[9], избравший Тойла для своего летнего отдыха.
Эстония окружила меня гостеприимством, и мне хочется ее отблагодарить хотя бы тем, что я примусь за перевод ее стихотворцев, начиная от классика Крейцвальда[10] до Адамса. В этом краю высоко ценят поэзию, здесь творят замечательные стихотворцы:
Здесь живет мой друг и даровитый последователь Хенрик Виснапуу. В Эстонии я встретился с первой женщиной, с которой решил обвенчаться. Господа, провозглашаю тост за процветание Эстии — этого светлого оазиса!
Гости поднялись, зазвенели бокалы.
Дабы несколько умерить слишком уж торжественный тон вечера, Правдин вносит предложение:
— Пусть каждый из гостей исполнит либо свое собственное стихотворение, либо произведение своего любимого поэта. Я прочту сонет, написанный мной в честь Игоря Северянина.
Гул голосов нарастает по мере того, как, вслед за коктейлями, незаметно переходят на «белоголовку».
По просьбе почитателей, Северянин с блеском прочел несколько своих лирических стихотворений.
Концертный голос Игоря Васильевича, пронизанный вдохновенными мелодиями, объединяет все общество в некое поэтическое братство.
Фелисса Круут, жена Северянина, скромная, чем-то напоминающая амазонку дочь тойлаского рыбака, не сводит с поэта глаз, отливающих серо-стальным блеском морской волны. Сидящая подле нее Эста, неотрывно смотрит на Северянина, пытаясь разгадать сокровенные тайны кудесника слова, овладеть его искусством.
Иван Беляев, юрист, фрондируя, делает попытку развеять чары Северянина: он декламирует несколько стихотворений раннего Маяковского. Но общий ропот сидящих за столом свидетельствует о том, что они не в состоянии оценить неизвестного в Эстонии поэта.
Превосходный рассказчик, Северянин повествует собеседникам о первой российской олимпиаде футуризма в Крыму, о Давиде Бурлюке, Маяковском…
Кто-то перебивает поэта:
— Позвольте, Вы ведь — отец русских футуристов?
— Это просто случайность, — возражает Северянин. — Я сколотил нечто вроде поэтической школы, добавив словцо «эго», — и подчеркнул, — вселенский футуризм.
Отыскав глазами на столе бутылку с наклейкой «Бенедиктин», поэт, указывая на нее, улыбнулся:
— Вот и этот напиток — вселенский!
Элегантный Вадим Эдуардович Бергман[14], которого его миловидная жена энергично подбивает на «великие свершения», предлагает Северянину:
— Игорь Васильевич, я с удовольствием издал бы в Тарту Ваши последние произведения, — и добавляет: — Прошу всех пожаловать завтра ко мне в шестом часу.
Авторизованный перевод с эстонского Юрия Шумакова
(Из книги «Эста вступает в жизнь». Таллин, 1986; на эст. яз.)
ГЕОРГИЙ ШЕНГЕЛИНа смерть Игоря Северянина
Милый Вы мой и добрый!
Ведь вы так измучились…
Игорь Северянин
Милый Вы мой и добрый!
Мою Вы пригрели молодость
Сначала просто любезностью,
там — дружбою и признанием;
И ныне, седой и сгорбленный,
сквозь трезвость и сквозь измолотость,
Я теплою Вашей памятью
с полночным делюсь рыданием.
Вы не были, милый, гением,
Вы не были провозвестником,
Но были Вы просто Игорем,
горячим до самозабвения,
Влюбленным в громокипящее,
озонных слов кудесником, —
И Вашим дышало воздухом
погибшее мое поколение!
Я помню Вас под Гатчиной
на Вашей реке форелевой
В смешной коричневой курточке
с бронзовыми якоречками;
Я помню Вас перед рампами,
где бурно поэзы пели Вы,
В старомодный сюртук закованы
и шампанскими брызжа строчками.
И всюду — за рыбной ловлею,
в сиянье поэзоконцертовом —
Вы были наивно уверены,
что Ваша жена — королевочка,
Что друг Ваш будет профессором,
что все на почте конверты — Вам,
Что самое в мире грустное
— как в парке плакала девочка.
Вы — каплей чистейшей радости,
Вы — лентой яснейшей радуги,
Играя с Гебою ветреной,
над юностью плыли нашею, —
И нет никого от Каспия,
и нет никого от Ладоги,
Кто, слыша Вас, не принес бы Вам
любовь свою полной чашею…
МАРИНА ЦВЕТАЕВАНеотправленное письмо Игорю Северянину
Начну с того, что это сказано Вам в письме только потому, что не может быть сказано всем в статье. А не может — потому, что в эмиграции поэзия на задворках — раз, все места разобраны — два; там-то о стихах пишет Адамович и никто более, там-то — другой «ович» и никто более, и так да лее. Только двоим не оказалось места: правде и поэту.
