Венгерский набоб — страница 3 из 88

Пришел черед поэта.

- Pardon [извините (франц.)], ваша милость, grazie! [спасибо (итал.)] Лучше уж я мадригал напишу в честь того, кто ее съест.

- А ты, Выдра? Ну-ка, давай.

- Я, ваше благородие? - удивился тот, будто не поняв.

- Ну, чего испугался? Когда ты еще в таборе жил и бык у меня сбесился, слопали же его небось.

- Как же, как же, и винцом бы запили, сбесись тогда еще и бочка у вашего благородия. Было, было!

- Ну так чего же? Подходи, окажи кушанью честь!

- Да ведь на такую зверюгу и дед мой не хаживал!

- Утри деду нос!

- За сто форинтов - утру! - выпалил шут, ероша курчавые свои волосы.

Помещик извлек из кармана толстенный бумажник и раскрыл его. Несметное число кареглазых ассигнаций выглянуло оттуда.

- За сто - так и быть, - косясь на туго набитый бумажник, повторил цыган.

- А ну! Посмотрим.

Шут расстегнул свой фрак (ибо, к слову сказать, барин одевал своего шута во фрак, очень уж чудным находя заморское это облачение, и вообще частенько наряжал его по самой последней моде, по картинкам из венских журналов, чтобы до упаду нахохотаться). Итак, цыган расстегнул фрак, перекосил круглую свою глуповатую физиономию, пошевелил кожей на голове, взад-вперед перетянув несколько раз всклокоченную шевелюру, как удод свой хохолок, и ухватил пакостное жаркое за ту его оконечность, которая дальше всего от головы. Подняв его таким манером в воздух, покрутил он с донельзя кислой миной носом, зажмурился, разинул с мужеством отчаяния рот - и мыши как не бывало.

Не в силах еще вымолвить ни слова, - шутка ли, проглотить целое четвероногое! - и одной рукой схватясь за горло, цыган, однако, другую уже к барину тянул.

- Сто форинтов, - выдавил он наконец.

- Какие сто форинтов? - притворно удивился тот. - Разве я обещал? Нет чтобы спасибо сказать за редкостное жаркое, какого и дед твой не едал, ты у меня же еще приплаты просишь!

Ну, тут и впрямь было, чему посмеяться; но веселье мгновенно и оборвалось, потому что цыган посинел вдруг, позеленел, вытаращил глаза и запрокинулся, задергался весь на стуле, давясь и пальцем тыча себе в рот.

- В горле, в горле она у него! - закричали все. - В горле застряла!

Барин всерьез напугался. Шутка принимала нешуточный оборот.

- Вина ему в глотку, чтоб легче прошло!

Гайдуки схватили бутылки, и доброе эгерское с менешским так и хлынуло струями. Задыхаясь, бормоча что-то и вытирая глаза, цыган мало-помалу пришел наконец в себя.

- На, держи свои сто форинтов, - сказал притихший барин, который сам еле опомнился от страха и спешил на радостях умягчить своего чуть не отправившегося на тот свет шута.

- Благодарствуйте, - проныл тот жалким голосом, - поздно уже, конец мой пришел! Волк Выдру не заел, а мышь вот сгубила.

- Ну, ну, не мели! Ничего с тобой не станется. На еще сотню; да не скули же! Видишь, все уже и прошло! Поколотите-ка его по спине, вот так; косулятины ему отрежьте, она и протолкнет.

Бедняга поблагодарил и с растерянной миной обиженного ребенка, который не знает, плакать ему или смеяться, и то улыбнется, то опять вот-вот разревется, уселся за холодную косулятину. Отменно приготовленное, на славу нашпигованное и наперченное мясо под сметанным соусом было так вкусно, что цыган принялся уплетать его кусками побольше самой толстой мыши. Это совсем успокоило барина. А грустный, обиженный шут поманил пса и, повторяя каждый раз с великой горестью, будто последним куском делясь: "На, Мата!" - принялся и ему кидать мясо, которое Мати с изумительной ловкостью подхватывал прямо на лету (шуту своему помещик кличку дал, как собаке, а борзые все прозывались у него человеческими именами).

Оправясь от испуга, удовлетворенный благополучным исходом затеи, повелел он Дярфашу сказать по сему поводу экспромт.

Поэт поскреб нос и изрек:

Мышка на что уж мала, а в глотке цыгана застряла;

Бьешься ты, муки вкусив, очи слезой оросив.

- Ах, воришка бесстыжий! - прикрикнул барин на него. - Ты последнюю строчку у Дендеши [Дендеши Янош (1741-1818) - популярный в свое время стихотворец] украл, он так же написал о трубочисте, который застрял в расщелине Тордайской скалы.

- Pardon, grazie, - без тени смущения возразил виршеплет, - это poetica licentia, поэтическая вольность. Поэтам разрешается списывать друг у друга, такая пиитическая фигура прозывается "плагиум".

Гайдуки по знаку вельможи внесли привезенные с собой закуски и придвинули уставленный ими стол к кровати, где он остался лежать. Напротив же на трех складных стульях разместились его фавориты: шут, пес и поэт.

Мало-помалу и у барина разыгрался аппетит, на них глядя. Стакан за стаканом - и отношения за столом, упростясь, установились самые фамильярные. Поэт принялся величать цыгана на "вы", а тот - тыкать своего барина, отпускавшего по поводу мыши шуточки довольно плоские, над коими, однако же, остальным полагалось смеяться, да погромче.

