Что такое, думаю. Головой мотают, а говорить никто ничё не говорит.
Велел он мне ко всем подряд докторам иттить. И голову на снимки сымать, и желудок, и кровь, и все.
Опосля позвал ишо семерых докторов. Сели они вот так, а я сижу вот так. Кажный чтой-то свое на мне смотрит, кажный чтой-то спрашивает. Одно, другое. И все без толку. Поглядеть поглядели, а ни один ничё не нашел. Ломай, Петрия, голову сама!
Взялись они промеж себя калякать — курлы-мурлы, теперича уж я ничё не понимаю. Переглянулись, и доктор Йованович начал чтой-то писать. Положил в конверт, заклеил, дал мне.
«Езжай, — говорит, — назад к доктору Ешичу, большой привет ему от меня передай».
«А со мной, доктор, — спрашиваю, — что будет?»
«Пока, — говорит, — ничё тебе сказать не могу».
Господи, и этот ничё не говорит. Вот и гадай, что с тобой деется.
Возвернулась я в Брегово. Прочитал доктор Ешич письмо, подвигал бровями.
«Ладно, — говорит. — Пойдем дальше».
Написал он второе письмо. И опять запечатал.
«Езжай, — говорит, — в больницу в Ш.».
А там, брат, огромадная больница!
«А они там меня не оставят?» — спрашиваю.
«Не знаю, — говорит. — Увидим».
Ладно. Опять я сажусь в поезд, в больнице отдаю свое письмо.
Опять за меня взялись доктора. Восемь докторов и одна докторица. Пересняли меня всю вдоль и поперек, искололи — места живого не оставили, а крови-то высосали!
«Эй, — говорю я им смехом — чтоб хочь что ответили, — не больно старайтесь, у меня крови и так мало».
Да какое там! Им, кажись, не до смеха. Знай себе смотрят и молчат.
И снова ничё не нашли. Опять вернули меня к доктору Ешичу.
Написал тогда доктор Ешич третье письмо. Езжай, Петрия, в Й. Там тоже есть больница. Стала я что твой письмоносец. Вожу запечатанные письма, а что в их, знать не знаю, ведать не ведаю.
В Й. меня опять восемь докторов проверяли и, как и прежние, вернули с письмом к Ешичу.
Я-то уж уразумела свою судьбу. Раз вертят и крутят, а лекарствий никаких не дают, значит, дело известное: счастливого пути, Петрия!
Спрашиваю я доктора Ешича:
«Скажи мне, доктор, есть для меня лекарствие иль нету?»
А мы с им старые знакомцы были. Не станет, думаю, он мне врать.
«Не говори так, Петрия. Видишь же, я все для тебя сделал».
«Потому, — говорю, — и спрашиваю. Коли нету лекарствия, я себе пойду тихо-мирно домой и начну в дорогу сбираться. Путь-то не близкий. — Шутки шучу, хочь мне и не до шуток. Хочу поглядеть, что он скажет. — А дома ишо куча дел дожидается».
«Петрия, — говорит доктор Ешич, и строго так, господи, не улыбнется, — ты сильно больная, это мы с тобой обои видим, для этого ума много не требуется. Но я хотел, чтоб они сказали, где твоя болесть окопалась, и я б тогда знал, чем тебя лечить. Ничё они не сумели мне сказать. Ты, Петрия, не жилец на этом свете, а отчего, никто понять не могет».
«Ладно, — говорю. — Дак я пойду тогда сбираться».
«А может, дня через два придешь, я тебя в больницу, положу?» — спрашивает.
«Нет, — говорю. — С богом, доктор!»
«Погоди, — кричит он мне вслед. — Тогда я тебе совет дам, хочь, может, и не должон бы его давать. Раз мы не нашли для тебя лекарствия, сходи-ка ты к какой-нибудь бабке, что травами лечит. Может, она чем пособит».
Ладно, спасибо и на том, раз ничё другого сказать не можешь.
Поехала я домой. В то время поезд у нас ишо ходил, и жили мы подле самой станции, да что проку, коли ноги не идут. Еле-еле ковыляю, за заборы держусь.
Миса мой в тот день работал в утренней смене. Стало быть, ишо не пришел. Зашла я со станции к одной женчине, что пчел держала. У нее свечной воск завсегда водился.
«Сделай мне, ради бога, свечу. Большую такую, знаешь».
«На кой она тебе?» — спрашивает.
«Надоть».
Скатала она мне свечу. Сунула я ее под платок, а спички-то ишо в Брегове купила. Пришла домой.
Свекровь с порога пристала как банный лист. Все ей надобно знать, не дай бог чего пропустит.
«Как съездила? Что сказал доктор Ешич?»
Ступай, думаю, ко всем чертям. Чтоб я те ничё не говорила, вот что сказал.
«Ничё ишо неизвестно, — говорю. — Видно будет».
Обед она, само собой, не сготовила. Совать нос не в свое дело — это она может. Меня ненавидеть за то, что я сынова жена, тоже может. Но чтоб обед сготовить — ни-ни. И теперича вот, полумертвая, берись за стряпню.
Приготовила я чтой-то на скорую руку, поставила на огонь, взялась мыть кастрюли, опосля, думаю, лягу, отдохну с дороги. Ноги-то совсем не держат.
Жду, когда муж с работы вернется.
А Мисы, как назло, нет и нет. Тогда возле самой шахты кофейня была. Подымется человек на землю, тут же в ее сворачивает, чтоб долго не маяться. Вот и пришел Миса домой токо к пяти. Известное дело, навеселе.
Не стала б я его корить. У него год как брат помер — тут помер, у нас, я за им и ходила, — тогда он и попивать начал, очень уж по брату горевал. Но обидно мне до слез. Я, думаю, помираю, вот-вот ноги протяну, надоть ему много чего сказать, а он, вишь, что делает. С пьяным какой разговор?
