Вепрь — страница 2 из 3

ПОРОЗ

Погоcт

Мешок с глухим стуком упал на крышку Никешиного гроба, прежде чем Настя успела бросить на нее горсть мерзлой земли. Я пришел тихо и незаметно. Я прокрался на похороны, как вор. Я появился сзади, когда Филимон и сосед его, Чехов, уже опускали гроб в могилу на веревках.

Последнее земное пристанище деревенского дурачка было таким же непритязательным, как и он сам: без кистей, кумача с черными анархистскими бантами и обойными гвоздями, без венков с пластмассовой бакалеей и лент с надписью "Безвременно усопшему другу на вечную память". Тем более что он и не усоп. Его подло зарезали, словно кролика, по моей собственной наколке.

Рядом с могилой стояли Настя, прижимавшая к губам угол шерстяного платка и теребившая крестик на груди, Гаврила Степанович, обнимавший ее единственной рукой, однофамилец автора повести "Случай на охоте" и Филя, опиравшийся на ржавый лом, точно епископ на посох. Его мохнатая шапка валялась на грязном снегу рядом с холмиком глины, увенчанным штыковой лопатой. Видно, буйну голову Филя обнажил задолго до начала прощальной церемонии. Пришлось ему, видно, попотеть, взламывая окаменевшую почву.

— Что это? — Филимон вздрогнул, уставившись на мою бандероль, громыхнувшую о доски.

Гаврила Степанович лишь вопросительно посмотрел на меня.

— Венок. — Я не стал вдаваться в детали. — От коллектива Балабановской спичечной фабрики.

Настя все поняла. Она кинулась мне на шею и покрыла поцелуями мои небритые щеки. Она прижалась ко мне животом и зашлась таким счастливым смехом, что Чехов перекрестился. Подумал, надо полагать, что Анастасия Андреевна с горя двинулась умом.

— Ну, студент! — Обрубков криво усмехнулся, но глаза его потеплели. — Я бы с тобой в разведку не пошел. Пленных ты не берешь, я так полагаю.

— А я пошла бы! — с жаром вступилась за меня Настя. — Я бы и в контрразведку с ним пошла бы!

— Помяни черта, он и тут. — Гаврила Степанович нахмурился.

К подножию холма подкатил грузовик с бортами, обтянутыми крепом. Натужно урча двигателем, он пополз вверх по склону и заглох где-то уже на полпути. Из кузова посыпалась похоронная команда: братья — танкисты, Пугашкин с фотографом, уважавшим поминки, и даже судебный эксперт Евдокия Васильевна, близко знавшая покойного после смерти. По ее боевому и задорному виду можно было предположить, что Семен Ребров снова пообещал натопить баню. Последним с подножки грузовика соскочил Паскевич. Он был в шинели с синими петлицами и капитанскими погонами на плечах, брюках, заправленных в боты, и касторовой шляпе с оврагом посреди тульи.

— Странная форма, — заметил Чехов, наблюдая за разгрузкой.

— Форма? — Я взял Настю под локоть. — Нет. Это содержание, друг. Это самая суть.

— Как суть? — растерялся любитель-мотоциклист.

— Известно как: ширинку расстегивают и поливают нас, грешных. "Мы-де граждане простые, наши пули холостые, но никто из нас не носит бутербродов в кобуре".

— Ты, Сережа, в Казанском институте выступай, — одернул меня Гаврила Степанович. — А здесь люди лежат.

Филимон крякнул и принялся засыпать глиной Никешину могилу.

А вот о могиле для своего верного нукера Алексей Петрович Ребров-Белявский похлопотал заранее. Могила дожидалась прибытия траурной процессии под рябиной. Место было почетное. Даже ягоды сохранились на ветках — синицы не все еще склевали.

Провожающие вытащили из кузова гроб. Он был накрыт переходным знаменем ударников социалистического труда, временно отделенным от древка. Четырех, правда, капитанов для выноса тела не набралось. Гроб с Фаизовым взвалили на плечи два капитана, сержант и рядовой. Женщину от физической работы освободили, а фотограф предпочел заняться своим непосредственным делом: запечатлением скорбного события на пленку. Невооруженным глазом было видно, что младший командный состав бронетанковых войск предварительно клюкнул и не стоило его ставить в авангарде. Проходя мимо нас, танкисты уже переругивались. Танкисты были маленькие, а татарин — большой и тяжелый.

— Мы чей крест, вообще, несем? — пыхтел Семен, спотыкаясь о кочки. — Он же мусульманин до мозга!

— Точно, братуха, — поддакивал Тимофей, поправляя соскальзывающий с плеча угол гроба. — На санках его надо было сопровождать.

— Сперва вообще пехота идет! — все более распалялся Ребров-старший. — Мы должны замыкать и поддерживать прямой наводкой!

— Точно, братуха. — Тимофей замедлил шаг. — Офицерье обязано личным примером, а не взади шастать.

Далее не сговариваясь, мятежный экипаж бросил гроб и дружно подался в стороны. Пугашкин с Паскевичем от неожиданности уронили скорбный груз, но — не честь мундиров. Оба карательных департамента добросовестно готовили свои штаты к внештатным ситуациям. Пугашкин выхватил пистолет.

Так, — фыркнула Настя. — Похороны обретают массовый характер.

Я был рад, что ее настроение изменилось.

— Отставить! — лениво скомандовал Паскевич. Бузотеры застыли, точно Бобчинский и Добчинский в финальной сцене пьесы.

— Сколько им впаяем? — Паскевич забрал у следователя табельное оружие. — По червонцу, я думаю, хватит. И без права переписки.

— Больше пятнадцати суток не могу, — замялся Пугашкин. — Мелкое хулиганство. Хотя если они знамя порвали, тогда, безусловно, статья. Умышленная порча в особо крупных размерах.

— Фотокамеру сюда. — Паскевич обернулся к увлеченному съемкой Виктору.

— Зачем? — Вопрос криминального фотографа явно запоздал. Кассета с хроникой последних событий была нещадно засвечена.

— Интуиция подскажет.

Виктор, словно заправский вратарь, в отчаянном броске поймал свой аппарат.

Братья-танкисты переглянулись. Подобное обращение с прессой, как правило, служило признаком начала решительных действий против мирного населения. В Чехословакии, по крайней мере.

— Ты что, Пугашкин? — Заведующий клубом обошел вокруг следователя, словно бы убеждаясь, что ни с кем его не путает. — Это же свои ребята! Прагу дважды брали! Правительственные награды имеют! Имеете?!

Он сурово глянул на братьев.

— Контузия у меня! — подтвердил Тимофей. — Будильником с балкона приложили! Хорошо, что я шлем тогда чуть не снял!

— Слышал, Пугашкин? — Паскевич, играя пистолетом, нахмурился. — Ты на чью мельницу воду льешь?

— Никак нет! — побледнел уже следователь.

— Вольно, — скомандовал танкистам Паскевич. — Взяли. Подняли. Пошли.

Тут выяснилось, что и Фаизов не так тяжел, и братья-танкисты дистрофией не страдают. Гроб с татарином был мигом доставлен на заранее приготовленную позицию: накрытый вишневой бархатной скатертью стол.

— Где стол был яств, там гроб стоит, Серега! — подмигнул мне Тимофей.

"Вот оно, обязательное среднее образование в действии". Я покосился на Обрубкова. Егерь чиркнул зажигалкой. Я и забыл, что у меня во рту — неприкуренная сигарета.

— Водки дайте! — прохрипел старший из братьев, шатаясь вокруг стола.

Водки ему дали. Евдокия Васильевна сжалилась. Семен ей был нужен еще живым. Братья освободитесь от гладкоствольного оружия, составив его в неполную пирамиду. Поллитровку они распили из горлышка. Виктор хотел к ним присоединиться, да был отшит под весьма сомнительным предлогом.

— По русскому обычаю на поминках не чокаются, — просветил его Ребров-старший.

Руководивший мероприятием Паскевич открыл красную папку для вручения грамот и глухо откашлялся над изголовьем гроба.

— Рак легких, — извинился он перед собранием — На порошках держусь.

Наш отряд оставался чуть в отдалении. Часть прощальной речи Паскевича относило ветром к часовне. Ветер дул от нас. Мы ожидали, когда Филимон с Чеховым установят крест на Никешиной мошне. Мне приходилось порядком напрягать слух, разбирая, о чем толкует старый иезуит над телом татарина.

Загадочная личность Паскевича вызывала во мне уже не только отвращение, но и какой-то болезненный интерес. Отчасти я догадывался, а отчасти стал понимать, что он здесь далеко не по совместительству. Слишком амбициозен и одержим был Паскевич, чтобы под легендой заведующего сельским клубом вести слежку за функционерами областного масштаба. Слишком, по разумению моему, ценным и опытным специалистом он был, чтоб начальство разменивало его на второстепенные задачи, подвластные любому комитетскому приготовишке.

Какие же козни строил в этой глуши капитан всесильных органов и великий мистификатор? Ему бы на Лубянке в теплом кабинете сидеть да перспективную молодежь консультировать. Ему бы жить в трехкомнатной отдельной квартире где-нибудь на Котельнической, уплетать кремлевский паек и лечиться в правительственной клинике. Так нет же, Паскевич сам себе варил овсянку и развлекался картинами про доблестных советских шпионов, медленно загибаясь от рака легких, если не симулировал названную болезнь. А бубен он мне дал, конечно, не из любви к духовому оркестру, возрождение которого мечтал начать хотя бы с меня.

На вепря-оборотня, мне думалось, Паскевич тоже плевал с колокольни Ивана Великого. Бубен был поводом поскорее спровадить меня из дома старухи Белявской. Что-то она знала такое, во что Паскевич никоим образом не стремился посвящать залетных студентов, сочинявших безответственные повести. Что-то очень и очень важное о подлинной его миссии в Пустырях. Утром я действовал под влиянием эмоций. Самолюбие в обойме с отчаянием толкнуло меня на авантюру. Я хотел реабилитироваться в собственных глазах и хотел вернуть Настино уважение. Я хотел отомстить за ее отца. Хотел доказать Обрубкову, что годен к строевой. Хотел избавить село от печного ужаса. Рыцарем без страха и упрека хотел я стать. Ланцелотом Болотным. Что же, Настино уважение я вернул. В остальном, слушая речь Паскевича, уже сомневался.

— Нелепая случайность унесла жизнь боевого товарища Фаизова. Не на фронте он погиб, но и не и тылу. Схватка с преступником — тот же бой за мир и хижинах, как написал товарищ Сорокин на переходящей красной рубахе под номером двадцать семь. Инвентарный учет наших святынь — это не формальность. Это учет наших достижений и подвигов. Это есть бережное отношение к прямым уликам наших завоеваний, товарищи.

Гаврила Степанович подошел сзади к Пугашкину и тронул его за плечо:

— Нож нашли? Следователь вздрогнул.

— А, гражданин Обрубков! Вот вы где скрываетесь! — Он тут же напал на егеря с уязвимой стороны. — Вопрос: кто позволил убивать зверя ценных пород, и где лицензия?

— Это — два вопроса, — усмехнулся Гаврила Степанович.

— Очная ставка! — вспылил Пугашкин. — Ваш заместитель — браконьер и щенок! Сам бы не дерзнул!

Я приблизился вместе с Анастасией Андреевной, обнимая ее за талию, к могиле под рябиной. Настя вынула руку из бабушкиной муфты и залепила Пугашкину звонко прозвучавшую на морозе оплеуху.

— Видали? — обрадовался Тимофей. — Знай наших!

Щеки следователя зарделись, отчего внешность его в целом только выиграла. Обыкновенно землистый цвет его лица, приобретенный за годы протирания штанов на допросах, мог испортить аппетит даже заключенным после изнурительной голодовки. Не заднее место красит человека, это уж точно.

Докладчика уже никто не слушал. Все увлеклись назревшим конфликтом. Сама Евдокия Васильевна изволила оседлать свой медицинский чемоданчик в ожидании захватывающего зрелища.

— Пугашкин! — вмешался в инцидент разгневанный Паскевич. — Прекратите драку! Вон отсюда! Я с вами в машине поговорю!

Затравленно озираясь, Пугашкин побрел к грузовику.

— Посерьезней, товарищи! Вы не в клубе! — Паскевич окинул строгим взглядом собравшихся и вернулся к докладу. — Многие еще мешают нам строить счастливое детство. Многие прячутся за спиной советской власти. Будем искоренять. Взвод почетного караула, к прощальному залпу стройся!

Братья-танкисты разобрали гладкоствольную пирамиду, встали на краю могилы и прицелились в пасмурное небо.

— Равнение на жертву! — Паскевич поднял носовой платок, словно дуэльный секундант. — Прощай, дорогой наш товарищ Фаизов! Мир хижинам — война дворцам!

Последние слова его потонули в грохоте ружейного залпа. Вспугнутые вороны снялись с деревьев и, каркая, закружили над кладбищем.

— Что он сказал? — поинтересовался Тимоха, вытягивая из ружья пустые гильзы.

— Мир чижикам — война скворцам, — фыркнул Виктор.

— Товьсь! — Паскевич снова поднял платок.

— Скворцы весной прилетают, деревня! — Ребров-старший, заряжая по второй, смерил фотографа презрительным взглядом.

— Чижик-пыжик! — Тимофей рассмеялся. — Я одному долдону шапку спалил в заправочной! Клапан проверял!

После третьего залпа на кладбище въехала "Волга" Реброва-Белявского.

Оставив персональный транспорт, Алексей Петрович первым делом подошел ко мне и молча пожал мою мужественную руку. Откуда весь поселок успел проведать о моем беспримерном подвиге, до сей поры остается для меня загадкой.

— Опускайте! — распорядился Паскевич и, завершив таким образом официальную часть, приблизился к нашей группе.

Сломив мое вялое сопротивление, он обнял меня и трижды расцеловал.

— Витязь! — произнес он с чувством. — Лично буду ходатайствовать! С палашом и канистрой взял матерого! Какую смену воспитали, а?

Паскевич торжествующе оглядел собравшихся, и, ей-богу, глаза его светились гордостью за всех них. Настя, положив мне голову на плечо, улыбалась. Ее отец был отомщен — вот что имело значение, а болтовню своего начальника она и не слушала.

— Я хочу тебя, — прошептала она мне на ухо. — Прямо сейчас.

Обрубков наблюдал за происходящим с иронией. Паскевича он при этом как будто не замечал. Данное обстоятельство показалось мне очень странным. Прежде я не задумывался, отчего два старых боевых товарища избегали друг друга, и в самом ближайшем времени решил это выяснить.

Заметив, что братья-танкисты мнутся у могилы и медлят с погребением, Алексей Петрович окликнул Семена.

— В багажнике возьми, — бросил он презрительно, когда тот подскочил на зов хозяина.

— В багажнике! — крикнул брату Семен. Тимоха потрусил к "Волге".

— Есть! — Он поднял над головой ящик с водкой, словно футбольный кубок, вырванный в изнурительном финале.

Не дожидаясь продолжения торжеств, мы с Настей вслед за Гаврилой Степановичем вернулись к Никеше. Великан-лесничий с Чеховым так и не отошли от его могилы. Они уже разровняли холмик и водрузили деревянный крест, обложив его у основания хвойными ветвями.

Настя извлекла из брезентовой сумки четверть самогона и, расстелив на могиле чистое полотенце, выложила на него незатейливую закуску: холодные котлеты, лук и черный хлеб, нарезанный загодя. Затем она раздала нам граненые стаканчики, и мы выпили молча за упокой раба Божьего а, может, и не раба. Может, Никеша был самым свободным человеком из всех, кого я так и не узнал.

— А что, Гаврила Степанович, — прикурив сигарету, я осмелился на вопрос, давно меня занимавший, — верно ли в народе толкуют, будто ваша левая рука на погосте захоронена?

— Давно ль ты в народ наш ходить повадился? — Обрубков глянул на меня как-то со значением. — Участкового Колю Плахина все называли моей левой рукой. Андрей его этим прозвищем наградил: Левая Рука — друг индейца Гаврилы. Таких, как Плахин, поискать. Упорно свой долг исполнял и был уже близок…

К чему был близок участковый, Гаврила Степанович не досказал.

— Рядом с Андреем он лежит, отцом Настиным.

Сорокин

Изучая при свете настольной лампы обратную сторону бубна, я заметил на его обечайке изображения каких-то насекомых. Миниатюры эти, нанесенные, скорее всего, красной тушью при помощи тончайшего пера или подобной же кисточки, возбудили во мне живейший интерес. Когда надолго погружаешься в стихию недомолвок и постоянных инсинуаций, где господствует акустический и оптический обман, только мельчайшие детали позволяют тебе отличить замшелый камень от хищника, подстерегающего добычу. С некоторых пор я всему придавал значение и, как оказалось, не ошибся. Мастерство исполнителя, помноженное на царапины и трещинки, испещрявшие темное от времени дерево, лишали меня возможности рассмотреть рисунки и даже сосчитать их — так близко они были посажены — без увеличительного стекла.

— Откуда на тебе бабушкин свитер? — Настя дожидалась меня в постели. При этом она поднимала и опускала ноги, накрытые простыней. Казалось, нос белоснежной лодки плавно вздымался на волнах и резко нырял в пучину. Анастасия Андреевна делала упражнение, описанное в брошюре для беременных женщин.

— Ты меня будешь сегодня укачивать? — Одно и то же она никогда не спрашивала дважды.

— Разве тебя еще не укачало? — Отложив в раздражении бубен, я стал раздеваться.

— Опять все напутал. — Ее голос прозвучал за моей спиной снисходительно и ласково. — Это меня должно нервировать поведение будущего отца. Так в руководстве написано. Еще меня должно мутить, но не мутит. Приливы и отливы должны чередоваться. Где они?

Я нырнул под одеяло, и морская тема на этом закончилась.

— Наверное, тебе уже нельзя, — сказал я без всякого желания, поскольку желание испытывал весьма ощутимое.

— Чепуха. — Настя через голову стянула ночную рубашку. — Поменьше надо руководства идиотские читать. Они все морально устарели. Их сочинители — старые девственницы.

— Кандидат медицинских наук Смирнов А. Б., — вспомнил я фамилию автора и ладонью провел по животу Насти.

На этом повивальная тема закрылась. Я любил ее. И потом я ее любил. И раньше. И когда нас на свете не было.

— Ты очень сильный, — пробормотала Настя, отворачиваясь к стене. — У тебя должны быть наложницы. Много наложниц. И я их всех убью.

Вскоре она уже тихо посапывала, завернувшись и одеяло, как ручейник.

Осторожно, чтобы не разбудить ее, я встал с постели и надел подштанники. Бубен под зеленым плафоном лампы отливал трупным цветом. Это был его цвет. "Пора и мне отлить", — подумал я, на цыпочках пробираясь к двери.

Большая Медведица, оставив далеко позади созвездие Гончих Псов, отдыхала в ночном безоблачном небе. В сарае ворчал Хасан. Опустив глаза, я посмотрел на желтые чертежи, нашел в них некоторое сходство с грядой Курильских островов, славных своими гейзерами, и бодро взбежал на крыльцо. По пути в кабинет Обрубкова я задержался у печки. Сухие березовые поленья, подброшенные мною в ее раскаленное брюхо, затрещали, точно ореховая скорлупа в зубах щелкунчика.

— Чем могу? — От неожиданности я уронил брегет — луковицу на пол.

Брегет я безошибочно отыскал в темноте. Он всегда висел на гвоздике слева от письменного стола егеря. Но как бесшумно я ни двигался, чуткий сон бывалого разведчика я все же потревожил. Или Гаврила Степанович вовсе не спал.

— Брегет, — прохрипел я, испытывая чувство неловкости, ибо ловкость мне на этот раз изменила.

— Четверть второго, — отозвался Обрубков.

— Спасибо. — Я нащупал командирские часы и положил их на стол.

Тема времени была на этом исчерпана. Я двинул обратно на кухню.

— Брегет забыл, — напомнил из темноты Гаврила Степанович. — Но я и так тебе скажу. Это иероглифы.

— Не понял.

Я действительно не понял.

— Тебе же не луковица потребовалась, а линза на циферблате, верно? — Он включил ночник и приподнялся на подушке.

Гаврила Степанович приподнялся, а я сел на табурет. Прямо на пузырек с таблетками от больной печени егеря.

— Ну, тащи его сюда, — усмехнулся мой шеф. — Ты же не остановишься на достигнутом.

Через минуту мы вместе рассматривали внутреннюю сторону бубна. Расчленять часы с гравировкой "За доблесть, проявленную в борьбе с Колчаком" нам для этого не пришлось. В берестяной шкатулке Обрубков хранил довольно мощную лупу современного образца. Посредством искусственного увеличения красные насекомые на обечайке превратились в четыре иероглифа, плохо сохранившиеся, но вполне узнаваемые.

— Цзе ши хуань хунь, — прочитал егерь.

— Теперь все ясно. — По выражению моего лица Гавриле Степановичу не составило труда догадаться, что завтра я поеду покупать китайский словарь.

— Позаимствовать труп, чтобы вернуть душу, — продолжил он снисходительно. — Стратагема номер четырнадцать.

— Чей труп? — я настроился выяснить все до конца.

— Стратагема наведения паутины. — Подложив под спину подушку, Обрубков прислонился к стене и начал перечислять: — Поставив новую цель, возродить к жизни нечто, принадлежащее прошлому. Использовать в современной идеологической борьбе старые идеи, традиции, обычаи, литературные произведения и тому подобное. Придавать чему-либо в действительности новому ореол старины. Притаивать чужое добро, чтобы на нем основать свое могущество. Идти по трупам. Короче, стратагема возрождающегося феникса.

— А чужое зло? — спросил я, выслушав полную расшифровку фразы.

— Что? — теперь Гаврила Степанович глянул на меня с недоумением.

— Присваивать чужое зло в этой стратагеме, или как там она называется, не предусмотрено?

По обстоятельствам. — Обрубков вернул и шкатулку лупу и погасил ночник.

— Это все? — Я еще продолжал сидеть.

— Думай. — Гаврила Степанович, более не расположенный к разговору, заскрипел пружинами.

Прихватив бубен, я отправился думать. В качестве подспорья я использовал все те же домашние мифы семьи Белявских. Со всеми удобствами я устроился у печки в старом полосатом шезлонге и еще раз перечитал "Созидателя". За шезлонгом и рукописью мне вновь пришлось наведаться в гостиную.

"Допустим, крепостной шаман родом из какой-нибудь Маньчжурии знал китайскую грамоту. Допустим, он использовал стратагему, известную, может быть, еще со времен эпохи Чжоу, как заклинание или просто как эпиграф к своему рукотворному шедевру. Если расценивать ее в качестве заклинания, то ключом к разгадке вполне могла служить идея "возрождающегося феникса". То есть вепрь, уничтоженный мною согласно правилам средневековой инквизиции, способен восстать из пепла и продолжить свое хождение по трупам. Это — с точки зрения Сакана, но не моей. Череп вепря, засыпанный в могиле Никеши, не мог сам собой вернуться в лес и собрать из кремированных останков, развеянных по ветру, свою тушу. Однако Сакан, бесспорно, был незаурядной личностью, если ту же стратагему воспринимать как предсказание общего порядка. Эдакий азиатский Нострадамус. Начиная с семнадцатого года, "присвоение чужого добра" состоялось-таки в масштабах одной отдельно взятой страны. Опять же, если представить языковеда Сталина как аллегорию кабана-убийцы, то предсказание кузнеца ударно перевыполнило все нормы", — таков был ход моих мыслей, пока я не вернулся ко второму толкованию стратагемы, отметенному изначально как наименее относящемуся к делу.

Зачем-то Гаврила Степанович разложил мне все по пунктам. Но зачем? При чем тут "использование традиций, обычаев" и тем паче "литературных произведений в современной идеологической борьбе"? А ведь как раз подобное "литературное произведение" лежало у меня на коленях. "Постой-ка!" — я лихорадочно перелистал рукопись и отыскал абзац, смутивший меня еще в самое первое прочтение "Созидателя".

"Реляции мои волостному начальству ничего, кроме издевательской отписки, не вызвали. Вахмистр жандармерии Бахтин только прислал…"

Я захлопнул "Созидателя" и минут пять тупо смотрел на огонь сквозь неплотно прикрытую чугунную дверцу печки. Затем я оставил в шезлонге манускрипт и, крадучись, проник в покои Обрубкова. Там я замялся, не зная, как действовать далее.

— Зажги, — посоветовал мне из темноты Гаврила Степанович. — На верхней полке собрание. Табурет подставь.

