлетнем периоде русской литературы; я не говорю, что она кончилась, – кончилась эпоха[119].
31 августа 1941 года повесилась Марина Цветаева. У Лидии Чуковской читаем: «На мосту Анна Андреевна сказала мне: „Август у меня всегда страшный месяц… Всю жизнь“»[120].
Анна Андреевна Ахматова очень боялась и не любила месяц август, и считала этот месяц для себя несчастливым, и имела к этому все основания, поскольку в августе был расстрелян Гумилев, на станции Бернгардовка, в августе был арестован ее сын Лев, в августе вышло постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» и т. д.
Эти слова – эпиграф к посвященной Ахматовой песне:
Вот если бы только не август,
Не чертова эта пора!..[121]
Определение «поросячий», как у фарандолы, встречается в тексте «Москвы – Петушков» в связи со Сфинксом, ставящим загадки с «поросячьим подтекстом». Сфинкс – существо, пожирающее жителей, не однажды встречается в русской литературе. И стихотворение Блока «Скифы» содержит знаменательные слова: «Россия – сфинкс». Иной поворот темы у Пастернака в поэме «Спекторский»:
Был разговор о свинстве мнимых сфинксов…[122]
Россия-сфинкс – свинство мнимых сфинксов – торжество «поросячьих» ценностей – скифство:
Когда-нибудь в столице шалой
На скифском празднике, на берегу Невы –
При звуках омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы[123].
Эти пророческие стихи посвятил Анне Андреевне Ахматовой летом 1917 года Осип Мандельштам. «На исходе августа ножки протянула…» – не попадая в ритм общей пляски, по невозможности подчиниться закону массы, по врожденному антитоталитаризму, заложенному в основу поэтической индивидуальности, поэты обречены на гибель. Недаром и о сыне В. Е. говорит, что он танцевал фарандолу, «как крошечный дурак» (147).
Но теперь он хочет предложить мальчику другой танец: «Раз-два-туфли-надень-ка-как-ти-бе-не-стыдно-спать» (147). Танцуется «летка-енка», как и фарандола, вкруг или цепочкой. Но в словах веселой песенки зашифрован мотив воскресения. Что касается «туфли надень-ка» – они соотносятся с концом книги, с последним видением непосредственно перед разыгравшейся на лестнице трагедией:
А когда я увидел их, сильнее всякого страха (честное слово, сильнее) было удивление: они, все четверо, поднимались босые и обувь держали в руках – для чего это надо было? (218)
Сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором стоишь, есть земля святая, –
сказано было Иисусу Навину, когда он пришел с израильским народом на завещанную Богом землю (Нав. 5: 15). Убийцы из Веничкиного безумного кошмара шли по своей «обетованной земле». Кровавым трагическим фарсом отзывается в подсознании Священное Писание. «Как тебе не стыдно спать», – тормошит лежебоку песенка. Взявшись за руки, не касаясь незащищенными ногами оскверненной земли, можно станцевать не «поросячью фарандолу» с трагическим концом, но новый танец. «Ты еще встанешь, мальчик», – говорит отец сыну, вторя евангельскому: «Идущий за мною сильнее меня» (Матф. 3: 11).
Младенец, живущий пока вне мира Кремля и Петушков, – единственная прочная связь с действительностью, средоточие любви и надежды мечтателя, который живет в этом мире надеждой на иной и чувствует себя, как «длинная-длинная и одинокая-одинокая-одинокая» «сосна»:
На севере диком стоит одиноко
На голой вершине сосна,
И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим
Одета, как ризой, она.
И снится ей все, что в пустыне далекой,
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утесе горючем
Прекрасная пальма растет[124].
«Песнь песней» Венички Ерофеева
На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его.
Встану же я, пойду по городу, по улицам, по площадям и буду искать того, которого любит душа моя; искала я его, и не нашла его.
В христианской мистической традиции это место истолковывается, как бег души (Суламифи) через стогны города к Богу[125]. И она находит Возлюбленного и приводит Его в дом, стоящий вне города. Надо ли говорить, что в петушинском направлении все происходит наоборот: к заветному городу мчит бездомный алкоголик, чтобы найти свою несчастную Суламифь. «Она» живет в душе, в Петушках: «любимейшая из потаскух, дьяволица, бесстыжая царица, искусительница, королева, не женщина, а баллада, рыжая стервоза, сука, тварь, благодатное дитя, обольстительница, блядь, совершенство» (147–151) – своеобразное сочетание Настасьи Филипповны с Грушенькой, для которых в текстах Достоевского употребляется часть тех же эпитетов. Образ «падшего ангела» в произведениях Достоевского, Куприна, Розанова и других:
Облитый мукой образ женщины, –
прочно «вкован» в русскую литературу[126].
