«Что, Любиша, — говорю, — делать будем?»
Он посмотрел на меня. Долго смотрел.
«Петрия, — говорит, — я здесь не останусь! — А сам все смотрит на меня. — Ты со мной, верно, не поедешь?»
«Я, — говорю, — Любиша, очень тебя почитаю, сам знаешь как. Но я бы никуда не трогалась».
Он головой кивнул.
«Я так, — говорит, — и думал. Ты женчина молодая, должна о себе подумать».
«Коли ты уедешь отсюда, я бы к своим возвернулась. Я бы тоже здесь не осталась».
Он опять головой кивнул.
Двадцать пять годов с той поры минуло, а я все вижу, как он сидит супротив меня, смотрит мне в глаза и тихонько так головой кивает. Нелегко, видит бог, нелегко мне было его бросать.
«Ладно, Петрия, — говорит Любиша. — Я человек пропащий. А пошла бы ты со мной, обои пропали бы! Хочь ты спасайся».
«А ты, — спрашиваю, — что делать думаешь? Куда подашься?»
Он грустно так улыбнулся.
«Не знаю ишо, — говорит. — Может, снова попробую где устроиться. А может, по-стариковски поеду к кому из детей. Сумлеваюсь, однако, захотят ли они принять меня. — Он приложился к рюмке. — Право, и не знаю пока, что тебе сказать. Ни к чему у меня душа не лежит. Хватит, пожил, пора и честь знать».
Нелегко, надо думать, было человеку. В один день потерять все, что годы собирал.
Наутро мы с Любишей распрощались.
Опосля-то и не такое приходилось встречать, но тогда мне впервой довелось видеть, как за одну ночь человек на двадцать лет постарел. Вечор еще был высокий, сильный, красивый из себя мужчина, в годах, правда, но повадки как у молодого. А утром, когда я уезжала, передо мной старик стоял.
За ночь сдал. Вышел — еле ноги волочит. Смотреть тяжко. Глаза маленькие, красные, слезятся, токо что кровь не капает. В самое сердце удар пришелся.
Дал мне Любиша на прощанье цельных восемь тысяч, тогда это было два или три шахтерских жалованья. Погрузили мы пожитки мои на телегу. И простились на веки вечные.
«Было мне хорошо у тебя», — сказала я ему.
Он стоит у телеги и смотрит на меня печальными такими глазами.
«Будь счастлива, Петрия, — говорит. — Счастливее, чем была».
С тем я и уехала.
Но поехала не в Вишневицу, как Любише сказала. Что мне Вишневица? Что я там потеряла? Поехала в Брегово.
Приехала туда и в тот же день нашла комнату; у тетки одну лишь ночь и переночевала. А в первое же воскресенье следом за мной приехал и Миса. Навестить меня, посмотреть, как я устроилась.
Вскорости мы в Брегове записались на регистрацию. И через дён десять поженились.
В церкви не венчались. Миса не захотел. Говорит, приятели засмеют. Партейным он не был, но в церковь не ходил.
Это вот наша увеличенная фотография; я тебе показывала. Фотограф пририсовал ему галстух. Рази у него тогда был галстух?
А месяца через два Миса перевелся из Доброй Доли сюда, в Окно, и начал здесь работать. Попросил, чтоб перевели, его и перевели. Вот мы и переселились сюда, в Окно.
Что потом было?
А было, господи, всякое, как на ярманке, как токо промеж людей бывает.
Свекровь моя, сука, померла в Вишневице точно так, как я ей сулила. И во сне не снилось, что я такая угадчица.
Добривое без меня недолго мыкался, быстро привел в дом новую жену. И она взаправду нарожала ему детей. И к тому же поумней меня оказалась, не дрожала перед мужниной матерью. Болгарка ей слово, та в ответ два, она возьми да подыми на сноху руку, как бывалоча на меня. А эта не поленись да ответь ей тем же. Да так, что у той нос на сторону, а сама кувырк на землю. Сильная, видать, баба была.
С той поры сноха взялась что ни день свекровь поколачивать. Как муж за порог, она и давай спину ей мерить вдоль и поперек.
Под конец Добривое уехал куда-то по делам, а мать больную дома оставил. Жена его, не долго думая, детей в охапку и к своим. Свекровь Христом богом молит не бросать ее, немощную, одну, но сноха и бровью не повела. Бросила старуху. Так и померла одна, как старая сука.
Некому было свечу зажечь, некому посидеть возле ей в последнюю минуту. Подохнуть бы ей ишо в анбаре, где она дитё мое уморила, тогда б мое сердце совсем успокоилось. Не знаю, вспомнились ли ей перед смертью слова мои и дитё мое горемычное, которое она со свету сжила?
Я и Миса так в Окно и остались. Тут мы с им прожили двадцать три года в здравии и болестях, в добре и зле, в любви и ссорах, в согласии и раздорах; всякое за эти годы промеж нас бывало. А четыре года назад расхворался мой Миса — его вагонеткой в шахте зацепило — и через два года, в семьдесят первом, помер. И молодой ведь был, сорок восьмой год пошел. Намучился, горемыка, как редко кто. Живого места не было, все болело. Одежу на себе рвал от боли.
Любиша, как уехал тогда из Доброй Доли, ни разу весточки не прислал. Ни открытки, ни письмеца. Хочь я грамоте не знаю, кто-нибудь нашелся бы, прочитал мне, коли бы он написал. Так вот и не знаю, жив ли он или помер.
