Венки Обимура — страница 9 из 26

ль невмоготу средь людей станет, только свистни, только кликни — враз появимся, всех изведем, всех истребим! Лишь тогда мы в ту деревеньку войти сможем, когда нас недобрым словом позовут.

— Нет, я не позову! — отмахнулся Егор и пошел побыстрее прочь. А вслед неслось разноголосо-жалобное:

— Не зарекайся, голубчик! Да имена наши не позабудь: Трясавица! Огневица! Маяльница! Невея! Гнетуха-а!..

Долго летели за Егором их голоса.

* * *

Пастуха в деревне приветили. Ни на хлеба кусок, ни на слово доброе не поскупились. Ночевал он поочередно то в одной избе, то в другой. И вот настал черед идти к Митрею Дубову. Хозяйка собрала ужин, а сама разговор завела.

— У Савватия-гончара, слышь, совсем в худых душах девка! — рассказывала Ненила, расширив глаза так, будто ими договаривала недоговоренное. Мужик-чурбан слушать ее притомился, хоть пастуху новости поведать, благо молчун, каких мало, сроду не поперечится. — Ох, взяло, шибко взяло Наталью! Какая это лихоманка к ней привязалась, ломает да сушит?

Егор не отвечал, хотя мог бы сказать, что сестры-лихоманки тут ни при чем: ни одной нет в деревне. Да Нениле его ответы ни к чему:

— Уж и святой воды с золой давали ей испить, и земляным углем из-под чернобыльника пользовали… Видать, испортили деву. Может, озыком, или кладью, или след вынули. Вон, Ерема пошел нынче ведьм гонять из Наташкиной избы. Ее батюшка хорошую плату посулил. А меня спроси — я скажу, кто виновник! Какую ведьму гонять — по имени назову! Наташка ведь по монаху сохла, бегала за приворотным зельем то к колдуну, то к Ульяне. Михайлу пожгли люди добрые, избавили от страху народишко, а Ульяна… Тихая она, да страшная. Укутается в свой серый плат и сидит, ровно сова, лица не кажет. Зато как вымолвит слово вещее — обомрешь! В чаще лесной живет, еще глубже, чем колдун, — у самого истока Обимура. Это вон сколько верст до Семижоновки, а решилась-таки Наташка, наведывала ее — та деву и испортила. Может, судьбу, в воде отраженную, указала? Может, злую правду сказала? Правда сердце травит, душу губит. Лишнего ведать не надобно. Это вон знахари пускай… Может, и есть среди их братии добрые, да и злых не оберешься. Ульяна — помяни мое слово! — черные шутки шутит. Не простая она лечейка, а лихая гостейка.

Долго еще говорила что-то Ненила, но Изгнанник не слушал: та, что живет у истока Обимура, бывает в деревне! Он может увидеть ее!

От этой мысли не спалось. Чуть уснули хозяева, Егор тихо вышел во двор. Ясная, чистая стояла ночь. Никогда Егор не видел такого: по всему небосводу шли от месяца радужные лучи, будто играл он со звездами. Сердце Изгнанника дрогнуло. Что таит в себе эта игра? Просто ночь являет свои диковины, или… Не забыл ведь он слов Куратора: «У Другого ночная связь». Не он ли?!

Изгнанник торопливо огляделся. Мирно спала деревня. Темными стояли избы, лишь в одном окошке мерцал свет. Еще пуще затревожилось сердце… Перемахнув плетень, Изгнанник прокрался меж гряд, путаясь в шершавой огуречной ботве. Глянул сквозь щель в ставнях в горницу, где стояли седовласый человек с печальным лицом и знахарь Ерема.

Давно, давно Егор его не встречал! И подивился: ну с чего бы ему испытывать к одним людям приязнь, а к другим — отвращение? Лишь бы выжить, лишь бы прожить свое…

Хозяин молил знахаря:

— Сделай Божескую милость, исцели дочку. Одна она у меня. И что же это за напасть, что за горюшко!.. Проси чего хочешь, только спаси!

— Чего хочешь? — в задумчивости повторил Ерема. — Может, ты это для красного словца? А потом отречешься?

— Да я в вечную кабалу готов к тебе пойти, только вылечи Наташу. Век станем за тебя Бога молить!

— Ну, с Богом я и сам сговорюсь, — властно перебил знахарь. — А вот гончарня твоя…

— Гончарня? — удивился мужик. — Одни слезы! Да ведь и ты не приучен ни к какому ремеслу.

— А сам на что? — быстро спросил Ерема.

— Вон о чем речь… — молвил хозяин. — В вечную кабалу я к тебе посулился! Ну что же, от своего слова не отступник. Лечи дочку, а за платой дело не станет.

— Коли так, все заслонки печные задвинь, двери притвори — и уходи подальше, — велел Ерема, и пока хозяин не исполнил всего и не ушел в соседскую избу, он столбом стоял, посреди горенки.

А потом знахарь вынул из-за пазухи узелок и начал высыпать из него золу по углам, приговаривая:

— Заговариваю я от встречного-поперечного, от сглазу-озевища, от притки, от приткиной матери, от черного, рыжего, завидливого, урочливого, от глаза серого, черного, от двоезубого, от троезубого… Как заря переходила и не потухала, так из рабы Божьей Натальи все недуги и болести моими словами выбивало. Вы, болести, подите прочь от нее в темные леса, на сухие дерева, где народ не ходит, скот не бродит, птица не летает, зверье не рыщет. Запираю заговор свой тридевятью тремя замками, тридевятью тремя ключами, и слова мои крепче камня, острее булату!

Изгнанник приник к щелке, чтобы ни слова не упустить, и тут… тут словно бы ветер мимо него прошумел.