Так я и поступил. Вытащив из ряда искомый том "Большой Советской Энциклопедии", я погасил электричество и молча удалился. Уже сидя в шезлонге, я сдул пыль с увесистой книги и, отыскав нужную статью, прочел ее самым внимательным образом. В результате своих исследований я почти уже не сомневался и лишь хотел получить фактическое подтверждение. Я его получил. Первые жандармские части русской армии были сформированы в 1815 году, после завершения освободительной миссии государя Александра Павловича. А "Созидатель" датировался 1813 годом. Даже если допустить, что его автор по рассеянности приписал батюшкиным воспоминаниям что-то от себя, он попросту не смог бы сочинить "жандармского вахмистра Бахтина". Следовательно, вся часть рукописи, касавшаяся Сакана и вепря-оборотня, была очевидной подделкой. То-то, что она другим почерком и другими чернилами дописывалась.

Последовательно я стал выстраивать свою версию "новейшей истории" села Пустыри и его обитателей. Тут же всплыли и выдержки из биографии барона Унгерна, изложенные мне долгожителем Сорокиным в недобрый час: "…всю Монголию на колени поставил. До того как реввоенсовет к нашему доктору Обрубкова послал". Итак, ветеринар и потомственный дворянин Михаил Андреевич, исполнявший, надо полагать, священный долг перед Отечеством в частях барона и разочарованный, надо полагать, в белом движении, помог юному чекисту Гавриле подобраться к Унгерну. А за это большевики пожаловали ему индульгенцию: разрешили вернуться до хаты. Но ветеринар, мужчина любопытный, сразу в Пустыри не рванул. Какое-то время он потусовался в тайге среди местных племен, изучая их нравы и обычаи, а подробнее — обряды шаманизма. Оттуда и бубен. Бубен, возможно, был конфискован силами представителей новой власти, сопровождавших ветеринара в экспедиции. Могла такое задание дать им партия? Могла. Особенно если Белявский, сделав ставку на победившую революцию, поделился с кем-то из образованных комиссаров результатами своих занятных медицинских исследований, суть которых мне совсем неясна. Зато она оказалась понятна, интересна и весьма перспективна для строителей бесклассового общества. Настолько, что за ветеринаром закрепили двух орлов — Паскевича и Обрубкова. Или одного орла Обрубкова. А орел Паскевич, занятый текучкой в виде карательных мер, присоединился к ним позже. Возможно, когда Белявский уже обосновался в Пустырях и его эксперименты дали практический результат. Скажем, операции на мозге. Тогда понятно, отчего молодой поросенок, отпущенный на волю или же совершивший дерзкий побег, вырос в такую умную свинью-убийцу. А когда его нападения на мирных колхозников молодой республики приобрели характер эпидемии местного значения, возникла необходимость внедрить в сознание окружающих жизнестойкую легенду. Еще мне было интересно до чрезвычайности — кто автор идеи? Чувствовалась отчего-то рука Паскевича. Если так, то литературный талант в нем заключался изрядный. Уж мне он точно мог дать фору.

Надо заметить, что мои тогдашние размышления, ошибочные в деталях, в целом оказались верны. Особенно то соображение, что у вепря-людоеда выработался условный рефлекс. Бубен шамана действовал на него как манок охотника на диких уток. Недаром Паскевич эдак ловко всучил мне его в подходящий момент. Он вполне резонно рассчитывал, что вепрь, и не таких растерзавший, попросту сметет с лица земли надоевшего, дотошного и уже лишнего в его последней игре профана-студента. Только Настина любовь, ее же упорство да промысел Божий дали мне шанс. "И я его использовал, честь мне и хвала" — на этой мажорной ноте, как вскоре оказалось, преждевременной, меня окончательно сморило.

Когда именно таинственный зоотехник перешел от опытов над животными к опытам над людьми, я понятия не имел, да и не мог его иметь, но сон мой был страшен. Мне снилась подземная засекреченная лаборатория — нечто вроде фашистского бункера, — по которой среди склепов разгуливал Паскевич в черном мундире с молниями на петлицах. "Это не Паскевич! — забубнил невесть откуда взявшийся Тимоха. — Это картошка! Ее чистить надо, а вы, городские, все со шкурками норовите!" Он принялся быстро чистить Паскевича. Чистил он его почему-то одежной щеткой и при этом норовил поцеловать в лоб. Но Паскевич проворно увертывался. Потом я видел Настю в акушерском кресле. Она рожала. Роды принимал ее страшный дед, которого мне никак не удавалось рассмотреть поближе. Я двигался к нему, а он — удалялся. Издалека он показал мне маленького черного кабана, выпачканного в крови и с пуповиной, волочащейся по полу. "Мальчик! — крикнул он мне. — Никешей назовем, как отца звали!"

— Доброе утро, Сережа, — кто-то потряс меня за плечо.

Потрясенный, я пулей выскочил из шезлонга. Моя любимая Настя развеяла кошмар.

Она же подобрала упавшую с моих коленей рукопись. Ее безмятежный лик окончательно привел меня в сознание.

— Коли проснулся уже, — сразу нашел мне занятие Гаврила Степанович, хлопотавший у самовара, — за водой сходи. Да Хасана кликни. Пусть пробежку сделает.

Вода, пролитая у колодца местными прихожанами, образовала изрядный каток. Я поскользнулся и ушиб себе копчик. Хасан меня облаял: видно же было, что каток.

— Дай лапу, Джим, на помощь мне! — Ухватившись за край обледеневшего сруба, я с трудом поднялся на ноги. Хасан повертел головой, но посторонних не заметил.

Сплющенное артельное ведро, снятое мною с гвоздя, полетело, гремя цепью, в пропасть. Дважды я вытаскивал его оттуда, опорожняя в наши частные. Дважды я вращал дубовый барабан, представляя, каково приходится шоферам, заводящим на морозе капризный мотор.

Только мы собрались с Хасаном в обратный путь, Как меня окликнул Тимоха Ребров, вестник смерти, чей дом стоял напротив колодца.

— Эй, студент! — Его похмельная рожа заполнила форточку, будто портрет работы неизвестного дилетанта. — Передай Степанычу, что Сорокин повесился! А ментов можно не вызывать! Они с поминок в бане заночевали! Уже работают! Закурить нет у тебя?

"Это же я, мудак, его повесил! — соображал я лихорадочно, скорым шагом припуская к дому. — Мало мне, упырю, Никешиной крови! Не остановлюсь, пока всех не укокаю!"

Расплескивая на бегу воду, я вспоминал наш с Паскевичем разговор: "…Вы про доктора ничего не сказали…" — "И какая же сорока принесла вам на хвосте информацию?…" — "Сорока? Очень вы проницательны, друг мой". Вот так, в легкую, подставил я долгожителя. Сорокин был не первый среди лучших, но меня это не оправдывало. Хотя сболтнул я, конечно, мимоходом, поддавшись игре слов, остроумец хренов. Ведь пора уж было знать, что любое лишнее слово с Паскевичем — удавка. Паскевич — волк среди ягнят. Ведь на коленях ползал Сорокин, умолял Паскевичу про доктора не говорить. А я, мерзавец, попал наугад в больную точку. Значит, старик был осведомителем чекиста. Кто вообще в Пустырях не был его агентом — поди разберись. Паскевич стал мне что-то плести про доктора Григорьева, но только один врачеватель имел для него значение: отставной помещик Белявский.

— За смертью тебя посылать. — Гаврила Степанович вышел мне навстречу.

Задыхаясь, я почти телеграфным текстом выпалил сообщение Тимохи. Минут через пятнадцать мы вошли в дом Сорокина.

Тело долгожителя уже сняли с пустого крюка, на котором в мое предыдущее посещение висел оранжевый абажур с кистями. Под крюком ножками вверх лежала скамейка. Сорокина положили рядом и успели накрыть несвежим пододеяльником. Знать, нее снимки Виктор уже сделал, и Евдокия Васильевна, ушлый эксперт, закончила освидетельствование. Как я успел убедиться, она исполняла свои служебные обязанности без лишних проволочек. Теперь Евдокия сидела за столом и быстро заполняла листы бумаги.

— Типичный суицид, — комментировала она производимую запись. — Распространенный случай среди одиноких. Шнур — электрический. Обрезок. Наступила от асфиксии между часом и половиной второго.

Паскевич, забросив ногу на ногу, восседал на продавленном диване. В своей так и не снятой касторовой шляпе он походил на гробовщика. Добавить к этому безучастное выражение — и совсем походил. Пугашкин же, напротив, участвовал самым активным образом. Он успел перерыть всю комнату. На тумбочке стоял знакомый мне мельхиоровый подстаканник с профилями усатых-бородатых вождей.

— Я закрою это дело! Я закрою это дело! — как попугай, твердил следователь свою вечную угрозу, выбрасывая из обшарпанного комода стариковское барахло.

— Рот закрой лучше, — процедил Паскевич при виде меня и Гаврилы Степановича.

— А этот что здесь? — Тут и Пугашкин обратил внимание на Обрубкова.

— Оставь. — Заведующий клубом поморщился. — Гэ ань гуань хо.

Вот и еще один товарищ вспомнил за неполные сутки китайский язык. "Хоть какие-то плоды дружбы с великим народом. — Я невольно усмехнулся. — Ну, не плоды, так сухофрукты".

— Напрасно вы, молодой человек. — Паскевич обернулся к следователю. — Пугашкин, дайте-ка ему предсмертную записку гражданина Сорокина.

"Вот оно! Началось! — Самое скверное предчувствие охватило меня. — "В моей смерти прошу винить столичного засранца". Что еще мог написать Сорокин под диктовку?"

Пугашкин брезгливо протянул мне клочок бумаги.

— Читайте, читайте! Вслух! Все свои — чего уж! — Паскевич заерзал от нетерпения.

Но все здесь были чужие. Даже мой собственный голос казался мне чужим.

— "Завещание, — прочитал я глухо. — Я, Сорокин и георгиевский кавалер, завещаю свое движимое и недвижимое имущество советской власти, кроме подстаканника. Подстаканник моей усопшей ранее супруги я завещаю студенту Сергею из Москвы при условии, что он комсомолец".

— Мотив, — весело отозвался криминальный фотограф Виктор. — Убийство из-за наследства. Частый случай в рядах потенциалов. За такой подстаканник на барахолке червонец легко дадут. Вещь антикварная.

— Заткнулся бы ты, — посоветовал ему Гаврила Степанович.

— Вы комсомолец? — Паскевич наверняка знал, что нет.

— Нет, — ответил я тем не менее.

— Владейте, — махнул он рукой. — Изменим букве. Возраст еще позволяет вам вступить. Можете зайти завтра после обеда ко мне за характеристикой. Там же и характеристику в институт для Анастасии Андреевны заберете. Я подписал.

— А скамейка почему вверх ногами? — обратился Обрубков к следователю. — Она что, так и лежала, когда труп в петле обнаружили?

— Куда вы все лезете?! — взвился Пугашкин. — Опять давление? Я вам в письменной форме! Еще раз — и баста!

— Пошли, Сергей. — Гаврила Степанович дернул меня за рукав.

— Подстаканник-то приберите, — напомнил Паскевич, томно потягиваясь. — Нынче в таких подстаканниках чай проводники не разносят. А было ведь.

Словно сомнамбула, я взял с тумбочки подстаканник и вышел на воздух.

В себя я пришел, когда мы с егерем миновали овраг.

— Что он вам сказал? — поинтересовался я угрюмо.

— Еще раз — и баста.

— Паскевич. На грязном китайском.

— Гэ ань гуань хо, — с отсутствующим видом повторил Гаврила Степанович. — Наблюдающий за огнем с противоположного берега. Стратагема невмешательства.

Обрубков

"Воздержался бы, старичок", — не однажды говаривал мой приятель задушевный Угаров, наблюдая, как я последовательно истреблял себя водкой по возвращении из Пустырей.

"Старичок, старик, стариканище" — так мы друг друга называли, пасынки всех разочарованных поколений. Мы были скептичны, ранимы и жестоки. Мы презирали своих отцов и старших братьев. Империя в состоянии полураспада отравила нам юность. Мы росли на гигантской свалке фальшивых лозунгов. Прорабы социализма еле ворочали языками, и его капитальное строительство фактически заглохло; нас еще можно было выгнать осенью на картошку, но поднимать целину — уже фиг. Дворники, мясники и привокзальные грузчики с высшим бесплатным образованием, пожилые мальчики, мы так и не научились прощать. Молоко свернулось на наших губах, прежде чем успело обсохнуть.

— Это правда? — Настя, напряженная, как струна, теребила клеенку своими худыми нервными пальцами.

А настройщиком, разумеется, выступил я. Я рассказал ей все или почти все, утаив лишь собственные промахи. Мои промахи были совершены по невежеству и молодости лет, но Гаврила Степанович, "наблюдатель пожара с другого берега", в моих глазах не заслуживал снисхождения. Его бездействие погубило участкового Колю Плахина, а возможно, и Настиного отца. Оно же стало причиной многих смертей, обративших деревню в законченные Пустыри.

Бурное объяснение, состоявшееся накануне между мной и Обрубковым, имело односторонний характер. Роль бури досталась мне, тогда как егерь был спокоен и тверд, словно дамба. Все мои наскоки разбивались о его уверенность в собственной правоте.

— Ты не можешь судить меня, Сергей, — отвечал он терпеливо, пока вообще отвечал. — Я дал подписку о неразглашении. Я бывший сотрудник органов, а речь идет о государственной тайне. Я коммунист, в конце концов. Я предателей Родины сам карал.

— Вас что — пытали, полковник? Вы могли предупредить! — Оттого что я метался по кухне, Банзаю то и дело приходилось менять позицию. — Вы и сейчас лукавите! Вепрь — несчастная жертва опытов и не более того! Блядских опытов этого коновала с негодяем Паскевичем на пару! Вы ведь знаете это! Знаете?

— Допустим. — Обрубков открыл печь и прикурил от головни папиросу.

— Конечно, вы допустите! — продолжал я бушевать. — Вы уже допустили! Еще бы нет! А дети?! Тоже крысы подопытные?! Почему это вообще происходит здесь, а не в какой-нибудь паскудной лаборатории за колючей проволокой? В чем суть его экспериментов? Где он сам?

Гаврила Степанович, покачивая ногой, выдохнул кольцо. Оно таяло куда медленнее моего терпения. — "Ты хоть знаешь, что здесь происходит?! — передразнил я Обрубкова, пиная пустой валенок. — И никто этого не знает! Понял ты, шкет московский?!"

Я припомнил Гавриле Степановичу слова, брошенные им в момент нашего знакомства.

Банзай догнал валенок и добавил ему пару горячих.

— Послушай, Сергей. — Егерь провел рукой по глазам. — Я действительно не знаю и малой доли. Паскевич — генерал. Генерал-лейтенант, вернее. Он вообще никого не допускал к операции "Феникс". О ней и в Москве-то не больше трех человек в курсе. А я до инвалидности был рядовым исполнителем. Не рядовым, но — не важно.

— Генерал-лейтенант?! — Я чуть не задохнулся. — А Белявский кто? Маршал Советского Союза?

— Всего лишь академик. — Обрубков прикурил следующую папиросу. — Хотя ему на это срать. Он — одержимый.

— Да сколько ж ему лет-то?!

— Ну, хватит. — Егерь поднял крышку погреба. — Я и так сказал больше, чем право имею.

Через мгновение он скрылся в недрах подземелья. Еще через мгновение внизу застучал двигатель. Я никогда не интересовался у Обрубкова о причине этих странных запусков. Я был уверен, что у него там работает сверхмощный самогонный аппарат с каким-то механическим ускорителем.

— Романтики революции! — крикнул я, встав на колени и дергая кольцо. — Сволочи!

Крышка была заперта изнутри.

— Вот сволочи! — Я прошел в гостиную, с размаху кинулся на диван и разрыдался от обиды и бессилия.

Я плакал, как ребенок, лишенный прогулки. Затем сбегал за подстаканником Сорокина. Подстаканник я метнул с порога, высадил в комнате стекло и опять упал на диван. Так я пролежал вниз лицом до прихода Анастасии, которая ходила навещать свою бабку.

— Дует, Сережа. — Она погладила меня по голове, присев рядом. — Заткнуть бы следовало. Простынешь.

Я обнял ее колени и рассказал ей все. Или почти все. Она, не перебивая, слушала меня. Потом мы сидели молча, пока в кухне не хлопнула крышка погреба. Мы вышли к Обрубкову. Он был пьян.

— Давай, брат. — Наполнив две жестяные кружки самогоном, он пригласил меня широким жестом. — За победу. Путь-дорога самурая. А для тебя, родная, есть почта полевая.

Это он уже Настю поставил в известность.

"Тоже поэт". Я смахнул со стола полную кружку. Самогон зашипел на чугунных дисках в устье печи, куда попали брызги.

— Это правда? — Присев к столу, Настя начала теребить клеенку своими худыми пальцами.

Она была натянута как тетива самострела, изготовленного к бою.

— За Халхин-Гол. — Гаврила Степанович залпом опустошил свою жестянку. — Ли дай тао цзян.

— Пойдем, Сережа. — Отвернувшись от егеря, Настя встала из-за стола и скрылась в гостиной.

Я еще продолжал смотреть на пьяного чекиста, когда она поставила рядом со мной пишущую машинку. Рюкзак мой с вещами также был собран.

На Гаврилу Степановича Настя больше не обращала внимания. Он перестал для нее существовать. Хотя нет. С порога она задала ему последний вопрос, очень тихо, но Обрубков его расслышал.

— А мама где?

— Сначала с доктором. — Обрубков уронил голову на клеенку. — Потом в клинике. Тебя к ней не пустят. Буйная она. Свихнулась мамаша твоя, сука.

Мы с Настей медленно шли по единственной, как рука егеря, улице Пустырей.

— Завтра в Москву, — сказала Настя, когда мы миновали "замок" Реброва-Белявского. — Филя отвезет на станцию. За бабушкой попрошу его присмотреть. Он не откажет. Заберем, когда устроимся.

На следующий день рано утром нас разбудил настойчивый громкий стук. В Пустырях так не стучали. В Пустырях вообще без стука входили, если не заперто. Если же было заперто, чаще лягали наружную дверь ногой или дурными голосами орали под окнами что-нибудь вроде: "Дусь, вынеси красного три!", или: "Семеныч, одолжай треху до завтра!", или же: "Чехов, падла! Опять Гусеница уздечку порвала! Дай велосипедную цепь, что ли?!" Короче, разное орали. Здесь же имел место стук официальный и без шумового сопровождения. Пока я натягивал джинсы, Настя уже открыла. Зазвучали приглушенные голоса.

— Гражданин Гущин? — Двое незнакомцев средних лет в одинаковых пальто с поднятыми воротниками зашли в комнату. Род их деятельности не вызывал ни малейших сомнений. "Вчера надо было ехать!" — прочитал я по Настиным глазам.

— Стая! — крикнула из кресла Ольга Петровна. — Слетелись вороны падали искать!

Незнакомцы переглянулись. Один предъявил мне свое удостоверение.

— Мы вас в машине подождем.

Да, уезжать надо было сразу, как только Настя приняла решение. Пока я обувался, она тихо стояла рядом. В подобных ситуациях настоящим мужчинам полагается успокаивать своих женщин. Ключ от московской квартиры я бросил на скатерть.

— Скажешь, что невеста. — Карандаш прыгал и моих пальцах, но с адресом я все же справился. — Водки сразу Ирине купи. Она там главная. И обиду не даст.

"Николаевна, с меня причитается. Серега", — добавил я на блокнотном листе персонально для Бутырки.

— Я еще расчет не взяла, — глухо сказала Настя.

— Не бери. — Я сообразил, что Паскевичу головы не сносить. — Он сам трудовую вышлет. Ему резона нет с академиком ссориться. Просто поезжай.

Я далеко не был уверен, что ветеринар Белявский вообще помнит о существовании внучки, но иных доводов в тот момент не нашел.

Мы обнялись, и я обернулся к старухе.

— Прощайте, Ольга Петровна.

— Прощай, мальчик. — Ее подбородок слегка лишь кивнул.

В кабине "уазика", помимо водителя, сзади, нахохлившись, точно боевой петух, маячил Пугашкин. Его я заметил издали. Пугашкину пришлось потесниться, чтобы я сел.

К моему вящему изумлению, машина покатила в нижние Пустыри. Из тщеславия я не задавал вопросов. Не пристало узнику совести унижать себя излишней суетой. Я уже мнил себя в одном оглавлении с Буковским и Солженицыным, удрученный только тем, что литературный багаж мой оставляет желать лучшего. "Впрочем, это субъективно", — рассудил я, наблюдая, как братья Ребровы гоняют по двору жену Тимофея Наталью.

Был тот редкий раз, когда Наталья проигрывала сражение. По всей видимости, коварные танкисты застигли ее врасплох. Босая, в одной комбинации, она металась между баней и хлевом, ускользая от колющих и рубящих ударов. Крышкой от бадьи она оборонялась весьма успешно. Тяжело вооруженные жердями братья, ломая ожесточенное сопротивление врага, старались взять его в клещи. Пугашкин демонстративно отвернулся: мол, не по чину ему, районному важняку, реагировать на бытовуху. Приезжим вообще все было до потолка, кроме их непосредственного задания. Непосредственное же задание, в то время как я готовился к ночным допросам в застенках, им еще только предстояло.

"Уазик", осторожно перевалив через ветхий мост, подкатил к дому Гаврилы Степановича.

— Гущин, — обернулся ко мне сидевший впереди оперативник, — вы знакомы с планировкой помещения?

— Разумеется. — Я старался отвечать высокомерно.

— Тогда — за нами.

Он выпрыгнул в сугроб и достал из кармана пистолет.

— Я тоже знаком! — заерзал Пугашкин. — У меня более шести особо опасных задержаний!

Поколебавшись, второй приезжий кивнул и ему. Так что мы все четверо отправились к дому. В сарае глухо залаял Хасан.

— Собака безвредная, — поспешил успокоить обоих коллег Пугашкин.

Оперативник жестами приказал ему захлопнуть варежку и держаться сзади.

Второй взял меня за локоть и на ухо зашептал:

— Отзоветесь, когда спросит, кто. Под пули не лезть. Мы за вас отвечаем.

Осторожно приоткрыв первую дверь, он поманил меня следом. Вторая дверь в сенях, утепленная, была обтянута дерматином, так что ему пришлось долбить по ней рукояткой пистолета.

— Не заперто! — раздался изнутри голос егеря. Оперативник толкнул дверь ногой и прыгнул Внутрь, но тут же вылетел, как ошпаренный, обратно. Прижавшись спиной к косяку, он оттеснил меня в сторону.

— Обрубков! — Лицо его окаменело. — Прекратить, сопротивление!

Сейчас, — ехидно отозвался Гаврила Степанович. — Только штаны подтяну.

— Издевается, враг! — зашипел от порога Пугашкин.

Оттолкнув не ожидавшего подобной наглости сотрудника органов, я прошел в кухню. Обрубков сидел за столом и чистил свою винтовку "Зауэр". Детали были разложены перед ним на газете.

— Собрались — и правильно. — Он вытянул из зажатого меж коленями ствола витой шомпол с промасленным ершиком. — Учиться ей надо, хоть заочно, хоть как. Москва опять же. Что она видела?

— Вас арестовывать пришли, полковник. — Я поймал Банзая и взял его на руки.

— Пришли, так пришли. — Он положил ствол рядом с остальными фрагментами винтовки. — Чай будешь?

Сотрудники безопасности, стоя в сенях, наверное, воспринимали нашу беседу как бред законченных шизофреников. Но у них был приказ, и они начали его выполнять в соответствии с понятными и привычными правилами задержания. Ворвавшись на кухню, они решительно вмешались в ход событий.

— Гражданин Обрубков, сдайте оружие. — Направив на егеря пистолеты, оперативники оттолкнули меня к печке. — Вот ордер на обыск.

Один из них, не снимая Гаврилу Степановича с прицела, показал ему казенную бумагу, отмеченную лиловой печатью.

— Наручники на него! — подал голос Пугашкин из-за спин столичных товарищей.

Оперативники ухмыльнулись. Надеть на егеря наручники, учитывая его физический изъян, было делом затруднительным. Гаврила Степанович тоже невольно рассмеялся.

— Вы проходите, товарищи. — Он отщелкнул крышку портсигара и достал из-под резинки папиросу. — Располагайтесь. Какое против меня обвинение?

— А нож?! — Растолкав особистов, на первый план вырвался Пугашкин. — Где твой нож, гражданин? С каповой ручкой! Запираться начнем?

Вид у него был торжествующий. Пугашкин явно почувствовал, что настал его звездный час, и жаждал крови.

— Запираться? — Егерь дунул в папироску и сплющил бумажный мундштук зубами. — Ну что ж, это мысль. В Пустырях давно пора запираться. Ходят здесь всякие из районной прокуратуры, а потом вещи пропадают.

— Глумится, враг! — Следователь обернулся к двум приезжим и скороговоркой выпалил: — Я его сразу расколол! Еще когда он маньяка стал покрывать — дескать, смотрите, какой я добрый! Алиби себе выгораживал! Потом сам же его зарезал и нож подбросил у часовни! К высшей мере!

Получив мощный удар кулаком в солнечное сплетение, Пугашкин сложился и захрипел.