До «нее», как и полагалось «лишнему человеку», отношения Венички с женщинами складывались из страха, рефлексии и внутренних противоречий. Диссонанс проявлялся особенно резко, когда женщина с мужеподобным героизмом вмешивалась в «кремлевскую» реальность:
Я был противоречив. С одной стороны, мне нравилось, что у них есть талия, а у нас нет никакой талии, это будило во мне – как бы это назвать? «негу», что ли? – ну да, это будило во мне негу. Но, с другой стороны, ведь они зарезали Марата перочинным ножиком, а Марат был неподкупен, и резать его не следовало. Это уже убивало всякую негу. С одной стороны, мне, как Карлу Марксу, нравилась в них слабость, то есть, вот они вынуждены мочиться, приседая на корточки, это мне нравилось, это меня наполняло – ну, чем это меня наполняло? негой, что ли? – ну да, это наполняло меня негой. Но, с другой стороны, ведь они в И… из нагана стреляли! Это снова убивало негу: приседать приседай, но зачем же в И… из нагана стрелять? И было бы смешно после этого говорить о неге… (150).
Разберем намеки. На вопрос домашней анкеты «Что вам больше всего нравится в женщине?» Карл Маркс ответил: «Слабость»[127]. Французская роялистка Шарлотта Корде убила Марата. Прозвище Неподкупный принадлежало Робеспьеру, и это смещение-совмещение – свидетельство обезличивания, то есть вожди революции рассматриваются не как индивидуальность, но как некий тип. Эсерка Фанни Каплан, стреляя в Ленина, ранила его в плечо.
В этих кровавых событиях – женщина, Ева, полная суетных земных страстей, променявшая на них эдемскую гармонию. В. Е. стремится к раю, чистоте чувств вне понятий добра и зла, и воплощение этой чистоты он находит в женщине, отвергнувшей все выработанные цивилизацией понятия зла, добродетели и морали:
Вы, конечно, спросите, вы, бессовестные, спросите: «Так что же, Веничка? Она …………………………?» Ну, что вам ответить? Ну, конечно, она …………………………….! Ну, конечно, она ………………………! Еще бы она не ……………………………! (149)
Выразительное многоточие расшифровывается почти анаграммой из слов: «Не (Д)-евушка, а (Б)-а.(ЛЛ)-а-(Д)-а, (ЛЯ) (БЕ)-мо(ЛЬ) мажор», – блядь[128]. Но «бессовестен» – добродетельный спрашивающий читатель. Эта парадоксальность скрещивается с розановскими размышлениями:
Таким образом, с одной стороны, проституция есть «самое социальное явление», до известной степени прототип социальности, – даже можно сказать, что rei publicae natae sunt ex feminis publicis, «первые государства родились из инстинкта женщины проституировать»… А с другой стороны, ведь и действительно, в существо актера, писателя, адвоката, даже «патера, который всех отпевает», – входит психология проститутки, т. е. и равнодушие «ко всем», и ласковость «со всеми»… Ученый, насколько он публикуется, писатель, насколько он печатается, – суть, конечно, проституты. Профессора всеконечно и только prostitues pecheurs… Проституцию, по-видимому, такую понятную – на самом деле трудно обнять умом по обширности мотивов и существа. Что она народнее и метафизичнее, например, ординарной профессуры – и говорить нечего. «Ординарная профессура» – легкий воробышек, а проституция… черт ее знает, может быть даже «вещая птица Гамаюн»[129].
Каким бы спорным ни казалось содержание этого отрывка, сходная логика не чужда Веничке Ерофееву. Обратимся к рассказу о том, как герой встретил свою «вещую птицу». Если искать аналог в Библии, мы попадаем на место, несомненно, известное автору «поэмы», «Притчу о брачном пире» (она позднее опять цитируется в книге). Приведем окончание, когда царь в третий раз посылает слуг за гостями:
Итак, идите на распутия и всех, кого найдете, зовите на брачный пир.
И рабы те, вышедши на дороги, собрали всех, кого только нашли, и злых, и добрых; и брачный пир наполнился возлежащими.
Царь, вошед посмотреть на возлежащих, увидел там человека, одетого не в брачную одежду.
И говорит ему: друг! как ты вошел сюда не в брачной одежде? Он же молчал.
Тогда сказал царь слугам: связавши ему руки и ноги, возьмите его и бросьте во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов;
Ибо много званых, а мало избранных.