Очень я его жалею. Хотела бы я повстречаться с этим человеком. Ездила раза три в Добрую Долю, выспрашивала, куда он подался. Но никто мне ничё не сказал. Уехал, а куда — один бог знает. Сейчас-то он уже совсем старик был бы, годов, почитай, за восемьдесят. А может, его давно и в живых нету, тоже помер.
А прошлым годом, в семьдесят втором, услыхала я, что и Добривое, первый муж мой, помер. Ужас меня взял. Ведь он совсем молодой. Он из этой проклятой Вишневицы так никуда и не тронулся, видать, она его и погубила до времени. В Вишневице и помер.
Навестила я его. Купила свечку и пошла на вишневицкое кладбище. Поплакала на его могилке. И на могилке детушек наших.
Детей у меня с Мисой не было. Поженились мы молодыми и хотели деток. Да не сподобились. Не дал бог. Потому и чужих растила.
Сперва племянница у меня жила. Я ее с малолетства растила, тут, в Окно, она и школу кончила. Из нашего с Мисой дома и замуж пошла. И свадьбу здесь играли.
А опосля, когда у ей ребенок народился, я и его взяла — у их тогда квартиры не было. И девоньку ихнюю, а было ей тогда месяцев восемь, я до десяти годов у себя держала. А там заболел Миса, и то ли поэтому, то ли потому, что они квартиру получили, племянница и зять забрали девоньку.
Неладно это было. Не ждала я от их такого, право слово, не ждала. Забрали, когда мне тяжеле всего было. Миса болел инфрактом сердца и сирозом печени. Не заразный он был, я спрашивала. Ребенку никакого вреда не было. Но они потребовали, и пришлось отдать. Ребенок-то ихний. Как не отдать?
Вот так мало-помалу все, кого я любила, или на кладбище лежат, или где-то далеко-далеко. Никого со мной не осталось. Не с кем посидеть, словом перемолвиться, душу излить. Некому будет взять меня за руку, когда смерть придет.
А нынче что? Кошек кормлю. Шесть их у меня и, кажись, ишо будут, две вот-вот окотятся. Вишь, какие брюхатые. Люблю я их, не могу сказать, что не люблю. И все ж таки надоели они мне хуже горькой редьки. Никто из-за их ко мне в дом не идет, уши прожужжали: шерсть кошачья у тебя повсюду. Не нравится это людям.
Думаю, может, разогнать их к чертям. А вдруг разгоню я их, а ко мне опять же никто не придет, тогда что?
Вот и сижу с кошками в этой пустыне и гляжу через забор. С тех пор как шахту закрыли и железную дорогу убрали, в поселке никого и нет. Раньше-то здесь одних кофеен было тринадцать, и во всех музыка играла. Народу полно всюду. Сейчас кофейня одна осталась, и та без музыки. Редко когда автобус протарахтит. Но ко мне из его никто не выходит.
Бывало, насилу лета дожидалась, когда внучка на каникулы приезжала. Ну, дочка племянницы, что у меня росла. Нонешний год уж и не жду. Выросла внучка, другое ей в интерес. В этом году приехала было, недели не прожила и сбегла.
А с месяц назад привела ко мне соседка двоих, мужа и жену, из Белграда. Спрашивают, не пущу ли я их к себе в комнату. Слава богу, у меня и есть она одна. Говорят, нравится им здесь, заплатят, сколько попрошу. Лето хотят здесь прожить.
А здесь и вправду хорошо. Вишь, какие кругом леса, луга!
Я, конешно, согласная, чего ж не пустить, живите. И, скажу тебе, обрадовалась даже. Все не одна в доме.
«Милости прошу, — говорю, — приходите. Я вот токо приберусь маленько».
Пришли они, пожили два дня. А там и говорят:
«Знаете, мы уходим. У вас очень сильный запах. Должно быть, от кошек».
Запах. Воняет им. Из ваших задниц, думаю, тоже воняет, но вы их с собой носите.
Расстались мы по-хорошему, слова дурного друг другу не сказали. Жалко, мне эти люди понравились.
ЛЯЖЬ, СЕСТРА, МНЕ В КРОВЬ, И Я СКАЖУ, КТО ТЫ
Бориславу Пекичу
Нет худшей напасти, чем свекровь. У меня их две было: я-то доподлинно знаю. Первая дитё мне ишо некрещеное уморила, вторая — меня самою чуть не извела. Вот те крест. Токо осечка у ей вышла.
Садись, коли слушать охота. Закуривай.
Сильно как-то занеможилось мне. Ничё от меня не осталось, кожа да кости, а болеть ничё не болит. И не пойму, что со мной деется. Глаза провалились, руки что прутики. Сорок два кило, вот до чего дошла! Работать моченьки нет, обед и тот сварить невмоготу. Ноги не ходют, заплетаются. Совсем никуда стала.
Побрела я к доктору Ешичу в Брегово. Там тогда дирекция шахты была. И большая больница.
Посмотрел меня доктор Ешич. Повертел, покрутил туда-сюда. Расспросил про то, про се.
Я ему сказала все как есть.
Помотал он головой.
«Я, Петрия, правду сказать, ничё не понимаю в твоей болести. Я напишу письмо, и ты с им поедешь к доктору Йовановичу в П. Мы с им кумовья, он тебя на всех струментах как следует проверит. И тогда решим, что с тобой делать».
Ладно.
Дал мне доктор Ешич письмо. И — господи боже мой! — запечатал!
Дорогу в П. мне оплатили, что правда, то правда. Села я в поезд, приехала в П. Нашла там доктора Йовановича.
Взялся он за меня. Крутит-вертит. Так-сяк. И тоже головой мотает.