— Извините, Гаврила Степанович, — обратился к егерю оперативник, прервавший таким образом обвинительную речь неугомонного следователя. — Улика-то фуфловая, но проверить мы обязаны. Вы сами заслуженный чекист. Не вам объяснять.

Он выразительно посмотрел на потолок. Сей взгляд мог обозначать лишь одно: "приказ нам спущен сверху".

— Ясно. — Обрубков стал рассеянно обшаривать карманы своего полинявшего, без знаков отличия, кителя. — Одолжить нож убить человека.

Оперативник предупредительно щелкнул перед ним зажигалкой.

Я догадался, что это очередная стратагема. Стратагема генерала Паскевича. Очевидно, он заготовил ее на всякий пожарный. Вспомнилось мне тут же, что ножа я давно в доме не видел, а Гаврила Степанович, надо думать, заметил пропажу еще раньше и, связав концы, был готов к подобному обороту. Чем-то егерь стал вдруг мешать Паскевичу, и тот решил вывести его из строя. Не просто информатор, но активный пособник действовал у Паскевича в Пустырях. "Кто? — прикинул я. — Тимоха слишком треплив и беспечен, чтоб доверить ему такое задание. Брат его Обрубкова не посещает. На Чехова и Филю грешно даже и думать. Остается все тот же Тимоха, любитель ножей и штыков".

— Товарищ следователь, — официально обратился опер к Пугашкину, напоминавшему своей стойкой угольник без катета, — сходите за понятыми.

Понятые — Чехов и продавщица Дуся — вскоре прибыли. Оперативники лениво взялись за обыск, не мешая нам с Гаврилой Степановичем вести разговоры. Следователь остался в машине, так что и он нам препятствий не чинил.

— Вернусь дней через пять, — молвил егерь, покуривая. — Раньше вряд ли. Паскевичу время надо выиграть. Сообразил-таки, прохвост.

— Зачем вы мне говорите это? — Я пристально глянул на Гаврилу Степановича, стараясь понять, куда он клонит. — Ведь и я на чемоданах.

— Двое вас: ты и Настя. — Он говорил совсем тихо. — Больше мне доверить некому. В погребе тайник.

С виду бетонная стена — сплошной монолит, — но как моторчик запустишь, он тебе и откроется. Там натуральный бункер со всеми удобствами. Тепло, светло и мухи не кусают. Даже фрицы допереть не могли, откуда передатчик работает. Пеленгатор их клинило на избе, а как обыск — ничего. Битнер только зубами щелкал.

— Ведь мы не в Хиросиме, полковник! — заметил и раздраженно. — На кой черт нам это бомбоубежище?!

— Паскевич тоже не владеет предметом. — Мое замечание Гаврила Степанович равнодушно пропустил. — Отсюда и сплавить меня стремится любыми средствами. Пацана-то кормить надо. Авось да потянется ниточка.

— О чем вы, полковник?

Между тем Гаврила Степанович обратил все внимание на гостя, заглянувшего в погреб:

— Картофель, грибы маринованные. Гнать — гоню. Ваша взяла. Из чего гоню, спросите? Да из водки же и гоню, так что урона от меня государственной монополии нет, и перед законом я чистый, как тот мой самогон, которого с двух "Пшеничной" всего поллитра выходит. Экономике даже прибыль в этом смысле.

"О чем он толкует?" Я досадовал на Обрубкова, как опоздавший — на водителя троллейбуса, закрывшего двери прямо у него перед носом. "Догнать — и в морду!" — самая трезвая реакция в подобных обстоятельствах.

— Да не волнуйтесь вы, Гаврила Степанович! Аппарат нам не нужен! Пользуйтесь на здоровье! — Сыщик исчез под землей.

— Захарка там, — шепнул мне Обрубков.

— Что?! — Я даже не сразу сообразил, о ком речь.

— Захарка. На двенадцать атмосфер.

Минут пять я сидел, словно пришибленный. Ровно столько понадобилось сыщику, чтобы испачкаться в глине и подняться обратно.

— Серьезный агрегат! — похвалил он двигатель. Это все, что заинтересовало его в подземелье Обрубкова.

— Домашняя электростанция. — Егерь и глазом не моргнул. — Когда свет в поселке гаснет, у меня своя лампочка Ильича, как вечный огонь. Советская власть есть что? Правильно.

— На всю руку, смотрю, вы мастер, — сострил сыщик.

— Мы такие, — кивнул Обрубков. — Как выражается наш клубный заведующий: "Пить многое на свете, друг Горацио".

Я сразу припомнил "тень принца Гамлета" в пресловутом "Созидателе". Цитата почти прямо указывала на автора местной легенды. Паскевичу явно был не безразличен английский драматург. Не однажды, видно, его извращенный ум обращался к вольному толкованию классика. Я очнулся от праздных мыслей, лишь когда егерь пнул меня шерстяным носком в колено. Все, о чем распространялся Гаврила Степанович до этого, я бездарно прослушал, хотя момент был не из тех. Любое сказанное им слово могло иметь скрытый смысл.

— И не только Сервантес, — продолжал зачем-то егерь блистать эрудицией перед сыщиком. — Вице-адмирал Нельсон без конечности флотилии топил. Между прочим, его тоже Горацио звали.

— Да ну?! — вежливо удивился опер.

— Вот тебе и ну. — Тут Гаврила Степанович обратился уже непосредственно ко мне. — В тысяча восемьсот пятом году пал на мостике. Запомни, юноша. Век не продержался до русско-японской кампании.

Я запомнил. Оставалось догадаться, зачем. Ясно было, что Обрубков упустил нечто важное и спохватился только уже при посторонних. И желал донести это важное до моего сведения.

— Так мы закончили, товарищ майор, — обратился к Обрубкову второй уполномоченный, выходя из кабинета. — Ничего компрометирующего. Понятые свободны.

Теперь и мне стало известно подлинное звание Гаврилы Степановича.

Чехов с Дусей поспешно убрались из дома от греха.

— Присядем на дорожку? — Вопреки предложению Гаврила Степанович встал.

— Нам три часа до Москвы сидеть, — отряхивая глину с коленей, отмахнулся исследователь погреба. — И там еще сидеть.

— Хозяйствуй, — молвил мне егерь с порога. — Хасана не мори. По-хорошему пса зимой надо шестиразовым питанием обеспечивать. Будешь морить, так он сам себя на довольствие свободно определит. Умнет косулю без лицензии, на кого повесят? На тебя повесят. И на меня повесят.

А говорили — пес безобидный, — хмыкнул они и из сыщиков, надевая шапку.

— У нас в Пустырях только Пугашкин безобидный, — отозвался егерь. — Да и то когда при исполнении.

День уже клонился к закату. Комитетчики, обыскивая дом, потрудились на совесть. Иначе бы их начальство и не поняло.

Дождавшись отъезда "уазика", я взялся за стальное кольцо.

Погреб

За весь изнурительный раунд битвы с изобретением Гаврилы Степановича я не расслышал ни звука за толстыми бетонными стенами погреба. Как ни тщился, я даже не сумел определить, за которой из них тайник. Рассредоточенные вдоль трех стен пыльные мешки с овощами, плетеные бутыли, в каких настаивают брагу, банки с вареньями различных сортов будто лет сто не покидали своих мест. Четвертая стена была частично занята стеллажами со слесарным инструментом, какими-то шестеренками, шатунами и подшипниками, а равно масленками, бидонами с машинным, скорее всего, маслом, воронками, раструбами, ключами гаечными и разводными и всякой прочей гаражной атрибутикой. Здесь же стоял тяжелый металлический верстак с тисками, на котором громоздился никелированный самогонный бак ведра на три. Рядом лежали два змеевика и пластиковый шланг. В тисках был зажат обрезок швеллера. Рядом валялся напильник.

Что-то там егерь усовершенствовал, надо понимать, незадолго до моего появления. Хотя его паровая машина и без того подвигала к размышлениям о братьях по разуму. Странных все-таки людей время от времени порождает наша глубинка со всеми ее углублениями. Один Циолковский чего стоил, обеспечивший фронтом работ целую армию соотечественников. "Это же яблоку негде будет упасть, — переживал, вполне возможно, калужский самоучитель, разбирая Святое писание, — когда еще и мертвые восстанут из могил согласно Апокалипсису! Живых-то невпроворот! А квартиры для покойников?! А харчи?! Тут срочно ракету надо строить для расселения по звездам!"

Безвестным же выдумщикам, страдающим за родное человечество и гораздым на любые новации от создания механической тяпки до клонирования гениев, имя — легион. К нему со своим диким устройством поневоле примкнул и Гаврила Степанович. Лишь засекреченный зоотехник Белявский — статья особая. Чудны дела твои, Господи, когда твои образы и подобия таковы.

Запуск паровой машины системы Обрубкова, наглухо привинченной к доскам пола ржавыми болтами, должно было, по идее, обеспечить углеметание в топку чугунного котла. Ящик с углем и совковая лопата вроде бы свидетельствовали о том же. Подтверждала данную версию и труба, выведенная во двор. Хотя я и не помнил, чтоб она чадила, когда егерь запускал свое детище. Уровень воды в котле присутствовал. Паровозный какой-то датчик со шкалой на тридцать атмосфер тоже, судя по всему, говорил о рабочем состоянии агрегата. Мне даже посчастливилось развести в топке огонь, и я метнул туда с десяток лопат отливавшего синевой угля, прежде чем бесшумно и медленно заскользили хорошо смазанные цилиндрические клапаны, утопленные в крышке подземной "теплостанции".

Двигатель зачихал, доски под моими ногами стали вибрировать. Стрелка на датчике давления поползла. В погребе стало жарко. Я скинул пуховик и снова взялся за лопату. Но трубач-невидимка сыграл мне отбой, когда стрелка достигла указанной Гаврилой Степановичем отметки. Сезам не открылся. Стрелка миновала черту с цифрой "12" и поехала дальше. На подвижном коротком рычажке, плотно подогнанном к отверстию в чугунной сфере, болталась цепочка с треугольником из толстой проволоки, напоминавшая деталь сливного бачка в общественных туалетах. Законно предположив, что это — рычаг, понижающий давление, я потянул треугольник вниз, и стрелка на датчике вновь опустилась до отметки "12". Результат был тот же: ни одна из стен даже не дрогнула. Плюнув на дальнейшие попытки, я оседлал мешок с картофелем и призадумался. Действующая модель паровой машины, скорее, смахивала на мастерски изготовленный муляж. Однорукий машинист Гаврила Степанович запускал эту хреновину с полоборота, а я потратил на ту же операцию час.

"Электростанция!" — хмыкнул я, обнаружив за верстаком, после упорных поисков, розетку со штепселем. Шнур уходил под плинтус. Вскоре обнаружился и электрический моторчик. Поначалу я не обратил внимания на жестяную коробку, присобаченную к подставке двигателя, а следовало бы. Моторчик запускался простым нажатием кнопки. Затарахтел он громче, нежели паровая установка, и стрелка датчика давления сразу улетела на тридцатую отметку шкалы. Ручкой реостата я снизил "давление" до все тех же "двенадцати атмосфер". Ничего. Но я уже понял: нужно думать. Просто нужно думать.

Обрубков до отъезда успел провести со мной полный инструктаж. Таков он был, Гаврила Степанович. Оставалось отделить зерна от шелухи. Итак, я запомнил дату, на которую Обрубков силился обратить мое внимание: год падения в бою адмирала Нельсона. Что в нашем случае следовало понимать мод названными цифрами? Только время. 1805 год мог обозначать время, когда открывался тайник: 18.05. Я сверился с наручными часами. Время открытая вышло около получаса назад. Обозвав себя кретином, я пустился анализировать все прочие напутствия Обрубкова. Не раз же в сутки он заходил в тайник. Пацана нужно было кормить, и вообще, ему требовалось уделять хоть какое-то внимание. Кормить! — Я хлопнул себя ладонью по лбу. — Конечно!" Шестиразовое питание Хасана, может, и нормальное для постороннего слуха, было абсурдом. Никогда мы его не кормили чаще, чем трижды в день. Значит, 18.05 плюс каждые шесть часов.

Дожидаться полуночи, когда Настя изводится в тревоге, казалось мне глупым и подлым. Я накинул пуховик и поднялся на кухню. А поднявшись, заглянул в нашу покинутую обитель. Настя забыла под кроватью брошюру гинеколога Смирнова.

Мои физические упражнения с лопатой, помноженные на высокий накал пережитых страстей, измотали меня совершенно. Глаза слипались, я засыпал буквально стоя. Сунув брошюру в карман, я бросил рассеянный взгляд на старые вырезки из "Нивы", и тут в моем утомленном до крайности мозгу что-то щелкнуло. "Век до русско-японской кампании не продержался" — такое сожаление выразил Гаврила Степанович в адрес калеки-адмирала, точно флотоводец непременно принял бы в ней участие и помог бы нашим одолеть в Цусимской баталии нахальных островитян.

"А что если старый и опытный разведчик зашифровал еще круче? Плюс век — это уже 19.05! Но прямо перескочить с хромой цитаты Паскевича на указующую цифру он поостерегся и вместе с тем понадеялся на мою смекалку!" Я посмотрел на массивный, в металлическом корпусе, будильник у нашей кровати. Согласно такой интерпретации до момента, когда замок-таймер придет в состояние готовности, оставалось еще двадцать минут.

Прихватив будильник, я снова спустился в погреб. Теперь я уже загодя включил электромотор, подогнал стрелку фальшивого датчика на двенадцатую условную атмосферу и решил, пользуясь возможностью, немного вздремнуть. В случае правильности моих расчетов тайник открылся бы, даже если бы я проспал. Но я еще и будильник поставил на те же 19.05, дабы вид незнакомого гражданина не испугал мальчишку до икоты.

Застраховавшись на все случаи ближайшей жизни, я расчистил на верстаке пространство, подложил под голову пуховик и мгновенно провалился в глубокий сон. Проснулся я оттого, что кто-то дергал меня за волосы. Будильник верещал как оглашенный. Вся половина стены со стеллажами, заваленными инструментом и прочим хламом, точно исчезла. На самом деле она только полностью распахнулась внутрь тайника, подвигнутая в назначенный час и при заданном параметре "двенадцать не знаю чего" неким скрытым приводным устройством.

— Ты кто? — Мальчишка лет пяти, сероглазый, румяный и белокурый, рассматривал меня, словно ангел, сошедший с небес непосредственно в преисподнюю и сразу налетевший на тамошнего кочегара с темной от копоти физиономией.

Страха в нем не было ничуть. Ангелам нечего бояться.

— Друг, — пробормотал я, выключая осатаневший будильник.

— Чей друг? — Ангел ковырнул в носу пальцем.

— А ты Захарка? — сверился я для проформы, как будто в подземелье могла прятаться толпа беспризорников. — Алексея Петровича сын?

Однако ангел не спешил сознаваться первому встречному.

— Тебя зовут как или?…

— Сергей.

— Сахару принес? — поменял он тему. — И конфет с повидлом? И печенюшек, и вафлей таких?

— Принесу. — Я спустил ноги с верстака, — Завтра принесу.

— Побожись, — потребовал мой недоверчивый собеседник, воспитанный, видно, в страхе Господнем.

— Будь я проклят святыми угодниками! — Я отдал ангелу пионерский салют.

— Ладно. — Он шмыгнул носом. — Пошли гараж строить. А где дед Гаврила? У меня кубиков сборных чуть не коробка. Это все кирпичи. А ты батьке моему тоже друг или кто?

Тягая меня за штанину в свою сухую просторную келью, Захарка продолжал сыпать вопросами и одновременно вводить новоприбывшего в курс предстоящего строительства.

"Друг ли я батьке? — думал я, осматриваясь в тайной комнате. — Друг ли я Алексею Петровичу? Друг ли он мне? Какова вообще его роль в Пустырях, помимо благодетеля и хозяина? Зависит ли он от Паскевича или сам по себе?"

В любом случае Алексей Петрович Ребров-Белявский, при всей моей к нему неприязни, оставлял впечатление человека прямого и в меру своих возможностей честного. Но сына ему Гаврила Степанович не вернул, несмотря на все его глубокое горе. Стало быть, егерь не полагал, что Захарка обретет в отчем доме ту безопасность, какая у него была прежде. Что-то изменилось в Пустырях к моему приезду. Зачем-то именно этот ребенок потребовался ветеринару Белявскому и его шефу из внутренних органов нашей больной империи.

Бункер представлял собой довольно низкую квадратную комнату площадью около пятнадцати таких же квадратных метров. Потолок и стены его были выкрашены темно-зеленой масляной краской. Пол покрывал затоптанный, но вполне сносный ковер, вытканный по всему периметру орнаментом с иероглифами. Синий короткошерстный дракон, прикусив раз и навсегда свой раздвоенный китайский язык, извивался под моими ногами. Непременные ласточки вили гнезда на боковых шелковых экранах трехстворчатой ширмы, из-за которой выглядывал топчан со сползавшим на пол шерстяным одеялом в полосатом конверте. Центральный экран ширмы затопляла какая-то полноводная река с искусно прописанными бурунами. Как я полагаю — Янцзы. Приметил я на потолке и отверстие вентиляционной шахты, проведенной, вероятно, в нежилую часть дома. Освещал помещение торшер с розовым боливаром без полей. В левом углу примостился лакированный шифоньер.

— Заперто, — проследив за моим взглядом, сказал Захарка. — Дергай хоть сколько.

— Откроем? — подмигнул я ему.

— Дед Гаврила ругаться станет. — К моему предложению ангел отнесся с опаской. — А то и посечет.

— Рука-то у деда всего одна, хоть и золотая. — На роль отмычки я назначил отвертку, которую взял со стеллажа, маскировавшего капитальную дверь бункера. — Двоих не сможет сечь.

На лице у мальчишки отразилось замешательство. Содержимое шифоньера его, как узника, давно уже томившегося в четырех стенах, не могло не интриговать. Но здравый смысл, каковым Захарка был наделен совсем не по годам, подсказывал ему, что пороть нас можно и по очереди. И неизвестно еще, чья очередь окажется первой. Дед Гаврила строг, а ведь именно он, Захарка, отвечает без него за порядок. Я же вообще неизвестно кто. Вдруг мне терять нечего? Все это промелькнуло в Захаркиных светлых очах, пока я наблюдал за ним, оценивая степень его ответственности за собственные поступки.

Теперь, когда Гаврилу Степановича увезли, я старался понять, насколько парень уравновешен и разумен. "Кто знает, — прикидывал я, — чего мне ждать от избалованного наследника Реброва-Белявского? Закатит он истерику? Не закатит? Сядет он мне на шею или нет? Начнет ли требовать взамен почти родного уже деда Гаврилы папашу своего Алексея Петровича?" К моему облегчению, Захарка оказался человеком разумным и спокойным.

— Как будто я на горшке за ширмой сидел, — наконец дал он свое согласие на взлом.

— Вызываю огонь на себя. — Вставив отвертку между хлипкими дверцами шифоньера, я слегка поднажал.

— Тут печки нет, — возразил Захарка, с интересом наблюдая за моим самоуправством. — Обогреватель вон, когда холодно. А у него рука из чистого золота?

Что верно, то верно: обогреватель в бункере имелся. У Гаврилы Степановича здесь все было предусмотрено для автономного плавания. А когда под моим нажимом дверца подалась, я понял, что и длительная осада его не пугала. В шифоньере мы с Захаркой обнаружили богатый запас концентратов, заправленный примус, батарею тушенки, свечи, спички, молочный бидон с пресной водой и небольшой арсенал: две гранаты-лимонки, два заправленных диска от ППШ, сам ППШ в ухоженном состоянии, а также и "Вальтер" с запасной обоймой. Обрубков был всегда готов к труду и обороне.

Верхнюю полку, отводимую обычно для хранения головных уборов, занимали книги. Отдельно там лежала перевязанная крест-накрест стопка выцветших общих тетрадей. В отличие от Захарки, сразу нырнувшего за гранатами, она привлекла мое внимание больше всего. Но сначала я обезвредил парня, возражать и кусаться он не стал. "Нельзя так нельзя. А круглые банки можно?" — спросили его глаза. — Валяй, — разрешил я вслух. Сами по себе пулеметные диски угрозы не представляли. Но "Вальтер", гранаты и ППШ я вынес в погреб и сложил за мешки с картофелем до возвращения, как я думал, их владельца.

— Ты и горшок тогда вынеси, — посоветовал мне прагматичный Захарка. — Там какашки свежие.

Без великой охоты я пошарил под низеньким топчаном и вытянул горшок. Ничем свежим там, разумеется, не пахло. Горшок я также вынес в машинное отделение и накрыл его какой-то грязной инструкцией.

— Есть хочешь? — спросил я, спохватившись, Захарку.

— После, — отмахнулся он решительно. — Строить надо. У меня кран без гаража.

— Надо есть.

— Надо есть, надо есть, надо есть, надо есть, — скороговоркой отозвался мой подопечный и подытожил: — Надоесть мне мамка успела.

— Ты что ж, и не скучаешь по ней? — Такое признание меня озадачило.

— Скучаю, — согласился Захарка. — Но она меня пичкает. И рыбьим жиром еще.

— Давай, чур, договоримся. — Усевшись на мягкого дракона, я придвинул к себе ящик с игрушками. — Мы будем строить, а ты мне расскажешь, как ты сюда попал и как тебе здесь живется. И что тебе дед Гаврила. И чем кормит. И вообще.

— Ладно, — согласился малец. — Только я буду на кране.

Опрокинутая машинка с краном вместо кузова тотчас встала на колеса и подъехала ко мне.

— Батя говорит, что силикатный кирпич лучше. — Захарка сгреб кубики. — Наш силикатный?

— Силикатный. — Я решил не торопить его и терпеливо взялся за возведение гаража.

— Когда еще меня Ахмет в снег уронил… когда мы на санках… но это я сам упал, — предупредил меня крановщик, — то дядя Семен поднял меня в охапку. Ахмет в сугроб тоже свалился. А дурак Никеша стоял и плакал. И побежал потом куда-то. А дядя Семен посадил меня в большие сани, что Гусеница возит. Гусеница ушами прядет. И дядя Тимка на вожжах. Моя мамаша тоже прядет. Но она шерсть прядет. Батя мне сказал, что это — другое.

"Недооценил я братьев-танкистов. — Вникая и сбивчивый рассказ пацана, я выравнивал "силикатные кирпичи" и переосмысливал свои заблуждения. — Вот, стало быть, кто в деревне определен Паскевичем на должность исполнителей. Все правильно. Ребята бедовые. Прагу брали. Крови не боятся. Но основной головорез, конечно, Семен. Стало быть, и петля на шее долгожителя Сорокина — его рук дело. То-то он разволновался и по уху мне съездил, когда Сорокин у магазина сгоряча помянул про опыты Белявского и про сибирскую его одиссею. А моя гипотеза насчет двойного убийства в склепе — туфта. Примерно как электростанция Обрубкова. Паскевич и уж тем более Ребров-Белявский там не пачкались. Семен порезал Никешу. А потом зазвал Ахмета. Якобы дурак Захарку в часовне прячет. Татарин сам отправился искупать вину перед хозяином в сопровождении Семена, не упредив никого из домочадцев. Хотел сюрприз устроить или опасался потерять драгоценное время. Дальше Семен выключил его проверенным способом, а после поднял тревогу в Пустырях: вепрь-де на кладбище лютует! Художественное оформление пролома в ограде, допустим, брат устроил. Или сам Паскевич не побрезговал. Слишком искренним было недоумение Тимофея при виде убиенного Никеши, когда он в склеп рухнул".

Но как бронетанковый сержант в первый раз подобрался к Ахмету незамеченным? И когда Гаврила Степанович перехватил у братьев Захарку? Это по-прежнему оставалось для меня загадкой. Хотя, памятуя о маскировочном халате Семена и его умении окапываться, я допускал, что он не день и не два грелся в сугробе у "Замка" казенным спиртом. Ждал удобного случая. А химикалиями против собачьего нюха Паскевич его, естественно, обеспечил.

— Ты чего?! — Захарка толкнул меня в бок. — Сережа! Крышу-то из кирпича не ставят!

— Извини. — Я снял с гаража лишние кубики и заменил их на перевязанную стопку общих тетрадей, похищенную из шифоньера. — Так правильно?

— Так можно. — Кран с опущенной стрелой заехал в гараж.

— А дед Гаврила где подобрал тебя?

— В поле. — Мой собеседник обошел гараж и вздохнул. — Заправку надо строить. Без горючки дальше ковра не укатишь.

Мы с энтузиазмом взялись воздвигать заправку из подсобного материала.

— В поле-то почему? — продолжал я его расспрашивать.

— А дядя Семен остался следы мести, — охотно разъяснил Захарка. — "Я следы замету, — сказал Тимке. — Ты гони в лес, где уговорено". Тимка — он пьяненький был. Стал настегивать. Назад в сани даже и не глядел. Как под гору, то мы шибко слетели, а как поле пошло, я и спрыгнул. Но у самого леса уже.