Чужая попойка, полный стол, случайный сброд – обстановка встречи героя с «избранной»:
А еще был день рождения непонятно у кого. И еще – была бездна всякого спиртного: не то десять бутылок, не то двенадцать, не то двадцать пять ‹…›
– А еще – было два мужичка, и были три косеющих твари, одна пьянее другой, и дым коромыслом, и ахинея. Больше как будто ничего не было.
И я разбавлял и пил, разбавлял российскую жигулевским пивом и глядел на этих «троих» и что-то в них прозревал. Что именно я прозревал в них, не могу сказать ‹…›
Но вот ответное прозрение – я только в одной из них ощутил, только в одной! (148)
Описывая возлюбленную, герой пользуется поэтической и библейской лексикой, возвышающей его страсть до непреходящей красоты древнего рассказа. Приведем источники:
1) О, колдовство и голубиные крылья! (148)
О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные! (Песн. 1: 14)
2) «…и розы, и лилии, и в мелких завитках – весь – влажный и содрогающийся вход в Эдем, и беспамятство, и рыжие ресницы. О, всхлипывание этих недр! (150)
И насадил Бог рай в Эдеме на Востоке; и поместил туда человека, которого создал (Быт. 2: 8).
3) А она – смеялась. А она – подошла к столу и выпила залпом еще сто пятьдесят, ибо она была совершенна, а совершенству нет предела… (149)
Я видел предел всякого совершенства, но Твоя Заповедь безмерно обширна (Псал. 118: 96).
4) Увидеть ее на перроне, с косой от попы до затылка, и от волнения зардеться, и вспыхнуть, и напиться в лежку, и пастись, пастись между лилиями – ровно столько, чтобы до смерти изнемочь! (147)
Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви.
Возлюбленный мой принадлежит мне, а я ему; он пасет между лилиями (Песн. 2: 5, 16).
5) Утеха рода человеческого, лилия долины – не пришла и не встретила (213).
Я нарцисс Саронский, лилия долин! (Песн. 2: 1)
6) Вы спросите: «Да где ты, Веничка, ее откопал, и откуда она взялась, эта рыжая сука? И может ли в Петушках быть что-нибудь путное?» (148)
Мы нашли Того, о котором писал Моисей в законе и пророки, Иисуса, сына Иосифова, из Назарета.
Но Нафанаил сказал ему: из Назарета может ли быть что доброе? (Ин. 1: 45–46)
7) «Если она сбросит, – подумал я, – если она, следом за этим лишним, сбросит и исподнее – содрогнется земля и камни возопиют» (149).
И возгремит Господь с Сиона, и даст глас свой из Иерусалима; содрогнутся земля и небо (Иоил. 3: 16).
И когда он приблизился к спуску с горы Елеонской, все множество учеников начало велегласно славить Бога за все чудеса, которые они видели.
Говоря: благословен Царь, грядущий во имя Господне! Мир на небесах и слава в вышних!
И некоторые фарисеи из среды народа сказали ему: Учитель, запрети ученикам твоим.
Но он сказал им в ответ: сказываю вам, что, если они умолкнут, то камни возопиют (Лука 19: 40).
8) О, блудница с глазами, как облака! (150)
Тогда дом, дом Господен наполнило облако, и не могли священники стоять на служении по причине облака, ибо слава Господня наполнила дом Господен (2Пар. 5: 33).
(В последнем случае речь идет не о прямой цитате. Вопрос только в том, что библейская лексика и образность могли оказать влияние на восприятие и обрисовку образа возлюбленной героя.)
9) Все смешалось, чтобы только начаться… (150)
Все смешалось в доме Облонских[130].
(Эта начальная фраза «Анны Карениной» стала «крылатым» выражением, так что произнести: «Все смешалось», не вспомнив Толстого, представляется для человека русской культуры невозможным.)
10) И потом – эта мутная, эта сучья белизна в зрачках, белее, чем бред и седьмое небо! (150)
Я больше всех удач и бед
За то тебя любил,
Что пожелтелый белый свет
С тобой белей белил.
И мгла моя, мой друг, божусь,
Он станет как-нибудь,
Белей, чем бред, чем абажур,
Чем белый бинт на лбу![131]
11) Эта искусительница – не девушка, а баллада ля бемоль мажор (148).
Я люблю тебя черной от сажи
Сожиганья пассажей, в золе
Отпылавших андант и адажий,
С белым пеплом баллад на челе[132].
(Трудно безоговорочно утверждать прямую цитацию, но возможность воздействия образа остается.)