Но когда благодушествующий барин и сам нашел, что про мышь, хоть лопни, ничего уже больше не придумаешь, цыган вдруг запустил руку за пазуху и объявил:

- Вот она!

И достал со смехом мышь из внутреннего кармана своего фрака, куда неприметно спровадил ее, пока напуганная компания, думая, что несчастный подавился и, того гляди, задохнется, в отчаянии отпаивала, отхаживала его, кто как умел.

- Лови, Мати!

И на сей раз corpus delicti [улика, вещественное доказательство (лат.)] действительно было проглочено.

- Ах ты обманщик негодный! - вскричал помещик. - Так меня обдурить! Да я вздерну тебя за это. Эй, гайдуки, веревку сюда! Вешай его на матице.

Те моментально повиновались: схватили хохочущего цыгана, поставили на стул, набросили петлю ему на шею, просунули веревку другим концом через потолочную балку и вытолкнули стул у него из-под ног.

Бедный шут брыкался, дрыгал ногами, но поделать ничего не мог: его держали на весу, пока он и впрямь не начал задыхаться. Тогда только опустили.

- Ну и пожалуйста. Возьму и помру, - рассердился цыган. - Не такой я дурак, чтобы давать вешать себя, когда и своей смертью могу помереть.

- И помирай, - подбодрил его поэт. - Не бойся, об эпитафии я уж позабочусь.

- И помру, - сказал шут, бросился навзничь на пол и зажмурил глаза.

Эпитафия не заставила себя ждать.

Шут покоится здесь, навеки умолкший насмешник.

Барина вышутил, смерд; над ним подшутила же смерть.

А цыган и вправду больше не шевелился. Вытянулся, оцепенел, дыхание у него остановилось; напрасно щекотали ему кто пятки, кто в носу: безуспешно. Тогда гайдуки водрузили его на стол, наставили вкруг, как у смертного одра, зажженных свечей и затянули разные шутовские причитания, словно по покойнику. Поэт же взобрался на стул и прогнусавил оттуда надгробное слово.

Помещик так хохотал, что весь побагровел.

Пока все это разыгрывалось в горнице корчмы "Ни тпру, ни ну", новые гости приближались к ее негостеприимному крову.

Это были пассажиры той самой незадачливой кареты, что застряла прямо посередине плотины на глазах шинкаря и на наших собственных. Три часа бились без толку лошади и люди, не в силах стронуть ее с места, покуда наконец единственный среди седоков барин не пришел к оригинальному решению доехать до корчмы верхом на одном из своих провожатых.

И вот, оставив лакея в дилижансе смотреть за вещами, а почтаря-кучера выслав вперед посветить фонарем, он взгромоздился на закорки егерю, плечистому, долговязому парню-чеху, и таким необычным способом добрался до корчмы. Там перед наружной галереей и ссадил его наземь дюжий чех.

Стоит познакомиться, хотя бы бегло, со вновь прибывшим.

Наружность его указывала, что он не из альфельдских [Альфельд - Большая венгерская низменность, где развертываются описываемые события] помещиков.

Сброшенный им просторный, с коротким воротником плащ а-ля Кирога [Кирога Антонио (1784-1841) - испанский генерал] открыл наряд столь своеобразный, что, появись кто в нем в наше время, не только уличные мальчишки, и мы бы с вами побежали поглазеть.

Быть одетым по такой моде именовалось тогда "a lа calicot" ["по-калькуттски" (франц.) - по названию выделывавшегося в Индии и модного в Париже в первой половине прошлого века коленкора].

На голове у приезжего красовался напоминающий жестяную кастрюльку цилиндрик с такими узкими полями, что, приведись снять его, профан пришел бы в полное замешательство.

Из-под этого цилиндрика на обе стороны закручивались завитые кверху кудри, такие пышные да кустистые, что забирались и на поля.

Лицо было бритое. Только усы грозными пиками щетинились в небо, а накрахмаленный галстук до того туго обхватывал шею, бантом подпирая подбородок, что нельзя ее и поворотить.

Талия темно-зеленого фрака приходилась аккурат под мышками; зато фалды болтались ниже колен. Воротничок же был столь высок, что из него приходилось в точнейшем смысле выглядывать. Лацканы - с двойным, даже тройным вырезом; медные фрачные пуговички - с вишневую косточку, но тем шире и безобразно необъятней рукава, и плечи подложены выше некуда.

Палевого жилета из-под пышного жабо почти и не видать.

Довершают все это шаровары a la cosaque [казацкого покроя, казацкие (франц.)] с напуском, а спереди с разрезами, из которых выглядывают сапоги.

По низу жилета - разные гремучие брелочки, финтифлюшки, а на сапогах шпоры невероятной длины: не остережешься, глаза недолго выколоть.

Так уж повелевала воинственная мода тех времен, даром что войны тогда нигде не было.

Наряд дополняла миниатюрная черепаховая палочка с птичьей головкой из слоновой кости. Смыслящий в хороших манерах обыкновенно совал этот набалдашничек в рот, а если внутри вделана была еще свистулька, то и дул в нее: пределикатнейшее занятие.

Вот как выглядел новоприбывший, и, описав его костюм, мы уже почти дали понятие и о нем самом. Тогдашние щеголи по одежке протягивали и ножки, не только манеры, привычки, но даже характеры свои приспосабливая к требованиям моды.