Я с невольным уважением глянул на мальчишку. Инстинкт — чувство, конечно, сильное. Но соскочить на ходу с саней — для пятилетнего парня это поступок.

— Сижу и плачу, — закончил свою историю Захарка. — Тут дед Гаврила на лыжах. Я ему как рассказал, что чуть не померз, он меня и забрал к себе. Батя когда из Москвы вернется? Он привезет мне железную дорогу? Дед Гаврила сказал — привезет. Пока что я здесь живу. На улице опасно без бати. Ты про дикого вепря слыхал?

— Слыхал. — Я посмотрел на часы. — Давай-ка, Зaxap Алексеевич, я тебе яичницу изготовлю. И — на боковую. Ты как?

— А сказку?

— Будет.

— Ладно. Пока я дорогу нарисую железную. — Он достал из ящика тумбочки, стоявшей у того же топчана, альбом и коробку с цветными карандашами.

Я же поплелся наверх.

"Силен Гаврила Степанович! — восхищался я, занятый приготовлением глазуньи на растопленной печи. — Обошел присягу! И как! Доктор Зорге против него — коновал, а не доктор! Три месяца контору Паскевича за нос водит! Вот она — школа, от тайги до Британских морей! Силен старик! Слов нет!"

Умяв яичницу, Захарка честно залез под одеяло и подпер щеку ладонью. Сказку он приготовился слушать длинную.

— Нет уж, братец, — раскусил я его гражданскую хитрость. — Ты щеку-то на подушку давай устраивай.

— Ладно, — сдался парень.

Он лег на спину и натянул одеяло до подбородка.

— Жили-были…

— Другую, — сразу перебил Захарка.

— В некотором царстве… Короче, жил один чувак по фамилии Гущин. Жил — горя не мыкал. Редактор ему нравился, темноглазый брюнет… Брюнетка, точнее. Но поехал он как-то в тридевятое государство искать приключений на свою задницу. Еще в автобусе добрая волшебница ему не советовала. Но он ведь что думал? Он думал: "Чудеса все кончились! Все драконы в ковер зашиты! А у меня миссия важная: человечество удивить плохой беллетристикой…"

— Беллетристика — это что? — сквозь дрему пробормотал Захарка.

— Это заразная болезнь. Плохая болезнь. Ты про свинку слышал?

Но Захарка уже крепко спал.

Оставив торшер зажженным, я привел замок-таймер в рабочее состояние. Мой подопечный объяснил мне простую технику закрытия тайника: "Дед Гаврила вон тот гвоздь опускает за полками". Я щелкнул тумблером. Выдержав интервал секунд в пятнадцать, бетонная стена медленно двинулась.

Я выскользнул в погреб, захватив с собой перевязанную стопку общих тетрадей. И сразу налетел на Тимофея.

— Ты откуда? — удивился он пуще моего. — А там что?! Самогон? Я — в паре!

"Скотина! — обозвал я себя, скрипнув зубами. — Крышку-то погреба не запер! Вот же бестолочь! Прав был дед Гаврила: все с тридцати пачек "Беломора" начинают!"

Впрочем, на самобичевание у меня времени практически не осталось, и я метнулся к верстаку. Увидав в моей руке тяжелый будильник, Тимоха попятился. В его расширенных зрачках мелькнул ужас.

— Только не… — это все, что он успел прошептать.

— Да, — процедил я злорадно. — Именно. Подарок из Праги.

Сраженный ударом будильника в лоб, он завалился на мешки.

— Видно, судьба твоя такая, танкист, — объяснял я, связывая обмякшего Тимофея проводом, найденным все на тех же стеллажах. — Когда-нибудь эти будильники тебя доконают. Тебе спать надо в шлемофоне.

Проверив узлы на запястьях и щиколотках незадачливого соглядатая, я для надежности еще и прикрутил его к ножке слесарного стола.

Паскевич

Я живым не сдамся! — приведенный в чувство полуведром холодной воды, за которым мне пришлось понять на кухню, Тимоха выпучил глаза.

— А ты мертвым сдайся, — посоветовал я, присаживаясь рядом на корточки. — Никеше, Плахину Коле сдайся, детишкам всем, сколько их на твоей гнилой совести.

Он стал затравленно озираться.

— Тем более ты ведь слышал: я пленных не беру. Весь поселок в курсе. — Вытряхнув из пачки сигарету, я раскурил ее.

— Прижигать будешь?!

— Угадай с двух раз.

Тимоха заскулил.

— Дурак ты, кантемировец.

"Когда его, интересно, хватятся? — размышлял я, глядя на мокрого танкиста. — Час от силы. Тем паче, если сам Паскевич его сюда снарядил после отъезда коллег. О существовании тайника мерзавец Тимоха теперь знает. Не убивать же его, в самом деле. Убивать — так зоотехника Белявского. Иначе это никогда не закончится. Только вперед его найти надо. И не откладывая".

Окурок зашипел во влажном пустом ведре. Отодвинув мешки, я достал "Вальтер" и гранаты. ППШ оставил на месте. Обращаться с ним я все равно не умел. Рассовав обе гранаты и запасную обойму по карманам пуховика, я осмотрел пистолет.

— Не стреляй! — Тимоха дернулся и на одном дыхании отбарабанил закладную: — Степка убивал! Он сержант, как в военном билете! Я только порошок в чай сыпанул участковому! Я что, знал про яд?! Мне сказали, я и сыпанул. Не от себя! Ты бы не сыпанул за четвертак, если снотворное? Пацанов — тоже для науки! Бабы еще народят!

— Нож ты у егеря свистнул? — перебил я его излияния.

— Кого?! — Тимофей, словно черепаха, втянул голову.

Наклонившись, я выдернул штык из-за голенища его провонявшего лошадиным потом валенка. Штык был в кожаном чехле.

— Нож за нож. — Штык перекочевал во внутренний карман моего пуховика. — Твой кортик найдут между лопаток Паскевича. Коль скоро вы подставили майора…

Я осекся. Опять проклятая рифма вылезла. Танкист, чуждый поэзии, ждал продолжения. Ухо его, повернутое ко мне, шевельнулось. Он еще и ушами шевелил, мерзавец. Успех, наверное, имел в школе. Ириски у новичков на спор выигрывал. Впрочем, откуда в Пустырях было взяться новичкам?

— Сержант приказал! — Мое зловещее молчание повергло Тимофея в совсем уже панический ужас. — Говорил ему: "Дорогая вещь! Лучше хлебный взять!" Так он же, дьявол, упрямый, как моя Гусеница. "Хлебных полно! Даже у Дуськи есть! Поди доказывай после"!

— Брату передашь. — Я съездил ему по уху, и танкист завалился на бок. Подобрав на верстаке тряпку, я заткнул ему рот. Он продолжал что-то мычать. Должно быть, валил все на Семена с Паскевичем. Или — на присягу. Или — на тяжелое детство.

Вспомнив, как это делал в кинофильме польский диверсант с фамилией, похожей на марку стирального порошка, я снял пистолет с предохранителя и дослал патрон в патронник.

— Пошел на преступление, — объяснил я заморгавшему быстро-быстро Тимофею. — Когда вернусь, чтоб лежал в той же позе. У тебя яйца крепкие?

Он утвердительно мотнул подбородком. — Если изменишь позицию, все равно оторву! — Предупредив, таким образом, своего "языка", я поднялся по трапу в кухню и, не мешкая, вышел из дома.

На улице моросило. Хасан безмолвствовал. Шлепая по грязному снегу, я добрел до моста и, выполнив команду "левое плечо вперед", направился вдоль берега. Так я намерен был срезать путь. Родовое гнездо Белявских, похожее в темноте скорее уж на заброшенный скворечник, возвышалось вдали без признаков жизни. Все окна были погашены. "Скворцы весной прилетают, деревня!" — вспомнил я замечание орнитолога Семена, сделанное мастеру криминальной фотосъемки. Значит, скоро должны были прилететь.

До подножия холма я добрался более или менее проворно. Дальше сложность состояла в том, чтобы взять обледенелую высоту. Взял я оную с третьей попытки. Первая и вторая закончились моим съездом на исходный рубеж. Грязный и продрогший, я пересек знакомую аллею и взошел на крыльцо.

"Жаль, что на Паскевича лицензий не выписывают", — подумал я и сжал в кармане рукоятку "Вальтера". Встав на скользкий путь браконьерства, я уже не намерен был отступать, хотя и повторяю, что героизм всегда считал худшей стороной человеческой натуры. Но я испытывал что-то вроде тупой решимости. Мое пребывание в Пустырях превратило меня в психопата, способного на многое, и не в лучшем смысле. Трудно поверить, но так оно и обстояло.

Я миновал темный коридор правого крыла и заглянул в будку киномеханика. "Дежа вю", — усмехнулся я при виде самостоятельно работающей передвижки. "Дежа вю" оказалось еще круче. Выглянув через крайнюю бойницу в зал, я узрел Паскевича. Как и в прошлый раз, Паскевич сидел у прохода. Как и в прошлый раз, его внимание было совершенно поглощено хроникальными кадрами трофейной ленты, запечатлевшими изуверские опыты в концлагере.

— Чертов онанист, — пробормотал я, непроизвольно вытащив лимонку.

Желание выдернуть чеку и метнуть гранату в смотровое оконце передалось мне, должно быть, от Гаврилы Степановича, когда-то уже совершившего подобный акт вандализма. Но, подорвав заведующего клубом, я напрочь лишался возможности отыскать лабораторию Белявского, либо же весьма усложнял ее поиски. Я подавил свой порыв и переместился из будки в клубный зал.

— Генерал Паскевич! — крикнул я, встав у тяжелой портьеры так, чтобы видеть по возможности его фигуру, а самому остаться в тени. — На выход!

Паскевич резво обернулся.

— Здесь посторонним воспрещено, — отозвался он с места. — Покиньте.

Меня он не видел. Не дождавшись ответа, он встал и направился к выходу.

Я отступил в коридор.

— Кто такой? — оказавшись на свету, он изучал меня долго и подозрительно. — Помощник Обрубкова? Встали на воинский учет?

Мне уже были отлично знакомы его ухватки и способы. Я не поддался.

— Вам бы теперь фиолетовой самогонки желательно, — пожал я плечами. — Гаврила Степанович тоже хотел первым делом на учет меня поставить, а как самогонки фиолетовой дернул, так и одумался.

— Паскевич. — Будто невесть кому, он протянул мне свою узкую ладонь.

Она так и повисла в воздухе, словно дорожный указатель.

Право же, люди — самые диковинные существа, каких себе можно вообразить. Бесполезно рыскать по уголкам фантазии, наделяя ее плоды сверхъестественными признаками. С головой петуха и змеиным хвостом? Обучился из прохожих камни делать? Человек переплюнет.

— Детишек не жалко, генерал? — Я смотрел на него с отвращением, все крепче сжимая рукоятку "Вальтера". — Зачем вы их к деревьям-то привязывали, уроды?

— Наплевать. — Он развернулся и захромал в противоположное крыло, уверенный, что я последую за ним. — Нужна полноценная молодежь. Народ спивается. Пойдемте в кабинет. У меня ноги затекли.

Чуть помедлив, я нагнал его.

— А привязали, юноша, только последний экземпляр, — возразил он, шаркая по коридору. — Да и тот — спецдоставка из морга. Детдомовский был. Сорвался с пожарной лестницы. Кто же знал, что в регистратуре сохранилась карточка с анализом крови Захара Алексеевича?

— Но для чего?! — обомлел я.

— Для того, что Гаврила слишком ретиво устремился на поиски. Да и прокуратуру уже следовало чем-то занять в этой истории. Алексей Петрович на областное начальство крепко насел. Вот и подкинули мы им клубочек. Размотать не размотают, зато натешатся.

Что ж, Паскевич всегда бил дуплетом. "Ружье лучше двуствольное, — отметила в час нашего знакомства Анастасия Андреевна. — Из него сразу дважды выстрелить можно". Невдомек лишь было заведующему культурным сектором Пустырей, что егерь Обрубков сам имитировал бурную деятельность, сбрасывая с подлинного следа шайку детоубийц.

Кабинет заведующего был обставлен скупо и предсказуемо. В углу торчало зачехленное знамя.

Стул, стол, вешалка, сейф, несгораемый шкаф и даже подставка с чучелом филина, как успел я заметить, были снабжены инвентарными номерами, намалеванными пожарной краской. Лишь групповой фотоснимок над зачесом присевшего за стол Паскевича был частной, предположительно его собственностью.

Отряд полноценных людей во главе с самим Совершенством двигался вдоль кромки рва. Совершенство усмехалось в усы. Где-то внизу с кирками и заступами копошились отбросы. От жаркой работы таял их срок. Один из полноценных людей, забегая вперед, что-то пояснял Совершенству. Он был низкорослый, кривоногий и в фуражке. Я узнал в нем Ежова. Точно такую фотографию мне показывал мой товарищ Папинако в редкой нынче книге очерков о строительстве канала имени Совершенства.

Паскевич сидел, слегка откинувшись, и смотрел на меня, совсем не мигая. Выставив правую ногу для неизвестных целей, я продолжал стоять посреди кабинета.

— По какому вопросу? — Генерал вдруг сухо заперхал и, прокашлявшись, выдвинул средний ящик стола. — Ежели насчет вакансии, то прошу заполнить…

Я предполагал увидеть извлеченную из ящика какую-нибудь шутовскую анкету, но увидел темную дырку ствола, нацеленного прямо в мой живот. Без дальнейших предисловий Паскевич спустил курок. Наган щелкнул вхолостую.

— Вот стерва! — Паскевич свернул набок стальной барабанчик и исследовал пустые гнезда на просвет. — Патроны высыпала, отродье дворянское!

В очередной раз Настя спасла меня от гибели.

— Стерва же! — негодовал Паскевич, обшаривая ящик. — Верь после этого кадрам! Когда изловчилась? А я ей еще характеристику в институт выписал!

Вытянув из кармана "Вальтер", я медленно поднял его и выстрелил. Пуля угодила в отряд полноценных людей. Треснуло и посыпалось битое стекло.

— Оружие на стол, — прошептал я, опустив "Вальтер" пониже.

Теперь он вздрагивал на уровне искаженной физиономии комитетчика.

Последнее требование было излишним. Наган и без того лежал на столе.

— Вы перешли границу! — отрывисто выкрикнул Паскевич.

— Граница на замке, — возразил я, стараясь сохранять хладнокровие.

Действительно, перейти советскую границу в начале восьмидесятых было так же немыслимо, как совершить путешествие на Плутон. При этом от нелегального пересечения граница уже тогда охраняюсь исключительно изнутри, поскольку снаружи таких сумасшедших и в Китае трудно было сыскать. Последним, наверное, чудаком, дерзнувшим пересечь ее без официального дозволения, был воздухоплаватель Пауэрс, показательно сбитый чуть ли не в районе стратосферы нашими заскучавшими ракетчиками. Шпионы давно ездили к нам с визой. Но что до внутренних посягательств на рубежи, то здесь пограничники вязали желающих пачками. Товарищ мой, Папинако, высказал предположение, что если всех осужденных за попытку бегства из совка выстроить в шеренгу по двенадцать рядом с очередью в Мавзолей, то очередь сильно уступит.

Между тем дуло моего "Вальтера" уперлось в полосатый галстук заведующего клубом. Паскевич остался недвижим. Только щека его нервно дергалась. Связать его, как танкиста, я возможности не имел. Паскевич не Тимоха, — соображал я туго, но верно — Дай ему, сняв с мушки, шанс, и мы сразу поменяемся ролями".

— Браслеты! — припомнил я команду из какого-то милицейского детектива.

— Браслеты? — Смех генерала смешался с кашлем, сухим и отрывистым. — Браслеты в ювелирном, сынок! Браслеты ему!

"Похоже, рак-то настоящий, — подумал я в тот момент. — Должно в нем хоть что-то быть настоящим. Хотя бы и рак легких. Похоже, Гаврила Степанович затем и спрятал Захарку в погребе, не пытаясь вывезти за пределы Пустырей. Ждал, когда Паскевич сам загнется".

— Где? — Я вдавил ствол пистолета в основание его шеи.

— Кто? — Паскевич откинулся еще дальше.

— Добрый доктор Айболит! — Палец мой на спусковом крючке напрягся, и генерал это почувствовал.

— Мы еще можем договориться, юноша. — Он поднял на меня красные от бессонницы глаза. — Пока еще можем. Я отпущу вас в Москву. С невестой и ублюдком. Слово генерала. Конечно, вы дадите письменное согласие на сотрудничество. Конечно, будете молчать обо всем, что видели и слышали. Но зато вы будете жить. И Анастасия Андреевна тоже.

Я чувствовал, что он говорит правду, и осознавал, что это моя последняя возможность выскочить сухим.

— Но мальчика придется отдать, — добавил Паскевич, выдержав паузу.

"Вот оно как! — дошла до меня суть его подлой торговли. — Жизнь за жизнь! Даже за три жизни!"

— Решайте сейчас, — нажал Паскевич, заметив мое колебание.

А колебание было. Но и он меня боялся — это я тоже заметил, — что показалось мне странным для сильного и целенаправленного противника. И главное, смертельно больного.

"Он надеется! — вдруг осенило меня. — Надеется на успешный эксперимент ветеринара! Нет сомнений: тут личный интерес! Когда-то он, может, и работал в интересах партии, но теперь работает на себя!"

— Как хотите. — Мое возбуждение не ускользнуло от его пристального внимания. — Вы мне нравились. Дерзость, настойчивость, цинизм — все при нас. Таких ребят мы и подбираем на пути к торжеству. Это прежде нам требовались умельцы заплечных дел. Кто не гнушался. Теперь горизонт расчищен. Теперь нам интеллектуалы дороже. Ставка на качество. Жаль. Очень жаль. Секача без подготовки завалили. Не каждый способен…

Тут бы мне и насторожиться: что это он так запел? Оглянуться бы мне. Вспомнить бы, на кого я хвост поднял. Но я не насторожился. Не вспомнил и не оглянулся, заслушавшись Паскевича, будто тщеславная ворона из басни.

Зверский удар сокрушил мой затылок.

"И не спрашивай, по ком звонит колокол, — метнулась первая мысль в моем ослепленном болью мозгу, лишь только я очухался. — Ибо это не колокол. Это башка твоя, раззява".

Соображал я — хуже некуда. В связанные конечности впивалась проволока, а голову мою обернули мешком. Я приходил в чувство постепенно, так что при процессе досмотра моих карманов еще отсутствовал. Но когда меня начали вязать, в самые отдаленные провинции моих полушарий стали пробиваться поодиночке и группами едва различимые слова. Они то приближались, то откатывались: "Сдал… кроме Битнера и двух… Гаврила-то наш мемуары… Академику на досуге… Спешить…"

— Одну гранату оставь в кармане, — превозмогая боль, разобрал я наконец-то цельное генеральское предложение. — Пусть участь выберет. Геройский парень. Воин, скажу тебе.

— Так лучше его в прорубь! Ей-ей, лучше! — Подобострастный голос вездесущего Семена я также опознал. — Позвольте в прорубь, товарищ генерал-лейтенант! Концы в воду, как говорится!

— Смирно! — прозвучал спокойный, но властный приказ Паскевича. — Через полчаса бункер откроется. Тимофей там не подведет, или мне одеваться?

— Трезвый он, — бодро отозвался сержант. — Да и атмосферы я уже выставил наперед.

— Смотри. Еще прокол, и я вас в Лефортове сгною, как сырую картошку на базе.

— Так точно! — Семен держался молодцом.

— Пацана сразу к Михаилу Андреевичу на стол. Пусть готовит к операции.

Судя по сухому треску, Паскевич опять закашлялся.

— Вопрос. — В тоне Реброва-старшего прозвучали растерянные нотки. — Они сказали, что анализ какой-то ДНК надо проверить. И кровь. И подкормить бы его пару дней против общего истощения органики. Это коли мальчишка не в форме.

— Готовить к операции! — рявкнул Паскевич. "Так! — Меня прошиб холодный пот, и пока не из страха за собственную шкуру, а из предчувствия чего-то кошмарного и необратимого, свидетелем чему мне стать уже не суждено. — Лубянские аналитики раскололи весь шифр Обрубкова вплоть до сноски по времени. Кончено. Следователь слушал Гаврилу Степановича куда внимательнее, чем мы оба надеялись. Звонок Паскевича в Москву, и — все. Замок-таймер — секрет Полишинеля. Сколько же я тут валяюсь? Из погреба я ушел в десять. Двадцать минут — на дорогу. Сорок — веселый разговор с его превосходительством. Значит, еще минут сорок".

— Полынья там по пути. — Меня подняли в воздух, и, сложившись, я повис не иначе как у сержанта па плече. — Где бабы наши белье полощут.

— Разговорчики в строю! — снова повысил голос Паскевич. — Исполнять!.. В склепе руки ему развяжешь. Кругом!

Семен развернулся через плечо, на котором я устроился, и затопал: первые три шага — четко, дальше — бегом. Чтобы не удариться в панику, я считал.

На трехсот сорока мы остановились и присели. Раздался щелчок. Затем скрипнуло что-то металлическое. Я снова ощутил подъем и одновременно понял, что мы спускаемся по лестнице. Судя по моему вращательному движению, лестница была винтовая. Я досчитал до сорока пяти. Далее мы снова припустили рысью. Несложно было уже догадаться, что подземный ход вел из поместья в часовню Белявских. Еще раньше я догадался и о своей участи. Паскевич затеял похоронить меня в склепе заживо. Почесть ли это, или изощренный садизм, я не рассуждал. Ясно было, что я умру мучительной и медленной смертью.

"С какой целью он распорядился оставить в моем кармане гранату? С какой целью велел развязать руки? — Вот о чем были мои невеселые думы, и вот к чему они меня привели. — Выбор! Паскевич оставил мне гранату, как последний патрон! Чтобы я мог подорвать сам себя! Тонка ли моя кишка — именно этот вопрос ему желательно было прояснить!"

Вскоре поход наш окончился. Где-то надо мною послышался шорох камня о камень. "Путешествие в испорченном лифте", — усмехнулся я с горечью, взмывая на следующий уровень. Впрочем, и там мне не довелось задержаться. Злобный сержант меня даже не сбросил, а сорвал с плеча железной лапой, словно лычку с погона. И снова я отключился, налетев многострадальным затылком на невидимое, но твердое препятствие.

Склеп

Кто-то пощекотал меня за ухом. Я открыл глаза и ничего не увидел. Зато сразу все вспомнил. То ли повторный удар вправил мне мозги, то ли стресс, вызванный перспективой мучительного конца, просветлил мое сознание, но факт остается фактом. Острая головная боль уже перешла в хроническую. Затхлый воздух, плававший у самых ноздрей, и руки, по-прежнему связанные за спиной, свидетельствовали о том, что Семен отчасти исполнил генеральское распоряжение, а от части — воздержался.

"Так и воюем. — Почему-то первым делом я напал на артиллерию. — Оттого и несем неисчислимые потери в живой силе, что все у нас через жопу. Каждый сукин сын норовит проявить инициативу. Мол, ему на месте виднее. С тремя классами образования, а туда же: разобьет на собственные квадраты линию фронта и давай лупить прямой наводкой по батальонам союзников. Мы, дескать, боги войны — что хотим, то и воротим".

Нелепая при моих плачевных обстоятельствах критика армейской дисциплины была, как я теперь полагаю, стихийным противоядием от паники. А к панике я был близок настолько, что попытался подошвами высадить заднюю стенку фамильного саркофага родственников Анастасии Андреевны, напрасно, как я полагал, дожидавшейся своего жениха на окраине проклятой деревни.

Кто-то, встревоженный моим резким выпадом, отчаянно пискнул у самого уха. "Крыса!" — догадался я с опозданием и заорал так, что бедный грызун забился в самый дальний угол, где и нашел скоро выход из гранитного мешка. В гробовой тишине я отчетливо слышал удаляющийся дробный топот маленьких лапок.

"Вот разгильдяй, — огорчился я, во всем узревавший худшую сторону. — Крышку неплотно задвинул, Значит, скорой смерти от удушья тоже не предвидится. Небось еще и гранату спер, душегубец".

Какую службу мне могла сослужить граната, я и сам не представлял.

"Хрен тебе, Паскевич, — позлорадствовал я в интересах борьбы с отчаянием. — Не дождешься ты моей скоропостижной погибели. Тоже нашел подрывника. Нет, я подохну медленно и с расстановкой. Не роняя чести егерского мундира". На мои глаза навернулись слезы. Еще минута, и я рыдал. Очень хотелось в Москву. Очень хотелось выпить с Гольденбергом и Папинако чего-нибудь сухого. Отчаянно хотелось расписать пулю. Да хоть бы до станции "Таганская" прокатиться в толпе читателей Мориса Дрюона, стимулирующего сдачу макулатуры. И с Бутыркой я давно не ругался на тему, чья очередь мыть полы.