Женское тело – вселенная, любовь к которой полна космологического значения. Приближение ее воскрешает из мертвых, грех оборачивается святостью, падение открывает ворота рая. Парадоксальным образом языческая двойственность предстает герою Божественным совершенством. Охваченный чувством, обезумевший от алкоголя, не видящий земли под ногами, В. Е. предлагает этой грешнице руку и сердце:
– Давай, давай всю нашу жизнь будем вместе! Я увезу тебя в Лобню, я облеку тебя в пурпур и крученый виссон, я подработаю на телефонных коробках, а ты будешь обонять что-нибудь – лилии, допустим, будешь обонять. Поедем!
А она – молча протянула мне шиш. Я в истоме поднес его к своим ноздрям, вдохнул и заплакал:
– Но почему?.. почему?
‹…› Вот тогда-то и она разрыдалась, и обвисла на шее:
– Умалишенный! ты ведь сам знаешь, почему! сам – знаешь, почему, угорелый! (151)
Заметим, что в поисках счастья герой, во всяком случае, хочет поменять место, даже Петушки, подспудно зная, что рая там не найти. Иносказательно поднося своей возлюбленной лилию, символ невинности в христианской иконографии, Веничка цитирует речь Лемуила-царя о «добродетельной жене»: «виссон и пурпур – одежда ее» (Притч. 31: 22). Но и в ней, в его любимой дьяволице, есть гармония и прозрение, она тоже «смотрит» и «видит», и верным женским инстинктом знает, что вернуться в Эдем никому не дано, как небо не совместимо с землей. Так же, как он расколот внутренне, Веничка обречен на разлуку с этой женщиной, его alter ego. В тринадцатую пятницу путь к ней теряется окончательно.
Доказательства бытия Божия
Да, настоящим русским вопросы о том: есть ли Бог и есть ли бессмертие ‹…› конечно, первые вопросы и прежде всего, да так и надо.
В начале пути, указывая на бутылку, В. Е. обращается к Богу: «Господь, ты видишь, чем я обладаю?» (131). Теперь он сам расширяет данные о себе: «…у тебя есть совесть и сверх того еще вкус» (143). Это означает: чувство нравственности и стремление к гармонии. Такое романтическое сочетание рождает «мировую скорбь», тоску по неосуществимой мировой гармонии и вечным непреходящим ценностям. В мире, распыленном в суете, душа заболевает. Необходимость симулировать душевное здоровье – причина раскола личности, усугубления шизофрении, двойной жизни, ведущей к отказу от слова, к «немоте». Логический конец этого непереносимого существования – смерть, вечная немота, и от сознания обреченности «скорбь» и «страх» наполняют сердце героя. Способность постоянного ощущения тоски по недостижимому и непознаваемому требует духовного преодоления сил земного притяжения, приподнятости мысли над земным «вздором», и именно такое «легкомыслие» имеет в виду В. Е. В других оно появляется от шока: «…если кто-нибудь вдруг умрет, если самое необходимое существо на свете вдруг умрет» (144). Когда смерть сметает привычные представления чувств, времени и пространства, многие, как и княгиня из «Неутешного горя» Крамского, не стали бы из‐за привычной, пусть и любимой ерунды «суетиться и плескать руками». В этот момент княгиня – вне жизни. В глазах людей, занятых повседневностью, Веничкина напряженная и нереализуемая в практике внутренняя жизнь делает его «скучным» и «мрачным».
«Ты весь в прошлом», – упрекает себя В. Е., но именно там истоки его мироощущения. «Я был бесконечно одинок. И день рождения был уныл», – рассказывает герой. В самый личный из праздников никто не позаботился о радости и уюте. Люди приходили с водкой и казенной закуской, и чем больше было лет, тем больше пилось:
Вот, помню, когда мне стукнуло двадцать лет, – тогда я был безнадежно одинок. И день рождения был уныл ‹…› принесли мне бутылку столичной и банку овощных голубцов ‹…› А когда мне стукнуло тридцать, минувшей осенью? А когда стукнуло тридцать, – день был уныл, как день двадцатилетия… Пришел ко мне Боря с какой-то полоумной поэтессою, пришли Вадя с Лидой, Ледик с Володей[133]. И принесли мне – что принесли? – две бутылки столичной и две банки фаршированных томатов (152).