Скрипнула дверь — неужто вернулся хозяин? Нет! В избе появилась высокая женская фигура, до пят прикрытая большим серым платком. Взвизгнул Ерема и выронил свой узелок с золой.

— Чур меня, чур! — размахивал он руками, крестился и отплевывался. — Ведьма, ведьма! Как ты сюда попала?!

— Да через дверь. Ты ведь лишь печные трубы успел заговорить, — ответила женщина, и в голосе ее дрогнула усмешка.

— А ворота? Изгородь? — вскрикнул знахарь. — Изгородь-то я заговорил, еще как сюда шел!

— Изгородь для тех преграда, кто по земле ходит. Неужто ты думал, что какой-то золой, будь она хоть из семи печей, можно меня остановить?

— Ведьма, ведьма… Иль я слово заговорное спутал? — спохватился за голову знахарь. — Не то молвил в урочный час? Нет же, крепко затвердил я, с каким к царскому подойти человеку, с каким к голи перекатной, с каким — к нечисти, вроде тебя…

— Тише! — велела гостья. — Болящую обеспокоишь.

— Коли не померла, так спит! — отмахнулся Ерема.

— Вот как?.. А тебе и горя мало?.. Для чего ж ты здесь туман наводишь, слова попусту сыплешь?

— Так ведь народишку лишь бы звенело позвончее да блестело поярчее, гремело пострашнее. Ты вон тоже поди разные байки-сказки сказываешь, когда гаданья свои разводишь, честному люду глаза отводишь.

— Не понять тебе этого, — тихо ответила ведьма. — Всех по себе не равняй.

— А как жить тогда? — изумился Ерема. — Коль не по себе, так по кому? Кто выше? Тогда сам ниже окажешься. Если не по себе равнять — разве в ком разберешься? А в себя заглянешь — и другого, будто в зеркале, увидишь.

— Для тебя все злые заведомо, чего еще видеть? — молвила ведьма.

— Отчего же? Вон Савватий посулил гончарню свою, коль дочку исцелю. Стало быть, он добрый… пока.

— Ты-то исцелишь?

— Слышь, Ульяна… Помоги!

Изгнанник вздрогнул. Ульяна? Та, что живет у истока?

— Помоги! — молил знахарь. — Чую, есть в тебе сила неведомая. А доход с гончарни — пополам. Ну, не пополам, конечно, а треть — тебе! Ты подумай, как много. Целая… четверть!

— На что мне доход твой? — усмехнулась женщина.

— Вот и я про то, — обрадовался Ерема. — На что тебе доход? Другим отплачу. Слова лихого про тебя в деревне не скажу, вот и благодарность.

— Знаю, знаю, что ты меня словами, будто черной смолой, мажешь, — кивнула Ульяна. — Только клевета — что худая трава, а траву и скосить можно.

— Как бы косонька не притупилась, как бы рученька не осушилась, — пробормотал Ерема. — Помоги мне!

— Помогу, — согласилась гостья. — Да только не тебе и не за доход с гончарни. Прилете… пришла я Наталье помочь. А ты ступай, ступай отсюда!

Ерема покорно пошел прочь, но, едва вышел из избы, кинулся к окошку, да на беду понесло его подслушивать-подглядывать как раз туда, где таился Изгнанник. Наткнувшись на него, Ерема взвизгнул было, да тут же захлебнулся. Молчком выметнулся со двора, и лишь на широкой деревенской улице голос у него прорезался. Бросился он наутек с криком, который всякую нечисть запутать и отвадить должен: «Приходи вчера!..»

А Ульяна между тем заперла изнутри дверь и прошла за занавеску, разделявшую горенку.

— Наташа, цветик мой! — услышал Изгнанник ее голос и едва узнал его, так мягок он сделался. — Открой свои ясные глазоньки!

— Ульянушка… — прошелестело в ответ, и больше Изгнанник не слышал ничего до тех пор, пока занавеска не откинулась и Ульяна не вывела на середину избы девушку.

Не знай Егор, что видит ту самую Наталью, коя приходила по весне к колдуну, нипочем не признал бы ее! Исхудала, почернела… Голова ее никла на плечо Ульяны, а та, обводя избу рукой, молвила:

— Погляди, девонька, на свой дом на родимый. Уйдешь навек — по тебе каждая половица заплачет, каждое бревнышко зарыдает. А что станется с батюшкой?

— Не кручинь ты мою душу! — застонала Наталья, а Ульяна все свое:

— Ляжешь ты в землю сырую, холодную, и никто никогда не согреет тебя, не приголубит, водицы испить не подаст. Будешь ты лежать в досках гнилых, а твои подруженьки на засидках-вечерницах песни петь станут, косы лентами украшать, в новые сарафаны рядиться, с добрыми молодцами водиться.

Наталья схватилась за горло:

— Ох, навылет ты меня… Но нет уж дороги мне обратной, далеко ушла я от живых!

— А ты вернись, вернись! Вспомни Иванушку… — чуть слышно выговорила Ульяна, и девушка сникла в ее руках. С трудом довела ее Ульяна до лавки, усадила. Долго сидели они молча, потом Наталья вдруг тихонько запела:

Ты трава моя, ты шелковая,

Ты весной росла, летом выросла.

Под осень травка засыхать стала,

Про мил-дружка забывать стала.

Мил сушил-крушил, сердце высушил,

Ох да свел меня с ума-разума…

Забилась Наталья:

— Из-за него, лиходея, отцветаю прежде времени! По нему, проклятому, столько слез источила! Будь и ему так же горько да солоно, пусть и его румянец сокроется, пусть и его глазоньки исплачутся!..