— Дыши ровно, — проверил я акустику в саркофаге. — Твоему наследнику тоже не сладко приходится в утробе. Он с тобой почти в одном положении, а сопли не распускает. Хотя лет ему — всего ничего. Каких еще лет? Никаких лет. Даже скворцы не прилетали.

"Заговариваюсь, — мелькнуло в ушибленной моей голове. — Трогаюсь. Трогаюсь и двигаюсь. Надо экстренно думать о другом. — И я сосредоточился на другом. На Захарке сосредоточился. — Вероятно, бункер уже открыт, и пацана готовят к операции. Операции "Феникс". Так назвал Обрубков их предприятие. Что затеяли два наглых прожектера? Очередной безответственный прорыв глобального значения и таких же последствий? Скрещивание человека со свиньей? В чем смысл? Где-то я читал, что по совместимости тканей и некоторых органов свиньи весьма близки человеку. Даже как будто сердечные клапаны свиней пересаживают людям в критических случаях".

Перебрав в памяти все известные мне поверья, в каких фигурировали свиньи, я тотчас проследил пусть и предвзятое, но негативное к ним отношение мирового религиозного сообщества. Про мусульман и говорить нечего. У язычников Цирцея именно в этих парнокопытных обращала знакомых мужчин. Даже милосердный Христос, изгоняя бесов из бесноватых, вышедших из гробов, изгнал их не куда-либо, а в стадо свиней, после чего низвергнул последних без сожаления с крутизны в море.

"Стоп! — одернул я себя. — Конечная остановка "Скотный двор". Так мы далеко не уедем. Здесь — другое. Что для них всего актуальнее? Жизнь! Ее индивидуальная протяженность! Белявскому уже лет сто, не меньше. Сам Паскевич на порошках и на честном слове держится. Да и все полудохлые жители Кремля веруют в одну лишь неотложную медицинскую помощь. На что им еще уповать? На чудотворные мощи Серафима Саровского, которого, доживи он до "окаянных дней", первым бы к стенке поставили? Тогда и остальное понятно. Генералу с академиком любая индульгенция заранее выписана: "Хотите в тишине и уединении эксперименты ставить? Пожалуйста! Детки вам требуются? Кто-то расстроен? Полноте! Царь Ирод из суеверия всех младенцев пописал! А у нас тут заветы Ильича! Поле не пахано!" В таком разрезе Паскевич со своим зоотехником еще скромно себя ведут. Освенцим не просят, на бюджет "среднего машиностроения" не покушаются. Святые люди".

Изначально я недоумевал: с какой стати московские сыщики вообще за мной заехали? Тимофей, допустим, план дома знал не хуже. И еще не бралось у меня в толк — за каким дьяволом Обрубков сплел эту галиматью из японцев и адмирала. Не проще разве записку написать? Но, хоть я и не был горбат, могила меня исправила. Затем и заехали, чтобы егерь сообщил мне местонахождение Захара Алексеевича Реброва-Белявского. Запиской или устно — не суть. Важнее, что никому из местных он не доверился бы. Итак, Паскевич убил двух зайцев: выкинул Обрубкова из Пустырей и заставил рискнуть. За многие лета изучив характер майора Обрубкова, он ясно понимал, что Гаврила Степанович передоверит кому-либо мальчишку разве в самом безвыходном положении. Такое положение Паскевич и спланировал. Соответственно, егерь выбрал единственно возможную линию защиты. Письменную инструкцию у меня отобрали бы и вдумчиво бы прочли. В глупом же разговоре якобы ни о чем вполне могло проскочить. Не проскочило. Жаль.

Несмотря на тупое нытье в затылке, вскоре я задремал. Тоже защитная реакция. Но сон мой оказался короче спартанского митинга. С той поры я последнее желание приговоренного к смертной казни считаю его законным правом. Мое последнее желание было настолько нестерпимым, что я стал ерзать и сучить ногами. Так бы мне и скончаться в мокрых штанах, если б вдруг не зазвучали в склепе чьи-то приглушенные голоса.

— Товарищи! — возопил я что было мочи. — Пустите в сортир! Я отработаю!

— Здесь он! — пробасил надо мною враг мой Филя.

Мраморная крышка со стоном отъехала, и в лицо мне ударил яркий луч света.

— Ну, конечно. — В саркофаг заглянула Анастасия Андреевна. — "В сортир". Ничего другого я и не ожидала услышать. Филя, этому скандалисту в уборную надо. Развяжи ему руки.

— Да! — Я сел во гробе, как Лазарь. — Развяжите мне руки!

Мне и прежде думалось, что воскрешенный Лазарь вначале сел, а уж после встал.

Могучий Филька зачерпнул меня и осторожно вынес на Божий свет.

— Живой! — Настя прильнула к моей груди. — Знала, что живой!

Лесничий меж тем принялся, начав снизу, распутывать стальную проволоку на моих занемевших конечностях. В отместку за младшего брата Семен и клубного оркестра не пощадил. Связал он меня струнами, выдранными, надо полагать, из трофейного "Беккера".

— Руки у меня не как у всех! — торопил я Филю, переминаясь. — У меня сзади руки! Я потом всех выслушаю, но — не раньше! Где тут уборная?

— Болтун! — Настя счастливо рассмеялась.

Мне было не до смеха. В три прыжка на ватных ногах одолел я ступеньки склепа. До улицы было слишком далеко.

— Извини, что оскверняю! — крикнул я из часовни, свернув в ближайший угол. — Как вы меня нашли?!

— Шут! — радостно отозвалась Анастасия Андреевна. — Я ждала тебя до шести вечера у калитки! Я же видела, что машина уехала в нижние Пустыри! А на обратном пути она притормозила! И Гаврила Степанович сообщил мне, где ты! Ну, я и пошла вещи складывать!

— Не кричи. — Застегнувшись на ходу, я вернулся в склеп. — Так ты весь день у калитки простояла? Сумасшедшая! Ты о ребенке иногда беспокоишься или только о себе?

Филя выключил фонарь.

— Запасные не взял, — буркнул он. — Экономить придется.

Мне было решительно начхать на его пунцовый румянец, если он где-то выступил.

— Дай сюда. — Отобрав у Филимона фонарь, я осветил плиты, усыпанные кирпичными осколками.

— А потом, — продолжила Настя, — я зашла к Филе, чтобы он приготовил мотоцикл — нас на станцию отвезти. И лишь затем за тобой отправилась. Ну, и он увязался.

— С карабином, — вставил Филя, беспокоясь, как бы я чего лишнего не заподозрил. — Ребровы у хаты егеря вились. Чувство у меня возникло, что недоброе затевают.

— Дай сюда! — Карабин перешел в мои руки так же безропотно, как и фонарь.

После уничтожения старого вепря мой авторитет среди местных обывателей вознесся в заоблачные выси. Лесничий не составлял исключения.

Стволом карабина я взялся простукивать одну за другой все плиты.

— А как мы тебя в доме не обнаружили, — с жаром рассказывала Настя, ходя за мной, будто привязанная, — то спустились в погреб. Это Филька предложил. Там, не поверишь, пьяный Тимоха расселся на верстаке. Четверть обнимает. И автомат у него на коленях фронтовой. "Не подходи! — орет. — Моя самогонка! Положу как маленьких! У меня рыло в пуху!" А половина стены, где инструменты на досках, точно провалилась. Оказывается, там, Сережа, потайная комната есть.

Мои простукивания оказались пустым занятием. Все плиты звучали одинаково.

— И я у него сурово спрашиваю: "Где Сергей?" — Настя взяла меня под локоть. — Он вдруг страшно засмеялся и отвечает: "Где все, там и он! Кончили его, как татарина-собаку! Теперь свобода нас встретит радостно у входа! И штык нам братья отдадут!" А у меня в глазах потемнело. Спасибо, Филя подхватил.

— Это я так, — вклинился лесничий, прикуривая папиросу.

— Сколько сейчас? — спросил я, заметив при свете спички часы на его руке.

— Три ноль десять, — отчеканил Филимон. Только что кожаными запятками валенок не щелкнул.

— Но Филя мне говорит: "Не дрейфь, Настена! Жив твой мужик! В часовне искать надо!" И мы с ним побежали! Аж ветер засвистел! И я твердила всю дорогу: "Матерь Божья! Только бы он был жив! Сделай, чтобы он только был жив"!

— Помолчи, — в мою голову закралось вдруг подозрение, и я полез, подсвечивая себе фонариком, в саркофаг, откуда меня так удачно извлекли.

— Он не в себе, — прошептала за моей спиной Настя лесничему. — Это пройдет очень даже скоро.

Мысленно перекрестившись, я ударил прикладом в каменное дно. Удар прозвучал гулко. Под саркофагом, несомненно, было полое пространство. "Ведь он меня сразу с плеча скинул! — Я отер пот со лба. — Можно было догадаться, если б не Настино щебетание!"

Еще когда, подпрыгивая, я опорожнял мочевой пузырь в часовне, я почувствовал в кармане знакомую тяжесть. Гранату Семен не взял. Хоть здесь он остался верен своему долгу.

— Уходите. — Достав гранату, я обернулся к лесничему с Настей. — В часовню уходите.

— Зачем тебе граната?! — Настиного лица я не видел, но в самом вопросе ощутил напряжение.

— Уведи ее, — попросил я Филю.

— Нет! — вскричала Настя. — Ты не смеешь!

— Захарка у них. — Я просунул палец в чеку, прикидывая, сколько секунд у меня останется в запасе до взрыва. — Успеем, если пошевелитесь.

— Захарка?! — Лесничий замер, как замер и я, услыхав про мальчика от Гаврилы Степановича. — Откуда?!

— Слушай, Филя! — Я едва сдержался, чтобы не наорать на него. — Откуда дети берутся, мы с тобой потом обсудим, ладно?

"Гранату нужно бросить так, чтоб успеть и крышку задвинуть, — сообразил я своевременно. — Иначе взрывная волна черт знает куда пойдет".

— Настя. — Я вернулся к своей любимой и погладил ее по щеке. — Прошу тебя. Поверь. Обойдется.

— Хорошо, — отозвалась она, вздрагивая. — Хорошо. Я верю. Ты — мужчина. Ты знаешь, что делать. Но без тебя я…

Не закончив, она быстро взбежала по ступеням и скрылась в глубине часовни.

— Рискнешь? — придержал я Филю.

— А чего надо?

— Надо быстро задвинуть крышку гроба, когда я кольцо сорву и лимонку внутрь кину. Мне слабо задвинуть. Кишка тонка.

— Не тяни. — Лесничий взялся за крышку. Наша гробница была крайней от стены. Далее в ряд возвышались еще четыре.

— Как брошу, задвигай и падай за вторую.

Филя кивнул, поняв меня с полуслова.

Я помедлил, собираясь с духом, и выдернул чеку. Мы действовали почти синхронно. Я — опустил, он — задвинул. И мы кинулись на пол между саркофагами так стремительно, что, казалось, прошла минута, прежде чем грохнул взрыв. Осколки мрамора просвистели над нашими головами и ударили о стены склепа. Еще не осела пыль, как я вскочил на ноги. Хорошо, что я рот не догадался прикрыть. Я долго отхаркивался, но лесничему пришлось куда хуже. Он-то как раз успел захлопнуть свои челюсти, что при взрывах на двухметровой дистанции строжайше противопоказано. Филя долго тряс башкой после нелепой контузии.

— Есть! — крикнул я ему, заглянув в разрушенный саркофаг.

Днище гробницы, расколовшись, обвалилось в подземный ход.

— Не слышу! — Лесничий подошел ко мне вплотную.

На лице его блуждала растерянная улыбка. Я указал ему пальцем на пролом, и Филя удовлетворенно замотал подбородком.

— Войти можно? — В склеп спускалась Анастасия Андреевна.

— Я уже в себе! — Я обхватил ее за располневшую талию и поцеловал. — Жалко, что не в тебе!

— Сергей! — вспыхнула она, как я догадался по голосу. — Тебе должно быть стыдно! Тебе рот нужно вымыть с мылом!

— А он ничего не слышит! — успокоил я возлюбленную. — Филя! Анастасия Андреевна просит вас ущипнуть ее за грудь!

— Дурак, — фыркнула Настя.

— Ничего не слышу! — виновато объяснил ей друг детства. — Шибануло малость!

Между тем я уже опустил ноги в ход и подтянул к себе карабин.

— Все, Настя, — постарался я сказать как можно строже. — Иди домой. Дальше мы сами справимся. Анастасия Андреевна с детства была приучена к тому, что война и охота — дела мужские. Но здесь она заупрямилась. После взаимных препирательств и отказался от дальнейших попыток отговорить ее и соскользнул в пролом. За мной последовала Настя, и я принял ее в объятия. Замыкал экспедицию Филя, которому, по причине широченных его плеч и мощного торса, пришлось раздеться, затем исцарапаться, протискиваясь в неровное отверстие, и заново одеться.

Подземный ход оказался почище тех, что рыли какие-нибудь средневековые вассалы. Так я, во всяком случае, полагаю. Он больше смахивал на газопроводную магистраль, сухую и ровную. Сначала мы шли под уклон, затем минут десять — по горизонтали, и наконец луч света нащупал основание винтовой чугунной лестницы.

— Держи. — Я передал Филе фонарик. — Свети всегда, свети везде.

По моему жесту лесничий все-таки что-то понял. Он остался на нижней ступеньке, освещая лестницу. Взяв наперевес карабин, я бесшумно двинулся вверх. Мои надежды были связаны с тем, что о существовании подземного хода знают лишь посвященные. А посвященным нет нужды запираться снаружи.

— А ты разве не слышала о ходе? — спросил я тихо обернувшись к Насте.

Слышала, но не думала, что это правда, — ответа она так же едва слышно. — Впрочем, наши благородные предки столько раз все перестраивали. Секретную комнату в библиотеке я обнаружила на старых чертежах. Тех еще, что пращур мой, Вацлав Димитриевич, вычерчивал. В западном крыле, казалось мне, тоже должна быть подобная комната. К симметрии он с трепетом относился. Но в чертежах она отсутствовала. А так я и не искала.

Мы поднялись на узкую чугунную площадку. Окованная железом дверь была прямо перед нами. "Вот она где, приемная зоотехника. — Я погладил Анастасию Андреевну по рыжим ее волосам. — Вот они, врата ада. Все правильно. В западном крыле поместья".

"Бог запретил людям и ангелам рисовать карту ада, очертаниями своими подобную фигуре сатаны, — прочитал я когда-то у Сведенборга. — Но известно, что самые мерзкие и проклятые области преисподней находятся в западной стороне".

Зоотехник

Дождавшись Филю, я подвергнул тщательному осмотру лишенную замка и ручки дверь. Вопреки моим надеждам она оказалась заперта.

— А постучаться? — предложил Филя. — Небось услышат!

Я постучал себя кулаком по лбу. Лесничий обиженно засопел.

— В том крыле потаенная дверь с обратной стороны подсвечником открывается, — высказалась Настя. — Филя, посвети-ка левее.

Не дожидаясь, когда великан сообразит, что от него требуется, Настя забрала у него фонарь. Ослабевший луч выхватил из темноты серебристого медведя, державшего в поднятой лапе чашу, залитую стеарином. Он был похож на кукольного официанта с подтаявшим пломбиром на подносе. Другая его лапа безвольно висела вдоль туловища.

— Да, — зачарованный искусной вещицей, произнес я рассеянно. — Твой предок любил единообразие. И определенно любил роскошные безделушки.

— Нет, — живо возразила Настя. — В другом случае — хорек. Но принцип, я думаю, тот же. Поздоровайся с ним.

— Что?

— Смелее, — ободрила меня Настя.

Я встряхнул медведя за свободную лапу, и дверь утонула в стене. Все произошло так внезапно, что Семен, стоявший к нам спиной у овального настенного зеркала, еще продолжал создавать расческой пробор, когда я, очнувшись первым, вскинул карабин. Мое безмолвное отражение Семен воспринял как игру собственного ума, ибо тут же попытался его стереть рукавом с зеркальной поверхности.

— Идиот, — фыркнул я. — Сядь на диван.

Сержант обернулся и, продолжая причесываться, медленно опустился на присутствующий рядом стул с гнутыми кошачьими лапами вместо ножек. Я думаю, он даже и не слышал меня. У него просто подогнулись колени.

— Ну, тогда на стул, — проявил я снисходительность.

Филя и Настя вошли следом.

Комната, довольно просторная, имела вид, по моим представлениям, английского клуба. Матерчатые, салатного оттенка обои были украшены портретами скакунов и рысаков, заключенными в тонкие металлические рамы. В промежутках на стенах были развешаны стеки, нагайки, хлысты и жокейские шапочки. Мебель, подобранная исключительно в тон, отличалась изяществом линий и отменной сохранностью. Бронзовая ваза в форме колчана с букетом стрел и старинной работы арбалет, нашедший место на персидском ковре среди композиции холодного оружия, удостоверяли принадлежность хозяина к племени стрелков по мишеням. О том же говорила и сама деревянная мишень с характерными отметинами, помещенная на дальней стене. Открытый футляр с кальяном и сигарная коробка на столешнице черного мрамора поверху такого же черного стола выдавали присутствие охотника до благородного курения. Словом, все в этом интерьере подчеркивало образ мужчины со вкусом. И очень мне желательно было на этого мужчину взглянуть. Но сначала я хотел обезопасить наши тылы.

— Обыщи-ка его, — попросил я Настю, не спуская с Семена глаз.

Танкист все еще пребывал в глубокой прострации, и обыск прошел без эксцессов. Настя выложила из его карманов на столешницу "Вальтер" Гаврилы Степановича и его же неиспользованную гранату. Своего оружия у Семена не было.

— Тебе брат ничего от меня не передал? — спросил я, наклонившись к нему.

— Чего? — промямлил сержант.

Почти без замаха я ударил его прикладом в ухо. Семен пошатнулся, но усидел на стуле.

— Забыл, что характерно, — пояснил я танкисту и добавил: — Я прямо сейчас могу тебе снести пол-черепа, и мне за это ничего не будет, усекаешь?

Он угрюмо кивнул.

— Филя!

Лесничий, разглядывавший на стене кирасу с вертикальной, будто на отутюженных брюках, стрелкой, вздрогнул. Видно, слух к нему постепенно возвращался.

— Лови. — Я бросил ему карабин и забрал со стола "Вальтер" с гранатой. — Где зоотехник с Паскевичем?

Сержант указал заскорузлым пальцем на боковую дверь, обитую, как и стены, бледно-зеленой материей и оттого сразу мной не замеченную.

— Останешься здесь, — взявшись за ручку, обратился я к лесничему. — Если этот поганец шевельнется, стреляй.

В ответ на мое пожелание танкист непроизвольно дернулся. Выстрел последовал незамедлительно. Пуля в щепки разнесла львиную лапу антикварного стула, и Семен оказался на полу. В "английском клубе" запахло гарью. Лесничий, клацнув затвором, выбросил стреляную гильзу, но сержант успел оценить серьезность его намерений и благоразумно застыл в позе кающегося грешника.

— Филя, — мягко сказала Анастасия Андреевна, — не стоит понимать все так буквально.

— Ты думаешь? — Я замешкался у двери, и она, словно щит наступающего воина, оттеснила меня в сторону.

— Что за бардак? — На пороге стоял высокий и прямой мужчина в белом. — Вы где находитесь?

Длиннополый медицинский халат, низко надвинутая шапочка и марлевая повязка позволяли видеть лишь его серые колючие глаза. Одним взором он окинул всю диораму и фыркнул, точно строптивый конь.

— Да, — подержал я его охотно. — Где мы находимся?

С десяток секунд ушло у нас на изучение друг друга, хотя меня больше волновала не его импозантная, как я убедился несколько позже, внешность, а следы крови на ветеринарных доспехах.

— Прежде всего с кем имею честь? — обратился он ко мне иронически.

— Да! С кем? — Дулом "Вальтера" я подтолкнул его туда, откуда он явился. — Кто вы, Михаил Андреевич Белявский?! Потерявший ли остатки этой самой чести на службе у христопродавцев алхимик? Ветеринар ли, возомнивший себя спасителем рода человеческого? Или же заурядный пожиратель детей? Где Паскевич?!

Отступая под моим напором в медицинский кабинет, он молча сверлил меня злыми глазами. Наконец-то я проник в их секретную лабораторию. Это была она, святая святых господ, ничего святого давно не имевших.

Настя больно вцепилась в мое предплечье. Смятение охватило ее, точно как и меня, в виду представшей картины. А увидели мы всего лишь кресло.

Пустое кресло.

— Он мертв, — раздраженно ответил академик на мой последний вопрос. — Я не считаю своим долгом, но — извольте. Коль скоро вы сюда попали, вы вправе требовать объяснений.

— Мы — вправе, — подтвердил я наши полномочия, покосившись на Анастасию Андреевну. — Эта девушка, сударь, приходится вам внучкой. Она ждет объяснений, как ждут их отцы и матери замученных детей. Они, конечно, рабы вашего сиятельства. Мы понимаем-с! Но все они — вправе!

Последние слова, не сдержавшись, я выкрикнул с болью и яростью.

— Хорошо же! — Сдернув с лица марлевую повязку, зоотехник человеческих душ презрительно рассмеялся. — Вы сами напрашиваетесь! А ведь вас уничтожат!

— Нас уже, дедушка. — Вглядываясь в его искаженные морщинами черты, Настя побледнела. — Ты это сделал. Ты убил своего сына и мою мать. Ты отнял жизнь у жены своей, Ольги Петровны. Теперь ты грозишь отнять у меня жениха.

Индифферентно он выслушал ее обвинения.

— Дай мне пистолет, Сережа, — обернулась ко мне Анастасия Андреевна. — Я сама. Это наше семейное дело.

Не смея перечить, я передал ей "Вальтер", и она прицелилась прямо в лицо зоотехнику. Еще мгновение, и грянул бы выстрел.

— Постой, — я опустил ее руку. — Где Захарка, доктор?

— С мальчиком все в порядке. — Сообщение Михаила Андреевича определенно отсрочило его кончину. — Операция не состоялась. Можете вернуть его домой, но сейчас он спит.

Обогнув Белявского, я раздвинул пластиковую занавеску. Мне открылась операционная. В атмосфере витал едва уловимый запах эфира. Я приблизился к пареньку, лежавшему под бестеневой лампой. Мощный осветительный прибор бездействовал, отливая в сумерках голубоватым цветом своего никелированного диска. На цинковом столе были расставлены стеклянные банки с ярлыками, надписанными по латыни, а также разложены шприцы и полный набор хирургических инструментов. На лбу у меня выступила испарина, а ладони моментально вспотели. Сам по себе инструмент меня пугал не больше, чем штык в руках Тимофея. Но для чего совершались эти приготовления?

Пощупав на запястье мальчика пульс, я убедился что он жив. Рядом с ним покоилась кислородная маска, от которой тянулся резиновый шланг к баллону с вентилем. Вся голова Захарки, обритая наголо и смазанная какой-то темной гадостью, ощетинилась вживленными под кожу тонкими, словно иглы, электродами. Подсоединенные к ним разноцветные провода уползали в какие-то осциллографы и прочие приборы, контролирующие, надо полагать, жизнедеятельность организма в ходе операции. Некоторые устройства напоминали реквизит научно-фантастических фильмов. Особенно те, что похожи были на телевизоры, укомплектованные странной клавиатурой с латинскими буквами. Если о низкочастотных генераторах, преобразователях и усилителях слабых импульсов я мельком слышал в чуждой мне компании радиоманьяков, проявить интерес к увлечению которых я мог разве что после третьей бутылки рома, то о том, как выглядит компьютер, даже не догадывался.

Заметил я и придвинутые вплотную к соседней стене четырехколесные носилки с чьим-то телом, окоченевшим под накрахмаленной простыней. Подняв ее за уголок, я обнаружил заведующего клубом. Паскевич лежал на животе, прислушиваясь к резиновой подстилке. Я перевернул его на спину. Для этого мне пришлось расстегнуть ремешки, обхватывавшие его запястья и щиколотки.

Голова генерала была по самую шею туго обмотана марлей, отчего он смахивал на Христову невесту. Лицо Паскевича исказила безобразная гримаса. Зубы его намертво впились в какой-то каучуковый брусок. На полу валялся шлем, похожий на те, в каких щеголяли первые авиаторы: металлический, но обеспеченный кожаными ушами. От шлема тянулись такие же разноцветные провода, как и от головы мальчика, и они были подсоединены к той же футуристической электродоилке. Наклонившись, я обнаружил, что вся изнанка шлема была сплошь усажена короткой стальной щетиной. Только величайший инквизитор мог сотворить похожую штуковину. Испанский сапог с ней рядом не стоял. Тот, на кого надели бы эту каскетку, мог отречься, я полагаю, даже от собственного имени. Поискав пульс на запястье Паскевича, я обратил внимание на едва заметный след внутривенного укола. Пульс я, разумеется, не нашел. И без того было ясно, что заведующий клубом давно отбросил копыта. "Ну что ж, в известном смысле они сняли грех с моей души", — подумал я тогда, помню, с облегчением.