От беспросветности усиливались отчаяние и мука, но с годами исчезла непосредственность реакций: «…хотел я заплакать – и уже не мог…» (152). Смысл этой алкогольной эволюции развивает идею графиков и подтверждает тезис, выведенный Веничкой-бригадиром: живут, как пьют, и пьют, как живут. То есть следующую фразу: «Нет, вот уж теперь – жить и жить!» – следует расшифровать как «пить и пить». Усиливая безнадежность Веничкиных планов, его бодрое заявление напоминает конец «Трех сестер» Чехова, непрерывно готовящихся к «настоящей жизни»: «О, милые сестры, наша жизнь еще не кончена. Будем жить!»[134] Но настроение героя улучшается уже оттого, что впереди засветили алкогольные синие молнии: «А жить совсем не скучно! Скучно было жить только Николаю Гоголю и царю Соломону» (152). Библия хранит молчание о скуке великого мудреца. Но, познав тщету света и потеряв прекрасную возлюбленную, чем мог заполнить свою жизнь древний царь? Так же судил, очевидно, и Александр Куприн, один из русских писателей-алкоголиков, кончая свою «Суламифь»:
И весь день, до первых вечерних теней, оставался царь один на один со своими мыслями, и никто не осмеливался войти в громадную, пустую залу судилища[135].
«Скучно жить на этом свете, господа», – процитированный Веничкой конфликт толстого Ивана Никифоровича с тонким Иваном Ивановичем отброшен героем «поэмы» как неплодотворно низменный[136]. Но приготовившись жить (читай: пить), верный себе В. Е. начинает с конца. И сразу звучит знакомая тема: «„Человек смертен“ – таково мое мнение» (152). Мнение его совпадает дословно с мнением булгаковского сатаны: «Да, человек смертен, но это бы еще полбеды. Плохо то, что он внезапно смертен, вот в чем фокус! И вообще не знает, что он будет делать в сегодняшний вечер». В тот вечер, как мы помним, персонажу, к которому обращена речь, М. А. Берлиозу, трамваем отрезало голову[137]. Веничкины алкогольные эксперименты, напоминая безоглядность лермонтовского «фаталиста», показывают, что он не страдает атеистическим высокомерием: «…вечером в четверг выпивал одним махом три с половиной литра ерша – выпивал и ложился спать, не разуваясь, с одной только мыслью: проснусь я утром в пятницу или не проснусь?» (153). В. Е. ходит по острию жизни и смерти. В булгаковской цитате уже прозвучало неотделимое от предсказания сомнение в благополучном исходе дня. Алкоголь вызывает религиозное, мистическое состояние, в которое погружается душа. В этой медитации – истинное призвание человека, «ставшего жертвою шести или семи служебных часов». Веничка выбирает служение вместо службы, иронизируя над Маяковским:
«Нет ложных призваний, надо уважать всякое призвание» (155).
«Жизнь прекрасна!» (152) – вторит поэту-самоубийце В. Е.:
Жизнь прекрасна и удивительна![139]
Сопоставление с поэтом показывает амбивалентность Веничкиного жизнелюбия.
Что предлагает реальная жизнь? «Психиатрию» и «внегалактическую астрономию». Убийственные злоупотребления в первой (репрессии против диссидентов) и таинственные дорогостоящие исследования во второй – все это вещи, за которые не может зацепиться душа: «Но ведь все это – не наше, все это нам навязали Петр Великий и Николай Кибальчич, а ведь наше призвание совсем не здесь, наше призвание совсем в другой стороне!» (155). Царь, повернувший Россию к западной цивилизации, и представитель движения народников Николай Кибальчич, интересовавшийся идеями космических полетов, занимались «кремлевским вздором»:
Лучше оставьте янкам внегалактическую астрономию, а немцам – психиатрию. Пусть всякая сволота вроде испанцев идет свою корриду глядеть, пусть подлец-африканец строит свою Асуанскую плотину, пусть строит, подлец, все равно ее ветром сдует, пусть подавится Италия своим дурацким бельканто, пусть!.. (155)
Альтернатива: vita activa – vita contemplativa восходит к Новому Завету:
В продолжение пути их, пришел Он в одно селение; здесь женщина, именем Марфа, приняла Его в дом свой;
У ней была сестра, именем Мария, которая села у ног Иисуса и слушала Его.
Марфа же заботилась о большом угощении, и подошедши, сказала: Господи, или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила служить? скажи ей, чтобы помогла мне.
Иисус же сказал ей в ответ: Марфа! Марфа! ты заботишься и суетишься о многом,
А одно только нужно. Мария же избрала благую часть, которая не отнимется от нее.