«Угораздило тебя, — говорю ему, — как раз сегодня напиться».
Он уж сел за стол, ждет, чтоб я ему обедать дала. Шмыгает носом и на меня таращится. Он, как напьется, завсегда носом шмыгает. Обсмеешься глядючи.
Подала ему обед. Он возит ложкой по тарелке, в рот попасть не может.
Села я супротив его, гляжу. Недолго, думаю, осталось нам глядеть друг на друга. Кончились наши гляделки. И так тяжко и горько у меня на сердце сделалось! Не сиди здесь свекровь — а она от нас ни на шаг: как бы чего важного не пропустить, — я бы заплакала, горючими слезьми заплакала.
Он ест и шмыгает. Спрашивает меня через ейную голову:
«Была у Ешича?»
«Была», — говорю.
«И что он сказал?»
«Все то ж», — говорю.
Не могу я при свекрови с мужем разговаривать, и все. А она, как назло, решила сегодня не отходить от нас.
Миса знай себе ест. Наконец отвалился. Потянуло его на кровать, малость всхрапнуть, устал человек. Шмыгнул носом, оперся руками о стол, встал и побрел в комнату.
Что же это он делает, думаю? Теперича до вечера проспит. А там встанет, умоется, выпьет воды с вареньем, кофею и снова к дружкам-приятелям. Как заведено. Просидит в кофейне часов до девяти или десяти. А вернется, наскоро поужинает и спать завалится. И в тот же миг захрапит. Когда же с им разговаривать? Некогда, и все тут.
Убрала я со стола, вымыла тарелки. Свекровь наконец надумала убраться. Вроде теперича ничё не пропустишь.
«Я, — говорит, — выйду ненадолго». — Не знаю куда.
Иди, думаю, чтоб тебе вовек не вернуться. Скатертью дорожка!
«Иди», — говорю.
Токо она ушла, я в комнату.
Миса ишо не спал. Разделся, накрылся одеялом, но не спит.
Так и так, говорю я ему.
«Обошла я, Миса, много докторов, и ни один мне не сказал ничё хорошего. И с доктором Ешичем разговаривала, и он ничё не мог мне сказать. А я, видишь, все хужее да хужее. Верно, конец мне пришел, Миса. Видать, настало мне время отправляться в дальнюю дорогу. — И тут я тихонько заплакала. — Недолго осталось нам друг на дружку глядеть».
А он, должно быть, все и сам уж видит. Лежит под одеялом, в потолок глядит. А опосля вдруг закрыл глаза руками.
«Замолчи, — говорит, — перестань, господом богом тебя заклинаю. Не могу слышать, как ты такое говоришь».
Не может он, вишь, слышать.
«Хошь не хошь, Миса, а иначе не выходит. Как мое время придет, ты мне свечу зажги. Я все, что надобно, купила. Вон там лежит».
Тут, господи, заплакал и он. Рук с глаз-то не принял, но все одно видать — плачет. Всхлипывает аж.
«Света, — говорит он скрозь ладони, это он про брата, — год как помер, а теперича и ты за им собралась. Не могу я так. Не могу, и все. И не говори мне ничё».
Я потихоньку повернулась и пошла.
«Свечу и спички я в шифонер положила, — говорю ему, — на верхнюю полку. Коли понадобятся, возьмешь. А теперича спи».
С пьяным какой разговор! И когда плачешь, тоже разговор не получается. Сердце не дает.
Вот и ушла. А он так и остался лежать — руками глаза закрывши.
Вернулась я в кухню, умылась. Слезьми рази горю пособишь?
Пошла к колодцу. Раза четыре по полведерка вытягивала и то еле-еле.
Дотащилась до дому. Вылила воду в таз, свернула половики и взялась убираться. Не хочу дом оставлять неприбранным. Не хочу, чтоб люди про меня злословили.
Вожусь помаленьку.
Да вот горе, не идет дело. Раз рукой двину и стою, отдыхиваюсь. Елозю я на коленках у кровати, тру пол, и вдруг в голове как помрачилось. Сунулась я носом в мокрую половицу и растянулась во всю свою длину.
Пролежала я так не помня себя долго ли, нет, не знаю, но начала вроде просыпаться. Гляжу вокруг. Никак в толк не возьму, где я и что тут делаю. А как разобралась, стала Мису звать, чтоб он поднял меня. Рот разинула, кричу, а ничё не слыхать. Зову, а не зову.
«Миса!» — кричу во все горло, а получается — шепчу. Осипла, что ли, напрочь голоса лишилась.
Господи, думаю, и голос пропал.
Помолчала я, обвыкла малость. Передохнула чуток и кое-как встала на карачки. Попробовала снова крикнуть. Нет, не слыхать. Так на карачках, навроде скотины, и поползла в комнату.
Толканула дверь, перевалилась через порог.
«Миса! — шепчу с порога. — Миса!»
Не слышит. Дрыхнет, проклятый.
Пошла и дальше на всех четырех. Добралась до кровати, тяну его за носок. Вроде голодной кошки. Ухвачусь, потяну и тут же на пол валюсь. Потяну — и на пол.
«Миса! — кричу. — Миса!»
Еле добудилась.
«А? — вскинулся он. — Что такое? Где ты?»
«Миса, — шепчу я снизу, — здесь я, Миса. Смерть моя, Миса, пришла. Зажигай свечу, Миса».
Он вскочил как ошпаренный. Подбежал к окну.
«Косана, — заорал что есть мочи. Это валашка одна, соседка наша, мы с ей хорошо жили. — Косана! Скорей, Косана, Петрия помирает!»