"Нас посмертно увольняют", — сто лет назад признался мне Паскевич. Если б его не "уволил" академик, мне пришлось бы взять на себя эту гуманитарную миссию. И, ей-богу, я бы взял ее. А так мне осталось забрать мальчика, освободив предварительно его голову от электродов. С Захаркой на руках я вышел к родственникам.

В их отношениях мало что изменилось. Настя, вздрагивая от ненависти, держала собственного деда на прицеле. Ветеринар же, сидя в кресле, зачехленном рыжей клеенкой с плохо затертыми пятнами крови, смотрел прямо на нее. Эти-то пятна и привели меня с Анастасией Андреевной в состояние оторопи, когда мы только вошли.

— Всего пять часов назад бегал таким живчиком и поди ж ты! — обратился я к Михаилу Андреевичу. — Но точка на вене подозрительная.

— Укол, — равнодушно ответил Белявский. — Местный наркоз. Не те уж годы, чтоб ложиться под общий. Сердце могло не выдержать.

— А так — выдержало?

Задетый моим язвительным замечанием, ветеринар слегка нахмурился.

— Нет. И так не выдержало.

— Нешто мы не понимаем, — подвел я черту. — Местный наркоз. Пустыревский, одним словом. Коля Плахин такого же отведал?

"В конце концов, это их внутренние разборки. — Я решил больше не касаться смерти генерала. — Даже если Паскевич до смерти надоел академику своими вечными понуканиями и тот отослал заведующего вместе с его неоперабельным раком в царство теней, меня это не касается. Наоборот, меньше проблем".

— Одеяло у вас есть? — обратился я заново к Белявскому.

— Не сочтите за труд наведаться в бельевую. — Его высокомерный подбородок указал направление на фанерный двухстворчатый шкаф.

Там оказались и свернутые байковые одеяла, и простыни, и наволочки с пододеяльниками. "Любопытно, кто в этом засекреченном отряде служит прачкой? — мысленно поинтересовался я, заворачивая спящего мальчика. — Не иначе как тот же Семен. Даром что он меня в проруби вызывался прополоскать. Палач, дворецкий — все в одном лице. Возможно, и повар. Но это вряд ли. Одержимые — народ неприхотливый: дерьмо готовы жрать, лишь бы не уклоняться от намеченной цели. Кстати, о цели".

— Ты не стреляй в него пока, — попросил я Анастасию Андреевну. — И как вы намерены были использовать мальчишку? В качестве донора? Вы ведь не генералу собирались продлить его бренное существование! Вы себе желали его продлить! Ваша деятельность вам куда важнее, чем суета поднадоевшего куратора! И вы упорно выбирали того из деревенских пацанов, чья ДНК устроила бы вас по каким-то параметрам, так?!

— Не совсем, не совсем, — усмехнулся Белявский. — К тому же вы оперируете понятиями, о которых понятия не имеете, извините за каламбур.

— Это вы оперируете, — отразил я его выпад. — Полагаю, то была ваша последняя операция.

— Вы серьезно так полагаете, зять мой? — На слове "зять" Белявский сделал заметное ударение.

Настя пошатнулась. Мы с ней поняли зоотехника одинаково.

— Кажется, товарищ намекает! — вырвалось у меня.

— К черту! — Настя нажала на спусковой крючок, и "Вальтер", подпрыгнув, хлопнул в ее руке.

Пистолетом она владела хуже, чем ружьем. Пуля пробила обшивку кресла рядом с лысиной Белявского. Отшвырнув пистолет, Настя выбежала вон из хирургического отсека.

Мальчик, завернутый в бурое одеяло, даже не шелохнулся. Его наркотический сон был глубок, точно Марианская впадина.

— Но мы отвлеклись. — Не выпуская мальчика, я подобрал пистолет. — А мы по-прежнему вправе, док. Мы по-прежнему вправе.

— Сигару? — Белявский выудил из халатного кармана плоскую сигарную коробку и ножичек. Аккуратно срезав кончик смуглой "гаваны", он достал и зажигалку в перламутровом корпусе.

— Ну, как желаете, — отреагировал он на мой отрицательный жест. — Ваше поколение не смыслит.

— Наше поколение не спит с женами своих детей, — заметил я ожесточенно. — И не ставит экспериментов на младенцах.

— Ну, не стоит за всех отдуваться. — Раскурив сигару, Михаил Андреевич погладил свой голый череп. — Итак, в вашем примерно возрасте меня занял исключительно дерзкий план. Сколь вам известно, кора головного мозга является высшим продуктом человеческой эволюции. В нейронных связях вы, как я догадываюсь, разбираетесь поверхностно?

— Вовсе не разбираюсь. — Блефовать я не стал.

— Именно в коре сосредоточены все благоприобретенные составляющие наших личностей, — продолжил Белявский свою лекцию. — Именно там скрываются все наши страхи, надежды, редкие счастливые мгновения жизни, разочарования — словом, все, из чего складывается наше "я" от момента сотворения жалкого зародыша с его безусловными рефлексами до развития полноценной самодостаточной личности, способной обрабатывать и анализировать информацию. Именно в разных участках коры запечатлеваются и откладываются, словно в личной библиотеке, все наши воспоминания. Какие-то, неприятные или пустые, мы отбрасываем на самую дальнюю полку, более не читая их, какие-то перелистываем без конца, будто затрепанную книжку любимого автора, какие-то достаем лишь по мере необходимости, точно справочник, дабы не повторять прежние ошибки. Скажем, затылочная доля коры сохраняет все зрительные образы. У вас как со зрением? Что-то вы прячете глаза.

Но я всего лишь прислушался к шуму за дверью.

— Неважно, — отозвался я, что можно было истолковать двояко. — Продолжайте. На слух я пока не жалуюсь.

— Так вот. Об идее. О том, каким образом перехитрить нашего сторожа.

— Сторожа?

— Агностики называют его душой.

"Так вот на что замахнулся тщеславный академик!" — Я глянул на него с недоумением и, вместе, с интересом. Идеалисты, упрямо идущие по сломанному компасу, всегда вызывают нездоровый интерес у российских мещан. Я — не исключение.

— Колонизация чужого организма? — усмехнулся я. — Здесь адский дух. Здесь адом пахнет.

Мое замечание нимало его не тронуло.

— До известного срока ничего сверхъестественного мне добиться не удавалось. Однако соображения были. Были соображения. И вот, изучая как-то в таежных краях нравы и обычаи телеутов…

Монолог Белявского нежданно-негаданно был прерван громкой нецензурной бранью, и сразу ударила длинная автоматная очередь. Михаил Андреевич поморщился. Я — насторожился. Сначала я увидел только Анастасию Андреевну на фоне широченной спины лесничего. Филя пятился, вытесняя Настю из смежной комнаты обратно в операционную. Примерно на уровне его плеча метался затылок Семена. Вся группа ввалилась в помещение и дружно отпрянула от двери.

— Где генерал?! — разорялся в "английском клубе" невесть откуда взявшийся Тимоха. — Где этот убийца и белом халате?! Прострочу гада, как выкройку!

Ударяясь о косяки, он шагнул в многолюдное хирургическое помещение. Ствол его ППШ, будто нос ищейки, обнюхал всю комнату и остановился на Белявском.

В мутных глазах Тимофея, должно быть, встали кровавые мальчики, когда он уговорил четвертную бутыль Гаврилы Степановича. И поскольку все было выпито, мальчики, должно быть, потребовали компенсации за нанесенный ущерб.

— Я тебя понял, гнида! — заорал рядовой танкист на зоотехника, дымившего сигарой в кресле. — Я понял тебя, Паскевич! Обрати внимание!

События последних суток менялись так стремительно, что я уже чувствовал себя героем какого-то очередного советского вестерна вроде "Неуловимые мстители возвращаются".

— Я его понял, — дружелюбно обратился ко мне Тимоха.

И, прежде чем Филя отобрал у него автомат, очередь прошила белую грудь академика. Отскочившая от моего паха гильза вывела меня из оцепенения. Между братьями и лесничим вспыхнула рукопашная схватка. Рядом, уронив сигару, бился в агонии естествоиспытатель Белявский. Сунув безучастной Анастасии Андреевне сверток с мальчиком, я бросился к академику.

— Ключи… От сейфа… В кармане… — слова из него выдавливались, как рвотные позывы. — Сыворотка… Адаптации… Там!

С последним восклицанием из горла академика хлынула кровь, а подбородок, недавно еще такой заносчивый, упав на грудь, склонился перед смертью.

Была бы на мне шапка, я все равно не снял бы ее перед этим страшным человеком. Вместо этого я украдкой бросил взгляд на односельчан. В пылу схватки никто не обращал на меня внимания. Поспешно я обшарил покойного и нащупал в кармане его брюк связку ключей.

— Настя! — Спрятав ключи, я вернулся к отрешенной моей невесте. — Отнеси Захарку домой. Не к нам домой. К Алексею Петровичу. Вернусь, как все закончу.

Глядя сквозь меня, она молча кивнула. Между тем коллективная потасовка закончилась победой здравого смысла над его отклонениями.

— Двое на одного, да? — брызгал слюной Тимоха, надежно скрученный сержантскими подтяжками.

— Семен, — обратился я к сержанту, — здесь должен быть выход прямо в усадьбу.

Потеряв непосредственное командование, сметливый подручный генерала сразу и добровольно сдался в плен. Его глаза смотрели на меня подобострастно, выражая готовность исполнить любые приказы. У меня сложилось впечатление, что попроси я его утопить Тимофея в той же проруби, в которой он давеча сам так желал утопить меня, он сделал бы это не задумываясь.

— Так точно! — доложил он молодцевато. — Есть такой выход! Из соседнего расположения в будку выходит!

— В какую будку?

— Так точно! — развернул он свой рапорт, словно знамя полка. — В киномеханическую будку путем поднятия крыльев железного филина изнутри, а снаружи — путем давления на кнопку, замаскированную под чернильный прибор!

Прибор я вспомнил. Имелся такой прибор в будке. Обычный латунный прибор с двумя чернильными емкостями, припаянный к поверхности металлического углового стола. Кнопка, открывавшая люк в тамбур лаборатории Белявского была, как узнал я вскорости, затоплена красными чернилами, а контактный провод, очевидно, проходил сквозь одну из полых ножек. Чуждый анималистическим изыскам, Паскевич велел демонтировать в перестроенной усадьбе вызывающего хорька и заменил его демократичной чернильницей. Можно, допустим, в лабораторию спуститься, а можно и акт сдачи-приема очередной кинокомедии подписать.

— Где дневники Гаврилы Степановича? — продолжил я дознание.

— В аптечке.

— В аптечке?!

— Так точно! — отрапортовал сержант. — Иуда Паскевич в настенной аптечке своего вертепа их замуровал! Хотел скрыть правду на глазах у свидетеля.

Ну и тип! Я глянул на сержанта с новым интересом, вызванным диковинной многогранностью его запутанной натуры.

— Проводи Анастасию Андреевну с ребенком к Реброву-Белявскому. От него позвони в район и вызови оперативников. Доложишь по всей форме, что и как. Чистосердечное признание не забудь подготовить, — перечислил я Семену поручения.

— Уже! — почему-то обрадовался сержант.

— Что уже?

— Числом девять заготовил!

— Он как напьется, так и давай чистосердечные писать, — заплетающимся языком перевел Тимоха братское донесение. — Я его в погребе запирал до похмелья.

Тут же вспомнилось мне, как хихикал Сорокин по поводу сержанта, запираемого родным братом в собственной холодной. "Да уж! — подумал я. — Не согрешишь — не покаешься! Отчего только именно русский мужик вооружился этой иезуитской поговоркой, объясняющей причину безобразного своего поведения жаждой извиниться за что-нибудь перед Господом?!"

— Ладно. — Я посмотрел на Филины часы. — С Богом. Филимон, не сочти за труд и пригляди-ка за экипажем, чтобы он не сбился с намеченного курса.

Филя, с автоматом и карабином на одном плече, кивнул и, бережно обняв Анастасию Андреевну, покинул следом за братьями комнату мертвых.

Ольга Петровна

В дом на окраине я вернулся под утро, падая с ног от усталости. Мое второе дыхание давно уж иссякло, да и третье, наверное, тоже. Осмотр ветеринарной станции отнял у меня гораздо больше времени, чем я предполагал. Гостиная зоотехника, выдержанная в английском духе, имела еще тройку неприметных и симметрично расположенных дверей, помимо той, что вела в "мертвецкую". Одна запустила меня в службы: кухню, ванную комнату с газовой колонкой, туалет городского типа и даже миниатюрный спортзал с импортным тренажером и атлетическими снарядами. Кухня была оборудована двухкамерным финским холодильником, доверху начиненным всевозможными продуктами из того праздничного набора, каким обыкновенно поощряются министерские желудки, соковыжималкой, тостером, стреляющим поджаренными гренками, и прочей бытовой техникой, призванной обеспечить неприхотливому отшельнику максимальный комфорт.

— Положим! — Я обнюхал непочатый жезл финского сервелата и с сожалением вернул его на холодильную полку. — Положим, аскетизм хирурга такая же фикция, как и знаменитая скромность Вождя! Оговорил я зоотехника! Паскевич, может, и давился сухими крупами, но — не Белявский!

Лично я воспользовался кофеваркой. Смолотый до моего появления кофе источал в жестяном цилиндре загадочного "Юлиуса" чудный аромат. "Не проходите мимо!" — сказал я себе и не прошел. Не прошел я и мимо туалета со всеми удобствами. После зимы, проведенной в Пустырях, я откровенно скучал по достижениям цивилизации, пусть хотя бы и в форме унитаза. Посетив ванную комнату, я ограничился умыванием физиономии холодной водой. Все перечисленные процедуры бодрости мне не добавили, но помогли сохранить остаток сил. Особо я не суетился. По моему разумению, лихие оперативники из района сюда и носа не сунут прежде лубянских мудрецов. Московский же десант, при всей его расторопности, быстрей, чем за три часа, добраться до секретной лаборатории не мог даже на вертолете.

Следующим объектом в моей экскурсии по местам трудовой славы академика Белявского был его дортуар, как некогда звались опочивальни в закрытых учебных заведениях. Более закрытого заведения, нежели эти апартаменты, лично я не посещал. Что до того, учебное оно иль не учебное, замечу сразу: науку страсти нежной там, безусловно, когда-то преподавали. На тумбочке из карельской березы у кровати под балдахином я сразу заметил фотоснимок удивительной красавицы. Поначалу мне показалось, что это моя Настя. Но нет, женщина в золоченой рамочке при ближайшем рассмотрении оказалась старше, с чуть более грубыми чертами. Во взоре ее запечатлелась какая-то неутолимая похоть. Так она, по крайней мере, смотрела в объектив. Догадавшись, что это не кто иная как матушка Анастасии Андреевны, я хотел было забрать фотоснимок, но передумал. После вручения Насте его все равно невозможно было бы склеить.

У книжной экспозиции, достойной внимания самого прихотливого букиниста, я не задержался. Меня интересовал несгораемый ящик на низкой подставке рядом с чучелом росомахи. Когти таежного хищника, разбросанные веером вокруг лап, смахивали на черных тарантулов. Всюду мне мерещились зловещие символы. Даже безобидный фарфоровый голыш на секретере напомнил мне фигурку, слепленную из воска для исполнения магических обрядов.

Подобрав ключ с подходящей бородкой, я отомкнул ящик. С верхней полки снял формочку из пенопласта. Гнезда ее были на две трети заполнены пробирками с бледно-розовой жидкостью. Каждую пробирку закупоривала плотно прилегающая резиновая пробка.

"Будем отныне считать это сывороткой!" — сказал я себе, убедившись вначале, что никаких иных медицинских препаратов и вообще ничего иного на полке не осталось. Я выгреб из нижнего отделения все рецептурные записи на клочках бумаги, блокноты, довольно пухлую завязанную папку и довольно тонкую, с типографским заголовком "Дело" без дальнейших названий. "Дело всей жизни" подписал бы я эту папочку.

Стенной шкаф в "дортуаре" Михаила Андреевича, помимо богатой коллекции костюмов, рубашек, строгих и нестрогих женских нарядов, а также замшевых и лакированных туфель, мужских и дамских, хранил еще несколько добротных чемоданов, застегнутых на ремешки и на молнии. Я выбрал чемодан из крокодиловой кожи с молнией. Он был пустой.

"Не в охапке же мне переть все его научные труды! — Заполняя пустоту архивом зоотехника, я, конечно, шел на известный риск. — Свинья не съела, Бог не выдаст!"

Если все барахло Михаила Андреевича было у чекистов на карандаше, могли хватиться и чемодана. Но здесь вот что: Гаврила Степанович обмолвился, будто бы в курсе операции "Феникс", весьма приватной и сверхсекретной, находилось всего несколько должностных лиц из самых высоких. Вряд ли их интересовало, чем брился, что надевал по большим революционным праздникам и куда укладывал носильные вещи этот гений злодейства.

Достижения Белявского весили порядочно. Рукавом пуховика я тщательно протер отпечатки своих пальцев на несгораемом ящике и на стекле фотоснимка с тумбочки. Больше я там ничего не трогал. Оставив чемодан посреди "английского клуба", я наведался в гости к убиенному Михаилу Андреевичу. Веки я ему все-таки опустил. "Бес с ними, с отпечатками! Так даже естественнее! Почему не ушел, когда другие уходили? А веки остался опускать!" Но связку с ключами, прежде чем вернуть ее в карман академика, я опять же протер. Не прощаясь с телом, я подхватил в "английском клубе" тяжелую кладь и двинулся в стыковочный узел между лабораторией и будкой киномеханика.

Навестив кабинет Паскевича, я извлек из настенной аптечки с инвентарным номером "39" стопку общих тетрадей, по-прежнему перевязанную грязным скрученным бинтом. За каким бесом Паскевич поставил ее в пустую аптечку, для меня по сию пору остается тайной. Надо думать, чтобы место зря не пропало.

Итак, обремененный научными трудами и мемуарами, я дополз до окраины Пустырей. Стараясь никого не разбудить, я бесшумно скинул в темноте горницы свой грязный изодранный пуховик, сбросил кое-как ботинки и прокрался в носках к нашей с Анастасией Андреевной кровати у голландской печи. Добычу свою, встав на колени, я запихнул под широкое ложе.

И тут вспыхнула настольная лампа. Вздрогнув, я обернулся. Настя с покрасневшими от бессонницы глазами сидела за накрытым к ужину столом, сложив руки точно отличница.

— А я думал, ты там, — брякнул я первое, что пришло в ушибленную голову, указывая под кровать.

— А я думала, ты меня любишь. — Настя вздохнула. — Вставать пора. Утро уж на дворе.

Испытывая чувство неловкости, я поднялся на ноги.

— Я и люблю тебя, — сказал я, отряхивая с коленей пыль.

— Он любит, — поддержала меня из кресла Ольга Петровна.

— Почему он тогда дома не ночует? — поинтересовалась Настя опять же не у меня. — Где он бродит вечно до рассвета?

— Он охотится, — отвечала слепая. — Он охраняет наш покой.

— Это глупо, — возразила моя возлюбленная. — Как же он охраняет покой, когда я беспокоюсь? В чем же покой состоит, когда его нет?

— Не перечь бабке! — рассердилась Ольга Петровна. — Мне виднее. Я в твои лета знала, а ты — перечишь!

— У него женщина! — перешла сразу на тон выше и Анастасия Андреевна. — Продавщица! Мне кума сказывала, он к ней еще в прошлом месяце заходил!

"Какая кума? — Я ошеломленно переводил взгляд с внучки на бабушку и обратно. — Чья кума? Откуда в Пустырях, к чертовой матери, кума?"

Только семейной сцены не хватало мне после всех пережитых испытаний.

— Послушайте, женщины, — сказал я робко, — может, мне Караула выйти покормить? Собака со вчерашнего дня не кормлена.

— Мы шутим, Сережа, — успокоила меня Анастасия. — Человеку в тяжелых случаях помогают юмор и смех. Садись, пожалуйста, завтракать.

— Ну, если так… — Я присел к столу и намазал хлеб маслом.

— А Караул сыт, — добавила она. — Это ерунда с твоей стороны так подозревать.

Я налил из самовара кипяток и разбавил его заваркой из чайничка. Иногда лучше промолчать. По себе знаю.

— Как он умер? — спросила Ольга Петровна, взявшись за вязание.

Я бросил быстрый взгляд на Настю. Она недоуменно пожала плечами. Сразу стало ясно, что о событиях прошедшей ночи она ничего не рассказала бабушке. Не иначе как бабуся у нас была ясновидящей, при всей ее кажущейся слепоте. Может статься, даже более ясно видящей, чем другие дозорные.

— Он умер стоя. — Я решил не огорчать Ольгу Петровну.

— Как собака, значит, — злорадно констатировала та.

— Почему как собака?

— Коли жил как собака, стало быть, как еще он мог умереть? — разрешила мое недоумение старая аристократка.

Она не простила своему супругу не измены лично ей, нет. Она сама, сколь мне было известно, с юных лет крутила романы из принципиальных соображений, будучи сторонницей "движения освобожденных женщин Запада". Она не простила ему предательства белого движения. Она не простила ему перебежки на сторону голытьбы. Потомственная дворянка Ольга Петровна Рачкова-Белявская поддерживала вполне дружелюбные отношения с Гаврилой Степановичем, простолюдином и отставным сотрудником НКВД. Она терпела Паскевича, яростного и последовательного врага. Но супруг ее — другое дело. Он втоптал в грязь честь фамилии. И это не мои досужие рассуждения. Это я понял из долгих разговоров с ней в дни нашей следующей тревожной недели, по истечении которой наступила развязка.

Только мы прилегли отдохнуть, как мимо нашего дома пронеслась кавалькада автомобилей.

— Не встаем, — решительно предупредила меня Настя. — Даже если водородная бомбежка началась.

— Но когда нас арестуют…

— Не встаем. — Настя была тверда.

— Хорошо же, — пробормотал я, уже засыпая. — Тебе отвечать.

— Я отвечу. — Я почувствовал, как она гладит меня по груди. — Я знаю, что им ответить.

Однако к полудню нас подняли. Вежливо, но беззастенчиво, если эти понятия сочетаются. Приняв во внимание гнев Анастасии Андреевны, ей дозволили остаться дома, а меня попросили прокатиться до усадьбы. Впрочем, Настю, пришедшую в ярость, тут же успокоили, что мне лично обвинений никто не предъявляет, поскольку виновные во всем сознались, и я нужен всего только для уточнения кое-каких деталей.

Кое-каких деталей оказалось много. Уточнять их мне пришлось чуть ли не до ужина. Главная деталь состояла в том, что академик спрятал в своих катакомбах некие документы государственного значения. Какие документы, не говорилось. Некие. Бригада серьезных людей в черных пальто и шляпах ползала в моем сопровождении через подземный ход, рассматривала в склепе битый кирпич и спорила друг с другом на предмет массовой эксгумации в районе кладбища. Что занятно, в западное крыло поместья меня не допустили, хотя я доказывал, что был там не далее как сегодня. Я даже признался, что самовольно выпил две чашки казенного кофе, чем не произвел на товарищей из Москвы ровно никакого впечатления. Из этого я сделал вывод, что в лаборатории трудится другая группа ответственных сотрудников и будет еще трудиться не день и не два. Может быть, их даже командируют туда пожизненно.

"Плохо лежит мой чемодан! — наблюдая за поведением служивых, думал я с тревогой. — Ой как плохо лежит!"

Наконец я был отпущен восвояси и даже отвезен по месту "временной регистрации". Оказалось, за продолжительный период моего отсутствия в нашем доме уже пошустрила команда из пяти "жандармов", как охарактеризовала их Ольга Петровна, и никакого чемодана там не нашла. Надо заметить, что мы не состояли на особом подозрении. Братья Ребровы на допросе подтвердили, что личных контактов у меня до предыдущей ночи с академиком не происходило и что я даже не догадывался о его существовании. Обыски происходили во всех Пустырях, включая "Замок" Алексея Петровича. Счастливый отец чуть ли не сам помогал себя обыскивать. Все это он поведал, когда зашел вечером с приношением "великой благодарности за выручку отпрыска".

— От чистого сердца, — произнес он торжественно, выставляя на стол две бутылки армянского коньяка "Ахтамар" и бутылку грузинского вина "Хванчкара".

Так же от чистого сердца из вместительной корзины были выложены осетр копченый, карбонат, вяленая медвежатина, мед трех сортов, джем и блок сигарет "Мальборо".

— Шампунь бы не помешал, — задумчиво произнесла Анастасия Андреевна, глядя на подношение. — И духи. Лучше французские.

— Будут! — с жаром воскликнул Алексей Петрович. — Непременно будут!

— Я шучу. — На губах у Насти заиграла улыбка, не предвещающая ничего хорошего. — Шутка скрашивает наш быт.