Призвание русского духа – в размышлении над неразрешимыми вечными мучительными вопросами: «Будем же молиться, чтобы эта вера никогда не была отнята у нас, и не будем, по совету Учителя, сожалеть, что наши суетливые сестры так много успели сделать», – говорит Василий Розанов, под «марфами»-сестрами понимая Запад: американцев, немцев, «сволочных» испанцев, «подлецов-африканцев», голосистых итальянцев и прочих[140]. И Веничка Ерофеев выбирает «благую часть», но что противопоставить «суете сестер»? Борьбу за восстановление русского житейского колорита? Кампанию за сохранение исторических ценностей, поднятую Солоухиным в «Письмах из Русского музея»: «Соленые рыжики собирать», – иронизирует герой, припомнив посвященный рыжикам пассаж из произведения писателя «Третья охота»[141]. С подобным русопятством В. Е. предлагает разделаться радикально: «Да плюньте вы ему в его соленые рыжики!» (155). Грибы давно в банках, минувшее миновало, и вся эта земная возня – лишь отклонение от поисков главного. Обратимся еще раз к Булгакову:
– Ты, Иван, – говорил Берлиоз, – очень хорошо и сатирически изобразил, например, рождение Иисуса, сына божия, но соль-то в том, что еще до Иисуса родился целый ряд сынов божиих, как, скажем, фригийский Аттис, коротко же говоря, ни один из них не рождался и никого не было, в том числе и Иисуса, и необходимо, чтобы ты, вместо рождения и, скажем, прихода волхвов, описал нелепые слухи об этом рождении… А то выходит по твоему рассказу, что он, действительно, родился!
Тут Бездомный сделал попытку прекратить замучившую его икоту, задержав дыхание, отчего икнул мучительнее и громче, и в этот момент Берлиоз прервал свою речь, потому что иностранец вдруг поднялся и направился к писателям[142].
Иностранец, как известно, Сатана. Иван Бездомный – представитель бездумного атеизма. Характерно, что икота, как фаустовский перевод Евангелия, – служит как бы сигналом для Воланда. Проследим дальше диалог:
Но вот какой вопрос меня беспокоит: ежели Бога нет, то, спрашивается, кто же управляет жизнью человеческой и всем вообще порядком на земле?
– Сам человек и управляет, – поспешил сердито ответить Бездомный на этот, признаться, не очень ясный вопрос[143].
Умей рыжеволосый поэт делать серьезные выводы из незначительных фактов, например из своей неудержимой икоты, он никогда не ответил бы подобным образом. У Булгакова, как и у Ерофеева, речь идет о доказательствах бытия Божия:
– Но, позвольте вас спросить, – после тревожного раздумья заговорил заграничный гость, – как же быть с доказательствами бытия Божия, коих, как известно, существует ровно пять?
– Увы! – с сожалением воскликнул Берлиоз, – ни одно из этих доказательств ничего не стоит, и человечество давно сдало их в архив. Ведь согласитесь, что в области разума никакого доказательства существования бога быть не может.
– Браво! – вскричал иностранец, – браво! Вы полностью повторили мысль беспокойного старика Иммануила по этому поводу. Но вот курьез: он начисто разрушил все пять доказательств, а затем, как бы в насмешку над самим собой, соорудил шестое доказательство![144]
Неуправляемость судьбой, непостижимость смерти, существование дьявола – доказательства, предъявленные Воландом.
Речь идет о пяти доказательствах бытия Божия, впервые выдвинутых в античности Аристотелем и Платоном. В Средневековье теологическая традиция встречается в учениях Ансельма Кентерберийского, Фомы Аквинского, Франциска Ассизского и других[145]. В светской философии вопрос занимал Декарта, Спинозу, Лейбница, Фихте, Гегеля, приверженцев неотомизма и др. Кант, постулируя существование Бога, критически рассматривает и обобщает аргументы философов, отцов церкви и теологов. Стремясь вывести новое доказательство, В. Е. пользуется терминологией из «Критики чистого разума»: «ан зих» (Ding an sich). Современная теология различает четыре области доказательств: 1) космологические доказательства; 2) физико-теологические доказательства; 3) онтологические доказательства; 4) нравственно-этические доказательства (сюда относится доказательство Канта). Герой «Москвы – Петушков» вводит пятую сферу: физиологию. Способ доказательства бытия Божия по Ерофееву: «исследование пьяной икоты в ее математическом аспекте» (155).
Для духовного и повседневного существования человека есть «закон». Сформулированный и осмысленный в общечеловеческом масштабе, он «выше» нас, то есть довлеет над отдельной человеческой жизнью. Сказано в Библии: «Разве вы не знаете, братия, ибо говорю знающим закон, – что закон имеет власть над человеком, пока он жив?» (Рим. 7: 1). Икота – бессмысленное явление физиологии (ср. случай с Бездомным в «Мастере и Маргарите), – прямая богоданность. Икота – «божественный произвол», след «Божьей десницы»: «Десница Твоя, Господи, прославилась силою» (ср. в Исх. 15: 6) – ненужный, нелепый, непонятный (156–157).