От лица правды и поэзии приветствую Вас, дорогой.
От всего сердца своего и от всего сердца вчерашнего зала — благодарю Вас, дорогой.
Вы вышли. Подымаете лицо — молодое. Опускаете — печать лет. Но — поэту не суждено опущенного! — разве что никем не видимый наклон к тетради! — все: и негодование, и восторг, и слушание дали — далей! — вздымает, заносит голову. В моей памяти — и в памяти вчерашнего зала — Вы останетесь молодым.
Ваш зал… Зал — с Вами вместе двадцатилетних… Себя пришли смотреть: свою молодость: себя — тогда, свою последнюю — как раз еще ус пели! — молодость, любовь…
В этом зале были те, которых я ни до, ни после никогда ни в одном литературном зале не видала и не увижу. Все пришли. Привидения пришли, притащились. Призраки явились — поглядеть на себя. Послушать — себя.
Вы — Вы же были только той, прорицательницей, Саулу показавшей Самуила[15]…
Это был итог. Двадцатилетия. (Какого!) Ни у кого, может быть, так не билось сердце, как у меня, ибо другие (все) слушали свою молодость, свои двадцать лет (тогда!). Кроме меня. Я ставила ставку на силу поэта. Кто перетянет — он или время! И перетянул он: Вы.
Среди стольких призраков, сплошных привидений — Вы один были — жизнь: двадцать лет спустя.
Ваш словарь: справа и слева шепот: — не он!
Ваше чтение: справа и слева шепот: — не поэт!
Вы выросли, вы стали простым. Вы стали поэтом больших линий и больших вещей, Вы открыли то, что отродясь Вам было приоткрыто — природу, Вы, наконец, разнарядили ее…
И вот, конец первого отделения, в котором лучшие строки:
— И сосны, мачты будущего флота…
— ведь это и о нас с Вами, о поэтах, — эти строки.
Сонеты. Я не критик и нынче — меньше, чем всегда. Прекрасен Ваш Лермонтов — из-под крыла, прекрасен Брюсов… Прекрасен Есенин — «благоговейный хулиган» — может, забываю — прекрасна Ваша любовь: поэта — к поэту (ибо множественного числа — нет, всегда — единственное)…[16].
И то, те… «Соната Шопена», «Нелли», «Каретка куртизанки»[17] — и другие, целая прорвавшаяся плотина… Ваша молодость.
И — последнее. Заброс головы, полузакрытые глаза, дуга усмешки и — напев, тот самый, тот, ради которого… тот напев — нам — как кость — или как цветок… — Хотели? нате! — в уже встающий — уже стоящий — разом вставший — зал.
Призраки песен — призракам зала.
Конец февраля 1931 г.
ВАДИМ ШЕФНЕРПоздняя рецензия
В поэзии он не бунтарь и не пахарь,
Скорее — колдун, неожиданный знахарь;
Одним он казался почти гениальным,
Другим — будуарно-бульварно-банальным.
Гоня торопливо за строчкою строчку,
Какую-то тайную нервную точку —
Под критиков ахи и охи, и вздохи —
Сумел он нащупать на теле эпохи.
Шаманская сила в поэте бурлила,
На встречи с ним публика валом валила,
И взорами девы поэта ласкали,
И лопались лампы от рукоплесканий.
И слава парила над ним и гремела —
Но вдруг обескрылела и онемела,
Когда, его в сторону отодвигая,
Пошла в наступленье эпоха другая.
…………………………
И те, что хулили, и те, что хвалили,
Давно опочили, и сам он — в могиле,
И в ходе времен торопливых и строгих
Давно уже выцвели многие строки.
Но все же под пеплом и шлаком былого
Живет его имя, пульсирует слово, —
Сквозь все многослойные напластованья
Мерцает бессмертный огонь дарованья.
ДАВИД САМОЙЛОВСеверянин
Отрешенность эстонских кафе
Помогает над i ставить точку.
Ежедневные аутодафе
Совершаются там в одиночку.
Память тихая тайно казнит,
Совесть тайная тихо карает.
И невидимый миру двойник
Всё бокальчики пододвигает.
Я не знаю, зачем я живу,
Уцелевший от гнева и пули.
Головою качаю и жгу
Корабли, что давно потонули.
КОНСТАНТИН ПАУСТОВСКИЙО Северянине
Меня приняли вожатым в Миусский трамвайный парк… Миусский парк помещался на Лесной улице, в красных, почерневших от копоти кирпичных корпусах. Со времен моего кондукторства я не люблю Лесную улицу. До сих пор она мне кажется самой пыльной и бестолковой улицей в Москве.