— Как себя чувствуете, Ольга Петровна? — участливо обратился нынешний хозяин Пустырей к их бывшей хозяйке.

Слепая старуха надменно молчала.

— Она плохо слышит, — откликнулась за бабушку Настя. — Я шучу.

На чело Алексея Петровича набежала легкая туча. Объектом для насмешек он служить не привык.

— Присаживайтесь. — Разряжая обстановку, я открыл коньяк. — Что Захарка?

— Спит, — поделился радостью отец. — Как младенец. Лекарь сказал, что сон после общей анестезии продолжается до суток.

Настя, не особенно стесняясь присутствием Алексея Петровича, укуталась в шаль и прилегла на кровать.

— Пора мне, — заторопился Ребров-Белявский, надев ондатровую шапку.

— И не выпьете? — удивился я.

— Не пью, — ответил он уже с порога.

— Вот и весь секрет нажитого, — заметил я, как только за ним хлопнула дверь.

— Секрет, мой мальчик, в ином, — усмехнулась Ольга Петровна, до того не проронившая ни слова. — Их секрет в беспардонности, круговой поруке и потворстве глупого мужичья.

Ей было виднее.

— А где чемодан?! — спохватился я, сам не понимая, как мог позабыть о нем.

— Под будкой, — успокоила меня Настя. — Тебя увезли, и я сразу поняла, куда ветер дует. А доски там разбираются. Пусть хотя бы что-то стережет этот пес. Бесполезный пес Караул. Шляпникам в голову не пришло простукивать конуру. Так, заглянули для очистки.

— Умница ты моя, — заключив ее в объятия, зашептал я ей с жаром на ухо. — Камешек ты мой из Лисьей бухты.

— Можешь не шептать, — растаяла Настя. — Пусть все слышат.

На другой день Филя повез Анастасию Андреевну на осмотр к районному акушеру. Показаться ей следовало, порешили мы на семейном совете, а отъезд в Москву отставили до возвращения Гаврилы Степановича. Я был уверен, что он выкрутится. Его послужной список и серьезная инвалидность перевесят незаконное хранение оружия, добытого в бою с немецко-фашистскими захватчиками.

Мы с Ольгой Петровной остались одни. Я собрался было на двор, чтобы выманить Караула и достать записки Обрубкова, но слепая барыня, совершенно вдруг, снизошла до беседы.

— Нам не дано предвидеть собственных перевоплощений, — начала она, глядя незрячими глазами куда-то в прошлое. — Садитесь-ка рядом, Сережа. Послушайте. Когда мы повенчались, он обращался со мной очень предупредительно. Но любил он только лошадей. Нас обвенчали для продолжения рода. Так решили наши отцы. Миша спал отдельно. Все дни он проводил на конюшне и в скачках. Однажды он сверзился с необъезженного жеребца, и у него после сильного ушиба головы начались эти ужасные припадки. Характер его портился. Он стал гневлив и злопамятен. Всякий пустяк выводил его из себя. Когда Миша положил, что ему надо быть полезным членом общества и уехал учиться в Москву на ветеринара, все мы, включая прислугу, вздохнули с облегчением. Поначалу показалось, что он вернулся другим — энергичным и бодрым. Лечил крестьянскую скотину, начал какие-то исследования и опыты. Его интересовали тайны мозга. Увлеченный прогрессивными идеями, он мечтал обнаружить подлинный движитель нашего существования. В моде была ревизия православных догм. Не обошла она и Михаила. "Душа, или, по определению антиков, логос, существует, — утверждал он. — И она есть не что иное, как частица привнесенного вселенского заряда, толкающего всю жизнедеятельность наших органов, подобно тому как энергия пара толкает по рельсам локомотивы. Но исполняет он и побочную человеческой природе задачу. Привнесенный извне, заряд сей автономен от нашего естества и выполняет совершенно чуждую нам функцию. Так он и говорил: "автономен". Он столь часто рассуждал сам с собою вслух, повторяя без конца свои навязчивые термины, что я запомнила их наизусть. Идею эту он изложил в диссертации "Основы жизни и пути ее продолжения". Миша был честолюбив, но вовсе не глуп. Гипотезами своими он ни с кем из авторитетной профессуры делиться не стал, полагая, что его отнесут к чудакам и дилетантам. Анатомической "камерой хранения", заполненной логосом, он считал какие-то нейросекции в глубинах коры головного мозга. Одна из его научных фантазий состояла в том, что человек есть зоологический носитель, собирающий в процессе жизнедеятельности эмоциональную информацию, которая в совокупности и составляет сущность каждого индивида. В подобный "сбор" входит все: воспоминания и впечатления, зрительные образы, снятые, проявленные и закрепленные в сознании через посредство глаз-фотокамер, записанные, словно бы на граммофонную пластинку, запахи, шумы — словом, все мысли и впечатления". Но, как и у всякой живности, органические детали наших тел стареют, изнашиваются или повреждаются в процессе эксплуатации. По окончании индивидуального цикла или в результате необратимых физических повреждений бионосителя, вызывающих остановку сердца, внеземной заряд, расположенный где-то между полушариями, выгребает из нейросекции весь имманентный улов и покидает оболочку, растворяясь во Вселенском Разуме. Нет, Миша не был еретиком или богоборцем. Скорее, прагматиком, со всеми его нелепыми теологическими корректурами. Он утверждал, что Бог питается нашими пережитыми впечатлениями, пожирая их, как Сатурн пожирал своих детей. Но Миша умудрился из вульгарной домашней гипотезы вырастить исключительно дьявольскую мысль. Суть ее состояла в следующем. Если усыпить бдительный логос в самом зародыше и если придумать механику перекачивания "сбора личности" в новый бионоситель, то любой продолжит свое бренное бытие. "Много званых, да мало избранных?! — кричал он бывало, носясь по коридорам. — Не льют молодое вино в старые мехи?! А старое вино в молодые мехи — как?! Мы сами будем избранных оставлять! Они нам самим надобны! Скоро война с германцем! Представляешь, а Скобелев — жив! С его-то опытом!" — "Но отчего же тогда не Пушкин? — возражала я. — Отчего ж не Горчаков?" — "Да оттого, что ты — дура, Оленька! — сердился Михаил. — Нам колонии нужны, а не дипломаты! Попов тоже ни к чему! Мощная промышленность и наука! И сильная власть! Вот цель моего предприятия!"

Судя по рассказу Ольги Петровны, идеи эксцентричного помещика со временем изменились весьма незначительно. Он одержимо стремился победить Господа на том поле, где даже Люцифер не преуспел. Поразительно заносчивый старик. Но что-то ему удалось. Каким-то образом он нащупал слабое звено в естественном порядке вещей. Иначе хрен бы его столько лет обихаживали большевики. Когда-то он совершил скачок, заставивший сделать его открытие сверхсекретным. Но потом, как я понимаю, затоптался на месте. И вот среди чахлых сельских детей родился "артефакт". Захарка. Кто-то взглядом вилки гнет и стаканы двигает. Кто-то — читает сквозь стену. В чем же заключалось особое свойство Захарки — этого я не знал. О том было ведомо лишь покойному ныне академику.

— Началась война с германцами, — продолжая свой рассказ, Ольга Петровна затеяла распускать какую-то шерстяную юбку оттенка дубовой коры, — Миша хотел волонтером, но медицинская комиссия его отклонила. Тем не менее он уехал в санитарном поезде братом милосердия. Это ведь после термидора милосердие закончилось, а тогда еще было. Иногда он писал. Вскоре познакомился на фронте с подъесаулом Григорием Семеновым, прямым потомком Чингисхана, как тот себя назначил. Семенов командовал сотней и вовсю уже был герой. "Отбил в разведке у прусских улан знамя полка, — сообщил Миша в письме, — а позже с одиннадцатью казаками захватил в плен еще уйму германцев, за что удостоен высочайше Георгиевского оружия". Миша был от него в восторге. А Семенову требовался дельный ветеринар. В казачьем войске конь — полбойца. Благоволил к Мише и другой сотник, Роман Федорович Унгерн фон Штернберг. Этот мнил себя потомком Аттилы. Забавно. Однако в январе следующего, пятнадцатого года Миша был ранен осколком шрапнели на позициях, а из госпиталя вернулся в Пустыри. Мобилизация тогда шла беспрерывно. Забрили лоб и одному из двух наших конюхов Сорокиных. Миша ходатайствовал, чтоб его записали в Нерчинский полк барона Врангеля, под началом которого воевали Семенов и Штернберг. Закройте рот, Сережа. Мухи-то спят еще, да и не вежливо.

"Как она просекла? — только дался я диву. — Вот ведь невозможная старуха!"

— Лучше подставьте руки.

Я покорно вытянул руки. Надев на них пряжу, Ольга Петровна взялась сматывать ее в клубок. Рассказ ее между тем продолжился:

— Тут нечему удивляться. Многие будущие вожди наши лично знали друг друга уже тогда. Это бунт их расставил: кому Крым оборонять от красной холеры, кому — Сибирь-матушку. Когда захлестнуло всю империю, Миша вдруг собрался и уехал. Не простившись, уехал. Оставил записку: "Еду к Роману. Доеду ль — Бог весть. Не желаю больше видеть, как эти канальи с лошадьми обращаются". За коней у него сердце, видите ли, кровью исходило. Не за государя нашего, не за отчизну. Разве так можно?

Ольга Петровна замолчала, поджав губы. Я тоже предпочел держать рот взаперти. Я дожидался, когда она сама соизволит продолжить, опасаясь вызвать ее гнев нарушением церемонии. Кто знал ее правила хорошего тона?

— Вы дурно воспитаны, Сергей, — объявила она примерно через минуту. — Я задала вам вопрос.

— Так нельзя! — выпалил я.

— Какие мы нежные, — язвительно заметила Ольга Петровна. — Уже и обиделись.

— Мой ответ, — поспешил я ее успокоить. — Вы спросили: "Разве так можно?" Я ответил.

— Ах, это, — она было смутилась, но мигом нашлась. — Не вам судить. Кони тоже заслуживали. Вы ведь не знаете, как эти скоты с лошадьми обращались. Примерно неделю спустя после его внезапного отъезда прибыла с обыском красная охранка из волости. Эти субчики перевернули весь дом и утащили все Мишины бумаги. Диссертацию тоже. Но Миша вернулся только в двадцать четвертом. И не один. Его сопровождали молодые люди в кожаных картузах, братья Обрубковы. Миша стал совсем чужой. Он желал непременно совершить революцию в медицине. Мало ему было революций. Сына я родила полгода спустя, как он в сибирский вояж пустился. К Мишиному возвращению Андрею уж пятый год шел, но мы нашего супруга впредь не интересовали. С мандатом от какого-то важного якобинца и двумя маузерами братьев Обрубковых он вернул пол-усадьбы, загнав комбед своего конюха Сорокина в левое крыло. Какие там революционные опыты ставил мой муженек, в Пустырях было неведомо. Братья Обрубковы иной раз пригоняли со станции подводу с опечатанными коробками и ящиками. Нас с Андреем оставили в покое, слава Богу. Даже освободили от вступления в сатанинский колхоз. Мы жили огородом и коровой. Гаврила Обрубков, младший из братьев, снабжал нас зерном и деньгами. "Это — от советской власти, — пояснил он мне, когда я по первости отказалась. — Ваш муж особо ценный работник науки. Сам товарищ Сталин его санкционировал". Ну что ж, голод — не тетка, глаголет мужицкая пословица. Андрей, подрастая, отдалялся от меня. Сначала — пионер. Потом — комсомолец. В академию сельскохозяйственную поехал учиться. А там и взяли его как чуждого элемента. Взяли бы и раньше, и меня бы взяли — аресты начались уже в конце двадцатых, — но, видно, имя профессора Белявского охраняло нас до поры. В тридцать восьмом все изменилось. Арестовали даже Федора, старшего из Обрубковых. Со своими они разделывались еще беспощаднее. Андрюша-то вернулся из лагерей по реабилитации, а Федора расстреляли. Репрессии захлестнули весь их мир свободы и равенства. Но эксперименты Михаила тогда же дали результат. Во-первых, в Пустырях объявился известный вам Паскевич. При Ежове он был важной шишкой и догадался, бестия, когда себе выхлопотать командировку по научной статье. Якобы Михаил, знакомый с ним еще с гражданской смуты, рекомендовал его как руководителя научного проекта. Во-вторых, в окрестностях села объявился этот черный дьявол. Он убивал людей, как тварь, наделенная разумом. Я и сообразила, что Миша покопался в его мозгах. Так этот вепрь, Серж, извольте, потом держал в страхе весь колхоз. Он бы и Андрея моего растерзал, если бы не ваше участие. Сейчас Андрей в отъезде, но вы непременно подружитесь с ним, когда он вернется. Я уверена. Между вами есть сходство. Да и Настю он любит самозабвенно. Ведь Анастасия у него поздний ребенок. Ему было сорок два, когда Анастасия-то родилась.

Мне стало неловко ее слушать. Я понял, что в смерть своего сына Ольга Петровна не верит до сих пор. Но я не представлял, как уйти от опасной темы. Ольга Петровна, души не чаявшая в Андрее, казалось, готова была говорить о нем бесконечно. Ее суровые черты словно канули. На лице ее появилось то нежное выражение, какое свойственно матерям, не имеющим иной в жизни радости помимо детей.

— Вы не читали "Созидателя"? — почти оборвал я излияния Ольги Петровны.

— "Созидателя"? — она сбилась и нахмурилась. — Может быть… Это не Мережковского сочинение?

— Нет, не Мережковского.

— Пожалуй, запамятовала, — она печально улыбнулась. — Неловко напоминать вам об этом, но я давно уже не читаю.

— И Настя о нем ничего вам не сказывала? Старуха покачала головой.

Полагаю, что генерал Паскевич свой труд, подписанный псевдонимом Димитрий Вацлавич Белявский, сунул в семейных архив задолго до рождения Насти, а уж она сама, став библиотекарем, потрудилась найти "монографию" этого Лжедмитрия. Сказка о вепре как-то примиряла Анастасию с гибелью отца, делая ее не такой бессмысленной. Если Андрея Михайловича погубил на охоте не просто лабораторный секач, а фамильное проклятие, то здесь — рок, и ничего не попишешь.

Тарахтение мотоцикла на улице возвестило о прибытии моей невесты из района.

Обрубков

Гаврила Степанович не ехал, и мне пришлось вернуться к обязанностям. Через два-три дня после ареста серийных убийц Ребровых сельская жизнь вошла в свою разбитую колею: ограниченный контингент лубянских эмиссаров копошился на приусадебном участке, Дуся торговала портвейном, бабы хлопотали по хозяйству, уцелевшее мужское население бурно критиковало у магазина все что ни есть, и так далее. Оборотистый Чехов окучивал тюльпаны в низкорослых парниках, издали похожих на палаточный лагерь суворовцев. Не за горами была выездная торговая сессия по случаю Восьмого марта, происходившая на каком-то столичном рынке и, по сути, обеспечивающая Чехову беззаботное существование до новогодних торжеств. Я поил молоком Банзая и кормил Хасана похлебкой, сваренной из коровьего вымени. Корм для моих питомцев доставлял мне Филя из Березовой. Прочее время я проводил с Настей и Ольгой Петровной, обсуждая планы будущего.

Вежливый молодой человек, назвавшийся Вадимом, принес из усадьбы трудовую книжку Анастасии Андреевны. Там была проставлена дата увольнения по сокращению штатов, узаконенная чьей-то подписью и печатью.

— Многих сократили? — поинтересовался я иронически.

— Закурить есть? — ответил Вадим вопросом на вопрос.

Нарочито предупредительно я вытряхнул из пачки сигарету.

— Кури. — Вадим развернулся и, насвистывая мотив песенки "Про зайцев", оставил меня в совершенном восхищении.

Я наконец решился совершить путешествие к вышкам. Уже в первых числах марта потеплело, и удовольствие шлепать на лыжах по тающему снегу через лес представлялось мне сомнительным. Но сажать кабанов на строгую диету я тоже был не вправе. Оно, конечно, Великий пост еще не закончился, но скоромное даже Ольга Петровна себе позволяла. А кабаны и вовсе были неверующими.

— Долг превыше всего! — сказал я Насте, собираясь в дорогу.

— О таком я всегда и мечтала, — обрадовалась она. — Ты — рыцарь. Это очевидно.

— Рыцари строились "свиньей", — возразил я, польщенный тем не менее. — Но и я построюсь. А ты маши мне с крыльца надушенным полотенцем и шли воздушные поцелуи.

— Дудки. — Натягивая свитер, Настя замешкалась.

Ее великолепная рыжая коса никак не хотела проходить сквозь узкую горловину.

— Обрекаешь себя на лишения, — предупредил я се.

Но она была готова к лишениям. Она даже к невзгодам была готова, лишь бы увидеть место моего поединка с вепрем-убийцей. В этом я отказать ей не мог.

Лыжня расползалась под нами, снег, перемешанный с дождем, хлестал в наши лица, но мы шли вперед, счастливые оттого, что — вместе.

Добравшись до срединной вышки, мы обнаружили, что не мы пришли к финишу первыми. Нас опередил более тренированный и зрелый бегун. Победителю, как известно, достается все. Лыжник яростно шуровал совковой лопатой в закромах, выбрасывая зерно на талый снег. Развалины самой вышки его не прельстили, как не прельстил обезглавленный скелет бывшего секача-великана. Настя, не отрываясь, смотрела на обглоданные кости своего кровного врага, тогда как мое скорбное внимание было приковано к ударной работе лыжника в спортивном костюме с капюшоном. Поиски наследства академика Белявского не ограничились территорией поселка.

— Штернберга на вас нет! — произнес я в сердцах, горстями ссыпая разбросанное зерно в мятое ведерко, оставшееся лежать там, где я его бросил.

— Закрой хлебало! — резко обернувшись, окрысился разгоряченный спортсмен. — Он меня еще будет пятой поправкой пугать!

Препираться с ним было бесполезно. Наполненное ведро я высыпал в ясли и стал набирать следующее. Я слышал, как лопата ударилась о доски и заскребла по днищу короба. Я слышал, как спортсмен подкрадывается ко мне сзади. Его выдавал скрип снега.

— Где портфель?! — крикнул яростно топтун у обвислого уха моей шапки, когда я заканчивал добирать третье ведро.

Так, наверное, деятели продразверстки пытались застать врасплох подчистую ограбленного мещанина неожиданным вопросом, который он слышал по сто раз на дню: "А где хлеб?!"

— Не орите, не в лесу — Это уже к нам подошла Анастасия Андреевна.

— Кто такая? — расстроился лыжник. — Ваши документы!

Расстроился он, разумеется, не из-за нас. Расстроился он из-за того, что, как я уже отметил, победителю достается все, а стало быть, достается и от начальства за бесцельно прожитый день.

— А ваши документы? — фыркнула Настя.

— При чем тут мои? — Он стал охлопывать свой спортивный костюм, и лицо его обрело цвет маскировочного халата, в котором еще недавно щеголял Семен Ребров. — А где мои документы? Вот черт! Документы где, мать их?

Бормоча под нос невнятные проклятия и порой отчетливо сквернословя, он заметался по загаженной поляне.

Ясли были наполнены до краев, и мы собрались в обратный путь.

— Не замерзла? — спросил я Настю, но она только светло улыбнулась.

Я бросил прощальный взгляд на убитого горем Спортсмена, и, взяв Настю за варежку, поехал к просеке.

— Ребята! — жалобно окликнул он нас, когда мы проследовали мимо. — Может, по дороге найдете?

— Мы по разным дорогам ходим, — жестоко ответила Анастасия Андреевна.

— Его документы, — сказала она минут через пять, когда мы порядочно отдалились.

Настя величественно взмахнула рукой, будто лесная фея, и в сугроб из варежки выпало бордовое удостоверение.

— Ну, ты даешь! — откликнулся я на ее широкий жест.

— Когда он так темпераментно лез на крышу короба, из кармана высыпалось, — объяснила она поспешно, чтобы я не заподозрил ее в краже.

И мы дружно расхохотались. Мы так хохотали, что последняя, быть может, парочка снегирей в окрестных лесах вспорхнула с насиженной ветки. Гаврила Степанович рассказывал мне, что, после того как Хрущев к формуле коммунизма, помимо всеобщей электрификации, добавил еще и химизацию, снегири, да и многие виды птиц, промышлявшие на заснеженных полях, сильно повывелись.

Довольные и счастливые, мы вернулись в свой дом на окраине. У "Замка" Реброва-Белявского стояла карета неотложной помощи. "Над Захаром хлопочут, — подумал я мельком. — Это — ничего. Парень он твердый. Оклемается".

Дома нас ждал горячий ужин. Слепота Ольги Петровны совсем не мешала ей готовить замечательную гречневую кашу с тушенкой.

Теперь, следуя предписанию врача, Анастасия Андреевна соблюдала режим и ложилась рано. Мы же с Ольгой Петровной были "совы".

— Не желаете ли, я вам вслух почитаю? — предложил я старухе.

Еще засветло я выманил Караула из его "караулки". Труда это не составило. Тепло и мозговая кость сделали все за меня. Чемодан под дощатым дном просторной конуры помещался впритирку. Вытягивать его мне даже не пришлось. Я лишь распустил молнию и вытащил помещенную сверху стопку общих тетрадей.

— Что же? — оживилась Ольга Петровна. — Что же мы будем сегодня читать, Серж?

Обыкновенно ей вслух читала Настя, но последние месяцы это случалось крайне редко.

— Читать мы будем дневники чекиста Обрубкова. — Я полагал, что Ольга Петровна вправе знать их содержание больше моего.

— Это невозможно, — щепетильная старуха насупилась. — Чужие дневники читать дурно.

— Это возможно, — возразил я безапелляционным тоном. — Подумайте: перехваченные вражеские донесения даже преступно не читать. Это дело касается всех нас.

— Но Гаврила Степанович нам не враг, — уже не так уверенно заметила Ольга Петровна.

— Он враг. — Я был категоричен. — Он замечательный человек. Может быть, лучший из всех, кого я знаю. Но по убеждениям он — враг.

"А гражданская война и не заканчивалась, — как верно подметил мой друг Папинако. — Только линия фронта по семьям проходит".

— Вы правы, — сдалась аристократка. — Будем читать.

Я развязал грязный бинт и открыл верхнюю тетрадку. Судя по дате на первой же странице, я попал на самое начало воспоминаний чекиста Обрубкова.

"1920 год. Мы с братом Федором проходили подготовку в разведотделе 5-й армии. Нас готовил Паскевич. Он был старше меня всего на четыре года, но за плечами его был огромный опыт борьбы с контрой. Его боялись и уважали. Он прибыл в Иркутск из ВЧК с личными полномочиями Дзержинского. Из курсантов он отобрал всего шестерых товарищей: меня с братом, Шелеста, Кострова и Гукина. "Вам известно, что около двух лет назад Владимир Ильич Ленин получил тяжкие ранения отравленными пулями, — так начал он знакомство… — Его здоровье подорвано этим ядом. От вас зависит жизнь вождя. Ваша цель — личный ветеринар Унгерна. Его фамилия Белявский. Что до барона, то им займутся другие. Барон — ничто, помарка. Он трепыхается из последних, но Белявский нам нужен живой. Это ведущий специалист в России по ядам. И он может способствовать выздоровлению нашего вождя. Вы должны пойти на все, чтобы добыть его. Все вы после обучения будете направлены в разные части и отряды на границе с Монголией. Каждый из вас должен будет перейти на сторону врага. И даже если вам придется доказывать ему верность, проливая кровь своих товарищей, вы докажете эту верность. Жизнь Ленина стоит многих тысяч жизней. Ли дай тао цзян, как говорят китайцы. Сливовое дерево засыхает вместо персикового. Это значит — жертвовать малым ради большого".

— Ужасно, — глухо отозвалась из своего кресла Ольга Петровна. — Ужасно.

Я продолжил чтение:

"После трех месяцев подготовки я был направлен в 232-й полк. Ближе всех к цели нашего задания оказались мой брат и Шелест, воевавшие в составе экспедиционного корпуса на границе России и Монголии, но повезло, как ни странно, мне. Конно-азиатская дивизия генерал-лейтенанта Унгерна лихо обошла тайными тропами все красные кордоны и прорвалась в Забайкалье. Наш полк стоял на берегу Гусиного озера. Конница барона внезапно атаковала нас из-за холмов. Полк был практически уничтожен. Но я, как последний трус, прятался за подводой, чтоб сохранить свою шкуру и сдаться в плен. После рубки из наших осталось всего триста человек. Барон предложил нам взять его сторону. Каково же было мое удивление, когда желание выразили две трети! Больше года я ел кашу из одного котла с предателями революции! Лишь сотня верных товарищей отказалась и была вместе с командирами расстреляна по приказу барона, вечная им память и земной поклон!"

— Не хватит ли на сегодня? — спросил я Ольгу Петровну.

— Читайте! — отвечала она с жаром.

— Здесь — большой перерыв, — соврал я, пробегая глазами следующие страницы. — Может, вам все же отдохнуть?