Отвергая все попытки предшественников найти рациональное подтверждение существования Бога, В. Е. формулирует свое «седьмое доказательство»: «Он непостижим уму, а следовательно, Он есть» (157).
В стремлении к Богу, в расширении ограниченности мистических и умственных возможностей человека – цель жизни, и, проповедуя словами Христа, В. Е. обращается к читателям:
Итак, будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный (157) (Матф. 5: 48).
Образ мира, явленный в коктейле
Цель творчества – самоотдача…
Единственно возможная и достойная форма жизни – творчество: «Я создам коктейль, который можно было бы без стыда пить в присутствии Бога и людей…» – объявляет герой (157). Во время первого знакомства «царица» говорит ему: «Я одну вашу вещицу – читала» (148). Понятно, что речь идет о коктейлях не только алкогольных. Девиз опытного создателя:
Мы не можем ждать милостей от природы. А чтобы взять их у нее, надо, разумеется, знать их точные рецепты; я, если вы хотите, дам вам эти рецепты» (158).
Мы не можем ждать милостей от природы. Взять их у нее – наша задача[146].
Научный метод Мичурина сводился к скрещиванию и гибридизации различных плодов, и от этих биологических коктейлей ожидались гигантские плоды. До какого состояния довело сельское хозяйство применение подобных теорий – факт общеизвестный. Память о знаменитом естествоиспытателе запечатлелась не столько в рыночном изобилии, сколько в анекдотах: «Мичурин разбился, свалившись с земляники, удачно скрещенной им с баобабом».
Первый из коктейлей – «Ханаанский бальзам»: «…выпить стакан „Ханаанского бальзама“ – в этом есть и каприз, и идея, и пафос, и сверх того еще метафизический намек» (158). Рецепт коктейля убийственен: сочетание денатурата с «Бархатным пивом» и очищенной политурой. Ханаан – земля, отданная Аврааму и его потомству Господом. Метафизический намек: Ханаан – Господь – смерть – вполне прозрачен. В коктейле есть «и идея, и пафос» (самоубийства), и, несомненно, каприз: в выборе способа смерти. В подтверждение Веничка заявляет, иронизируя, парафразой Николая Островского:
Жизнь дается человеку один раз, и прожить ее надо так, чтобы не ошибиться в рецептах (158).
Жизнь дается человеку один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы[147].
Результат сознательного отношения к жизни и коктейлям:
…перед вами «Ханаанский бальзам» (его в просторечье называют «чернобуркой») – жидкость в самом деле черно-бурого цвета, с умеренной крепостью и стойким ароматом. Это даже не аромат, а гимн. Гимн демократической молодежи. Именно так, потому что в выпившем этот коктейль вызревают вульгарность и темные силы. Я сколько раз наблюдал!.. (158)
Как альтернатива предлагается другой коктейль – «Дух Женевы». Женева – дипломатический центр нейтральной Швейцарии, одновременно – символ невмешательства, компромисса и посредничества. «Дух Женевы»: «…успокаивает совесть и примиряет человека с язвами жизни» (159). В этот коктейль никак нельзя вливать духи «Ландыш серебристый», который «…будоражит ум, тревожит совесть, укрепляет правосознание». При таких диссидентских установках нейтралитета не сохранишь. «Ландыш» будит память о чистоте и бескомпромиссности детского мира: «…маму вспомнил, то есть вспомнил и не могу забыть свою маму» (159). «Сирень» глушит память и тем больше соответствует «Духу Женевы».
Третий коктейль – «Слеза комсомолки» (159), для тех, кто попроще. В этом коктейле почти нет алкогольных ингредиентов. «Странность» его в невозможности совместить «память» и «здравый ум». Неизбежность и необходимость членства в ВЛКСМ – вопрос учебы, работы, карьеры, «здравого ума». Сознание этой необходимости трудно совместить с памятью о разных этапах прошедшего пути «первого помощника партии». От этой конфликтности незрелую душу может бросить в слезы. Помешивать коктейль следует не «повиликой», но «жимолостью». Очевидны поэтические ассоциации. Без связи с общим смыслом, но с лексикой стиха, «жимолость», возможно, из стихотворения Мандельштама:
Я прошу, как жалости и милости,
Франция, твоей земли и жимолости[148].
Найти источник «повилики», от которой Веничка «разрывается на части от смеха», – затруднительно. Повилика довольно часто встречается в лирических стихах Пастернака и в его же детских стихах, передающих состояние безоблачной, счастливой, неомраченной радости:
Если предположить, что образ как-то связан с пастернаковскими стихами, можно сказать, что радостное настроение приведенных стихов последнего, навеянное «повиликой», абсолютно не подходит к проблематике коктейля, и Веничка сурово отвергает попытку пользоваться при помешивании повиликой: «Это неверно и преступно» (160).
Последний коктейль – «Сучий потрох», смысл которого охарактеризован обращением к тому же пассажу Н. Островского:
Что самое прекрасное в мире? – борьба за освобождение человечества. А еще прекраснее вот что… (160)
…чтобы умирая мог сказать: вся жизнь, все силы отданы самому прекрасному в мире – борьбе за освобождение человечества[150].
Девиз «Сучьего потроха»: «Венец трудов, превыше всех наград» (160):
Я их хранил в пределе Иоанна,
Недвижный страж, – хранил огонь лампад.
И вот – Она, и к Ней – моя Осанна –
Венец трудов – превыше всех наград.
Я скрыл лицо и проходили годы
Я пребывал в Служеньи много лет.
И вот зажглись лучом вечерним своды,
Она дала мне Царственный Ответ.
Я здесь один хранил и теплил свечи.
Один – пророк – дрожал в дыму кадил.
И в Оный День – один участник Встречи –
Я этих встреч ни с кем не разделил[151].
Ясно, что «Сучий потрох» – сугубо мистический коктейль последнего дня. Обратим внимание на один из компонентов: шампунь «Садко – богатый гость». Сюжет былины, которая легла в основу оперы Римского-Корсакова «Садко», повествует о гусляре, искусной игрой которого пренебрегли богатые новгородцы. Отправившись в тоске к Ильмень-озеру, Садко очаровал игрой Морского царя, открывшего ему секрет богатства. Став купцом-толстосумом, Садко забыл заплатить дань Морскому царю и должен был перейти в полную власть Владыки. Уснув, он спускается в подводный мир – символ неземной красоты, греха, роскоши и соблазна. Но, избежав искушения и сохранив невинность в морской женитьбе, Садко спасся из подводного царства. На земле он во искупление грехов и в благодарность за чудесное избавление воздвиг две церкви, одна из которых – «Пресвятая Богородицы»[152]. Непризнанный певец, оказавшийся в противостоянии реальному и метафизическому миру, спасшийся и нашедший покой в религиозном свершении и служении, – образ, близкий певцу коктейлей.
Пить «Сучий потрох» рекомендуется с появлением «первой звезды» – временной отсчет иудейской религии: с появлением первой звезды начинается суббота и все религиозные праздники. Мысль о Боге при питье Веничкиного творения вполне актуальна: человек вряд ли способен пережить такое сочетание ядов. Перед концом же исполнение евангельской заповеди, действительно, не слишком трудно:
…человек становится настолько одухотворенным, что можно подойти и целых полчаса с расстояния полутора метров плевать ему в харю, и он ничего тебе не скажет (160).
А я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку, обрати к нему и другую (Матф. 5: 39).
Непротивление злу – это действительно есть русская стихия – беспрерывная природа Восточно-европейской равнины[153].
«Но уж если мы родились – ничего не поделаешь, надо немножко пожить…» – и поэтому на первый случай герой ограничивается «поцелуями», смесью водки с вином. Один из них: «Инесса Арманд», возлюбленная Ленина, активная участница революционного и женского движения. Характеристика «Поцелуй без любви», или «Поцелуй, насильно данный», едва ли потребует дополнительного комментария:
Предающий же Его дал им знак, сказав: Кого я поцелую, Тот и есть, возьмите Его.
И тотчас, подошед к Иисусу, сказал: радуйся, Равви! И поцеловал Его (Матф. 26: 48–49).
Описание предстоящего творческого процесса: «Я пошел в вагон, чтобы слить мое дерьмо в „Поцелуй“» (161).
Веничка Ерофеев – «мавр», поэт, чужестранец в собственной стране, человек, не приемлющий социальное бытие и неприемлемый в нем. Мистическое мироощущение героя исключает его жизненное устройство в мире «Кремля». Все ближе подходит к нам странное сцепление тем убийства и самоубийства, впервые отдаленно прозвучавшее в исторической цитате: царь Борис – царевич Димитрий. Схожие мотивы появляются в интерпретации судьбы Пушкина, в цитировании Маяковского, в судьбах литературных персонажей, с которыми идентифицирует себя герой «Москвы – Петушков», – Отелло и принца Гамлета. Тема смерти делается явной при рассказе героя об убийственных алкогольных экспериментах.