Далее среди ученических прописей Гаврилы Степановича повсюду мелькала фамилия Белявского. Я хотел пощадить нервы старой женщины.

— Читайте все, — раскусила она мою уловку. — И спасибо за деликатность.

Вот уж не думал, что она когда-то признает во мне это качество.

— Ну, что ж. — С прежней страницы я принялся читать дальше. — "Мое знакомство с личным ветеринаром Унгерна состоялось. Мне чудовищно повезло. Бурятским конникам барона моя личность доверия не внушила, и никакого оружия я от них не получил. Но зато получил должность кузнеца, потому как старался быть полезен, и остался в обозе дивизии. Кузнечному ремеслу обучил меня папаша, мастеровой депо Чита-1, повешенный семеновцами за саботаж. Также я помогал кашевару мыть котлы и еще помогал Белявскому ухаживать за подраненными скакунами. Белявскому, как мне это было ни противно, я старался во всем угождать. Я приставал к нему с расспросами о таежных зверях и птицах. Об их повадках он рассуждал с увлечением, а слушать я — мастак. Несмотря на пропасть, мы сблизились, как могли сблизиться господин и прислуга. Скоро он почти стал доверять мне. Я заметил, что между Унгерном и Михаилом Андреевичем пробежала кошка. Жестокость в обращении с собственными офицерами, палочная дисциплина в войске и сами наполеоновские повадки барона претили доктору. "А ты обратил, Гаврила, внимание, что он все время кому-то подражает? — спросил меня однажды с усмешкой Михаил Андреевич. — У Цезаря занял бледно-голубые глаза и короткую белокурую стрижку, у Тамерлана — висячие усы и халат вместо мундира. Принцессу китайскую взял себе в жены, чтоб стать законным членом династии, да и окрестил ее в свою веру, дурак. Нынче она — Елена Павловна. А у самого-то каша в убеждениях. Не знает, кому и кланяться: ламе, пастору или нашим подрясникам. Только мусульманство для компота принять осталось". Не ведая, кто такие эти Цезарь и Тамерлан, я в дебри не полез. Решил, что какая-нибудь белая сволочь. Все одно, Белявского мое мнение и не тревожило. "Клеопатру свою отставил сразу, — продолжал умывать барона Михаил Андреевич. — Но желает великую ось образовать между Востоком и Западом. В судьбу, дурак, верит. Вообрази, я Бог знает что выдержал! Месяц в томском ЧК, бандитские налеты на железных путях, весь Ледовый поход с геройскими мальчишками Каппеля до Иркутска и дальше к Семенову. Добрался с грехом пополам к Роману в Даурию, и что в результате?" Я себе помалкивал да мотал на ус его повесть. "В результате он тут же послал меня в сопки найти и лечить какого-то филина, который по ночам ухать перестал!" Тут уже и я невольно рассмеялся. "И нашли?" — спросил я Белявского. "Возвратился на рассвете, — отвечал ехидно ветеринар. — Дал рапорт, что филин бежал к большевикам". — "И что барон?" — мне стало любопытно, как Унгерн отнесся к новости. "Приказал меня высечь, — мрачно сознался доктор. — Это у него шутки такие". Мы с Михаилом Андреевичем сидели у костра, жгли сухой навоз и грели озябшие ладони. Ночью в степи холодало почти как в осенней забайкальской тайге. Он молчал, думая о своем господском, а я прикидывал, как сговорить его на побег. Но действовать мне следовало осторожно и постепенно. В Москве хворал Владимир Ильич, и ошибись я, не приведи Господи, с вербовкой Белявского, я сам бы отправил себе пулю в лоб. Надо было ждать удобного момента.

"Кто умеет ждать — получает все, — наставлял нас в разведшколе Паскевич. — Юй цинь гу цзунь. Такова китайская военная стратагема: хочешь схватить — прежде отпусти. Стратагема завоевания сердец". Паскевич заставил нас выучить все эти стратагемы, как устав партии, на зубок. Не полагаясь на нашу сметку, он требовал во всем руководствоваться мудростью китайских военачальников. Мы их затверждали, как ученики приходской школы, и всякое утро начиналось с экзаменовки. "Стратагема Кайроса!" — сверлил меня Паскевич. "Постоянная и всесторонняя готовность использовать для обретения преимущества любые шансы", — бормотал я, спотыкаясь на словах. "Психологическая готовность, — поправлял настырный Паскевич. — Шунь шоу цянь ян. Что значит — увести овцу легкой рукой".

"А как ее увести?! — размышлял я спустя год у костра. — Белявский не овца. Он специалист по ядам". И тут же получил на этот счет подтверждение, хотя уже начал сомневаться. О змеях ветеринар не обмолвился до того ни разу. "Всегда яд в боковом кармане носит, — пробормотал себе под нос Михаил Андреевич. — Боится живым в плен попасть к бестиям краснопузым".

— И все же прервемся. — Я закрыл тетрадку. Ольга Петровна не откликнулась.

На другой день у нашего дома опять затарахтел мотоцикл. Я, разлепив глаза, приподнялся на подушке. Анастасия Андреевна повязывала голову шалью перед зеркалом.

— Доктор, что из родильной, велела нынче быть на УЗИ, — заметив мое тревожное отражение, пояснила она. — И незачем так волноваться. Здесь женские дела. Ты не заметишь, как я вернусь. Она сказала, что непременно следует пройти серию. И заранее можешь радоваться: мы скоро узнаем, что у нас будет мальчик.

— УЗИ?! — Я вскочил, натягивая джинсы.

"Если эта серия на вооружении в израильской армии, — лихорадочно прикидывал я, пытаясь воткнуть левую ногу в правую штанину, — то проходить мы ее не станем! Если это то, что я предполагаю, то мы его и вовсе не станем проходить! Мы и так прошли более чем!"

— Ты удивишься, — сообщила мне Настя. — У них там, оказывается, поставлено весьма иностранное диагностическое оборудование из столицы.

Навязчивая мысль не оставляла меня с тех пор, как я узнал подробности операции "Феникс". "Почему в экспериментах академик использовал только местных детей? ДНК и группа крови — глупости. Китайская ширма. Брать ребятишек из детдома было куда безопаснее и проще. К тому же гораздо шире диапазон для поиска нужного материала, как выразился бы "уволенный" заведующий клубом. Паскевич, с его неограниченной властью, поставил бы зоотехнику любые "образцы" в любом количестве. Главное, что и с родственниками куда меньше хлопот".

В поисках истины я еще сутки назад заглянул к продавщице Дусе, которая, как я разведал, успела от греха отослать своего трехлетнего сынишку к тетке в Саратов. "Умер, — подавленно молвила Дуся в ответ на мои расспросы о самочувствии мальчика. — Плохо умер. Рак мозга. В Саратове и схоронили голубка моего". Не сдержавшись, она разрыдалась, и я поспешил ретироваться.

Мыслям моим, однако, не хватало завершенности. И вот извольте — последний штрих: "весьма иностранное" оборудование. В заштатном-то роддоме!

По этой причине я, приветливо кивнув лесничему, залез под кожух в коляску — Настя, решительно отказавшись от путешествия в люльке, уже устроилась на заднем сиденье мотоцикла, — и мы отправились в район.

Черенок

"Теснимый с монгольской стороны превосходящими силами 35-й дивизии Неймана и преследуемый нашей красной партизанской конницей Щетинкина, барон маневрировал, — продолжил я поздно вечером чтение, когда Анастасия Андреевна отдыхала после трудного для нас обоих дня. — Он был отчаянно отважен и хитер. Он умел воевать как никто, этот последний белый генерал, в одиночку уже сражавшийся со всей Советской Россией. И ему опять удалось пробиться на юг. У села Ново-Дмитровка он принял бой с нашей пехотой".

Ольга Петровна слушала меня внимательно, отложив даже непременное рукоделие. Она вся была там, где-то в степях и сопках, на стороне барона. Генерал-лейтенант Унгерн сейчас был ее героем.

"Все потеряв, и даже веру своих преданных бурят в его "немеркнущую звезду" с фамильного герба, вышитую на штандарте, — читал я, бросая время от времени взгляд на Ольгу Петровну, — Унгерн принял решение уходить с дивизией в Тибеты. Настал мой час. Михаил Андреевич в Тибеты не собирался. Я бинтовал съеденные язвами бабки породистого скакуна, когда разъяренный Унгерн подлетел верхом к обозу и стал орать на Белявского.

"Предатель ты, Мишка! — Барон огрел ветеринара нагайкой по спине. — Почто бурят моих путаешь?!" — "Не так. — Михаил Андреевич, натиравший заместо ваксы салом хромовые кавалерийские сапоги с позолоченными шпорами, гордо выпрямился. — Я не предатель. Я говорю, что кони такой переход не одолеют. Кони, господин генерал, ваших убеждений не придерживаются. Чем вы их кормить в горах намерены? Идеями?" — "Собака же ты!" — Унгерн дал коню шпоры и унесся догонять уходящую бригаду. Больше мы барона не видели. после заката мы навьючили двух низкорослых монгольских кобылиц и ушли в сопки. "Барона скоро возьмут, — утешил я Белявского. — Я с бурятами его толковал. Повяжут они Романа Федоровича ночью, словно тот куль с белой мукой". — "Не так, — возразил мой спутник. — Роман живым не сдастся. У него яд в кармане халата". — "Денщики тоже иной раз зевают. — Я показал Михаилу Андреевичу бурый пакетик. — Теперь нам в отряд к Щетинкину прямая дорожка. А там — в Иркутск и дальше. В Москву. Тебя, товарищ Белявский, сам Ленин ждет". — "И что от меня товарищу Ульянову понадобилось, товарищ Гаврила? — насмешливо спросил меня доктор. — Я ведь авто не лечу. А товарищ Ульянов, как я наслышан, в авто разъезжает по кремлевским аллеям". — "Здесь не до шуток. — Чтобы Белявский твердо меня понял, я достал маузер, смененный у бурят на дюжину подков. — Беднота всего мира в тревоге и ожидании. Пока мы здесь травим, в теле вождя революции расползается черный яд, и вы его отсосете, доктор. Пусть даже я свяжу вас и доставлю всей силой, какая у меня еще есть". Больше мы не спорили. Через двое суток встретили свой казачий разъезд. Через две недели были в Иркутске, где нас уже дожидался товарищ Паскевич. Телеграмма обогнала наш бронепоезд. Паскевич мне объявил благодарность, представил к награде, но главное, сообщил, что Ленину уже лучше. Для Белявского же теперь у партии были другие задачи. Михаила Андреевича Паскевич сразу забрал в Реввоенсовет, а я встал на довольствие, дожидаясь своего брата Федора и дальнейших приказов Революции. Из остальной нашей команды Шелест погиб, сражаясь геройски в корпусе Неймана; Костров и Гукин пропали без вести".

На этом первый дневник Обрубкова заканчивался.

— Что же стало с Романом? — тихо спросила Ольга Петровна.

Забывшись, я показал ей газетную вырезку, подклеенную на внутренней стороне тетрадной обложки. Это был репортаж из зала суда, опубликованный в газете "Советская Сибирь". Вернее, из театра в загородном саду Новониколаевска. Романа Федоровича Унгерна фон Штернберга приговорили к смерти через расстрел. На премьере этого подлого спектакля был аншлаг. Роль белого барона, чей предок сражался вместе с Ричардом Львиное Сердце и пал под стенами Иерусалима, была сыграна раньше, на сцене театра военных действий. Унгерн исполнял эту роль, защищая мальчишкой-добровольцем Порт-Артур в русско-японской войне и получив за доблесть солдатского Георгия. Он исполнял ее и потом, сражаясь за Россию на германском фронте. Он жил как рыцарь и умер как рыцарь.

Ольга Петровна в сильном волнении ждала отпета.

— Его расстреляли, — вот все, что я сказал. Пожелав ей покойной ночи, я и сам отправился на боковую, но долго еще не мог уснуть.

Событиями прошедшего дня я был взбудоражен куда сильнее, чем воспоминаниями Гаврилы Степановича. С самого утра эти события развивались по нарастающей. В кабинет районного гинеколога Настя желала зайти одна, но я настоял, чтобы мы вошли вместе.

— Это мой жених, — смущенно представила меня Настя крупной даме в очках, заседавшей за столом и скоренько заполнявшей медицинскую карту.

— Жених может обождать за дверью, — сухо отозвалась дама.

В другом случае я так и поступил бы. Я не стал бы ее нервировать. Врачи — наше богатство. Особенно, когда мы в них остро нуждаемся.

— Не может, — заявил я от третьего лица, которого с нами не было. — Но невеста — может.

— В чем дело, молодой человек? — Даму точно подбросило. — Вы нарушаете правила.

— А вы — клятву Гиппократу. — Я подошел к столу и, наклонившись, заглянул в ее увеличительные стекла. — Чем вы намерены облучать эту мадонну с младенцем?

Под стеклами зашевелились две амебы. Амебы были встревожены.

Анастасия Андреевна, растерянно глядя на меня, тоже не понимала сути происходящего.

— Обожди, милая, в коридоре, — выдавила из себя дама-гинеколог.

Настя вышла.

— А вы для начала представьтесь. — Хозяйка кабинета откинулась на стуле.

— Да, — сказал я, не меняя низкой стойки, для чего мне пришлось широко опереться двумя руками о крышку стола. — Начнем представление.

Моя фамилия Гущин. Сергей Гущин. Студент Первого Московского медицинского института. Без пяти минут хирург. Специальность — онколог.

— Элеонора Марковна Черенок. — Она сняла очки и близоруко сощурилась. — Так в чем дело?

— Повторяю свой вопрос. — Я не двинулся с места.

— Вы не специалист. — Черенок, явно волнуясь, отважилась на объяснение. — У вашей невесты, как показал анализ мочи, наблюдается недостаток глюкозы в плаценте. Если хотите знать, энергетические потребности плаценты и плода обеспечиваются как раз главным образом за счет глюкозы.

— Продолжайте, — подбодрил я ее.

— Пороки развития — самые частые осложнения беременности. Случай вашей невесты предполагает макросомию. Как следствие — усиление секреции инсулина и других гормонов, участвующих в обмене веществ. Для проведения соответствующей терапии у нас поставлено оборудование.

— Покажите мне аппарат!

На миг амебы засомневались, но — не дольше. Ключ повернулся в сейфе, и моему вниманию предстала ничем с виду не примечательная металлическая коробка с тумблером и рукояткой настройки. В комплект входили наушники со штекером и чаша с зеркальной поверхностью, внутри которой помещался какой-то излучатель спиралевидной формы. Чаша также была снабжена штекером. На боковой стенке представленной мне коробки имелись два соответствующих гнезда.

Питание на аппарат подавалось от бытовой сети. Воткнув штепсель в розетку, я щелкнул тумблером. Зеленая лампочка индикатора и шкала настройки засветились одновременно. Я медленно повернул рукоятку настройки вправо, и стрелка плавно двинулась по размеченной цифрами дуге. Амебы гинеколога опять спрятались за увеличительными стеклами.

"Усыпить бдительный логос в самом зародыше…" — слова зоотехника явились мне в новом свете и обрели свой текстуальный смысл. Но в таком случае, предположил я, создавая аппарат, он обязан был разработать схему последовательных сигналов, способствующих ускоренной коммутации нейронных связей в мозгу новорожденного. Вряд ли в своем природном состоянии мозг только что родившегося человечка мог усвоить весь объем содержания памяти зрелого "донора".

"Многофункциональная, надо полагать, коробочка". — Я взвесил на руке академическое изобретение.

— Все ясно, коллега, — доброжелательно поставил я диагноз. — Вы хотите воздействовать облучением на нейросекции мозга, — в моей памяти вовремя всплыли эти "нейросекции", — и, таким образом, активизировать ускоренный рост клеток серого вещества у плода на ранней стадии развития. Вы желаете, чтобы он сразу родился Эйнштейном. Похвальное стремление.

Элеонора Марковна побагровела.

— И скольким будущим матерям хорошо вам известной деревни Пустыри вы оказали подобную медвежью услугу? — Не давая ей опомниться, я загонял ее в угол, в переносном, разумеется, смысле, пока она не ударилась в панику, что, собственно, и требовалось. — Сколько детей в результате вашей псевдонаучной деятельности, фактически еще до рождения на свет, заработали злокачественные опухоли?

— Мне надо позвонить! — Элеонора Марковна схватила со стола блокнот и прижала его к пудовым гирям своей груди, будто защищая сберкнижку на предъявителя, которую хотел отнять у нее злобный хулиган.

— Действуйте. — Я наконец сел на стул. — Звоните. Но кому? Кому вы, дорогая товарищ Черенок, собираетесь звонить? Паскевичу? Паскевич умер. Академику Белявскому? Примите мои глубочайшие соболезнования. В милицию? Это — пожалуйста. Там как раз головы ломают, на кого бы повесить сие дело. Кстати, для детоубийц у нас предусмотрена высшая мера социальной защиты.

— Меня вынудили! — Дама в очках разрыдалась. — Они обещали, что для науки! Они обещали перевод в Москву! Они обещали освободить моего мужа за растрату в особо крупных!

— За растрату, дражайшая Элеонора Марковна, еще никого не освобождали, — заверил я ее проникновенно. — Там все наоборот. Вас грубо перехитрили, наивная жена расхитителя.

— Но откуда вы… — Всхлипывая и сморкаясь, она хотела спросить, откуда мне все известно.

— Из Москвы, — перебил я ее, поднимаясь. — Оттуда, куда вас никак не переведут. Там и своих неучей два института штампуют, практически не переставая. А переведут вас, товарищ Черенок, в женскую колонию усиленного питания. Коробочку я с собой заберу. Не возражаете?

Дама не способна была ни возражать, ни соглашаться. Она лишь затрясла двойным подбородком.

— С кем вы еще поддерживали интимную медицинскую связь? — осведомился я, заворачивая аппаратуру в полотенце, которое снял с крючка у раковины.

— Только с ним! — пискнула она.

Я даже не стал уточнять — с Паскевичем или с Белявским. Наверняка с Паскевичем.

— Рад, что вы так постоянны, — похвалил я ее за верность делу Белявского-Паскевича. — Не забудьте сохранить тайну. Сидите тихо, как мышка. Как мышка сидит?

Она опустилась на корточки, не в силах больше удерживаться на полных своих ногах, обтянутых колготками колера глины.

— Ну, не обязательно показывать. — Глянув на нее с отвращением, я вышел из кабинета.

Настя, ожидавшая меня в коридоре, сразу поднялась с дерматиновой скамеечки.

— Что это, Сережа? — спросила она в тревоге. — Я слышала чьи-то рыдания!

— Ты действительно хочешь знать? — Обняв любимую, я заглянул ей в глаза.

"Нет! — прочитал я в них. — Я хочу знать, что с нами троими все в порядке! И я не хочу знать, о чем ты так долго беседовал перед смертью с моим… С тем человеком! И наплевать мне на рекомендации Черенок! Я тебе верю! Только тебе!"

— Все в порядке, родная. — Я взял ее под руку и повел по коридору.

Лесничий курил, прислонившись к мотоциклу. При виде свертка в моих руках на его лице отразилось смятение.

— Что это? — Он бросил окурок в лужу и шагнул нам навстречу.

— Тостер, — сообщил я. — Докторша прописала Анастасии Андреевне жареные гренки.

— Зачем? — У Фили отвисла челюсть, а Настя разразилась безудержным смехом.

— Хлеб — всему голова, — ответил я туманно. Обратный путь Настя все так же категорически отказалась проделывать в люльке.

— Мне такая коляска не по душе, — объявила она, усаживаясь за Филимоном и обхватывая его мощный торс. — Мне по душе коляска с поднимающимся верхом и ручкой для катания. Цвет желательно вишневый.

— Учту, — согласился я, опускаясь в тупорылый снаряд.

К лесничему я Настю не ревновал. Друг детства все-таки. Подпрыгивая в дребезжащей люльке на ухабах и озирая окрестности, я подвел горький итог своей медицинской практики.

Естественно, Белявскому и Паскевичу было удобнее, чтобы исследуемые объекты находились под рукой. Не концлагерь же им было устраивать из подопытных детей и не закрытую клинику с персоналом. Слухи рано или поздно просачиваются. Та или иная утечка информации неизбежна. А это не утечка из канализационной трубы. Ее потом не заделаешь и не отмоешься. Вот почему они придерживались китайской стратагемы, вычитанной мною среди прочих в дневниках Гаврилы Степановича: "Мань тянь го хай". Это значило: "Обмануть императора, дабы он переплыл море, поместив его в дом на берегу, который в действительности является замаскированной джонкой". Так называемая "стратагема публичности". На виду у всех и под крепкой легендой.

Однако решение основной головоломки, ради которой и городился весь огород, Белявскому и Паскевичу не давалось. Шли годы. Успешный эксперимент с кабаном их, конечно, окрылил. Но человек — не кабан. Подобная форма жизни для их венценосного содержания не годилась. Белявский, царь природы, упорно искал достойного принца для его последующей колонизации. Но чужая душа — потемки. Она не сдавалась сама и не сдавала "носителя", предпочитая отдать его ангелу смерти, чем выжившим из ума параноикам. Возможно, так оно все и было. В конце концов, я не врач и не священнослужитель. Я не был слушателем ни ветеринарных, ни теологических курсов. Почему после стольких попыток искусственной мутации выжил именно Захар, вряд ли мог определить и сам Белявский. Он просто шел путем исключения. Шел в буквальном смысле по трупам. Так или иначе, но теперь я надеялся, что все позади. Хотя я и прежде надеялся. Надежды мистиков питают, а те, вестимо, пролетают.

Покинув пределы города, вскоре мы уже ехали вдоль водохранилища. Лед у его берегов потемнел, местами на нем выступила вода. Я жестом попросил Филю притормозить.

— У тебя фомка есть? — спросил я, выбираясь из тряской колесницы и разминая затекшие члены.

— Кто? — не понял лесничий, далекий от воровского жаргона.

— Ну, тогда монтировка.

Монтировка у него нашлась. Прихватив сверток, я съехал по склону к застывшему водоему. Там я продолбил в тонком прибрежном льду отверстие, разрушил без сожаления излучатель и отправил его останки на дно.

— Зачем нам два тостера? — ответил я на молчаливый Филин вопрос. — У меня в Москве импортный. Тетя прислала из Америки.

— У тебя что, американцы в роду? — газуя, поинтересовался Филимон.

— У нас у всех американцы в роду!

До самых Пустырей лесничий не произнес ни слова.

Пороз

Утром шестого марта, часов около десяти, я сидел на крыльце и дочитывал мемуары Гаврилы Степановича. Яркие зарисовки быта самоедов и тонкое описание таежной природы заслуживали публикации в журнале "Вокруг света". Внешняя сторона трехлетних скитаний по зимовьям и стойбищам населявших Забайкалье племен была прописана спутником Белявского подробнее, чем обрядовые ритуалы и поверья, ради которых и терпел все лишения, связанные с кочевой жизнью, будущий академик. Если Белявский чаще якшался с шаманами, то Гаврила Степанович отдавал предпочтение молодым скотоводам и охотникам, агитируя их за новую власть. Представьте хронику подвигов Дон Кихота, изложенную его оруженосцем, и вы все поймете.

Из четвертой и пятой частей дневника я узнал, кто такие "чула" и "тын-бура", упомянутые в апокрифическом "Созидателе". "От праздной скуки я иногда вникал в подробности их диких предрассудков, — писал Гаврила Степанович. — Как у православных душа, у этих — "кут". Если небо забирает "кут" человека, с ним дело кончено. "Чула" — тот же "кут", но вышедший из человека во сне или когда тот заболевши. Это вроде как его двойник. "Чула" гуляет по тайге, пока самоед не проснется. А выползает он у спящего через ноздри, как сопля. Но при том огонь его отпугивает, что твоего медведя. Если спящему охотнику положить под кончик носа раскаленный уголек, то он больше не проснется. "Чула" заробеет обратно в тело войти. Когда же я одному храпливому самоеду положил уголек из костра на верхнюю губу, тот вскочил, как ужаленный, да еще и орал благим, товарищи, матом. Так я разоблачил явную ахинею. После смерти, по глупым россказням самоедов, каждый становится "узутом" и переселяется в "нижний мир". Но до переселения он тоже с неделю мечется по лесу, пытаясь нарваться на живого охотника и захватить его тело. В толк не возьму, отчего Михаил Андреевич с таким интересом вникал и заполнял бумагу этими сказками староверов. Шаман у них — особая статья: он предводитель всего общества, лекарь и гадальщик. Налицо, конечно, оболванивание малограмотных. Бубен, в который он лупит, обтянут кожей таежного зверя. Двойник этого дохлого зверя называется у них "тын-бура". "Чула" шамана во время свистопляски садится на этого "тын-бура" и скачет по местности, а то и дальше — в "нижний мир", где трепыхается "чула" самоеда, захворавшего, например, малярией. А ему хвойного отвару лучше бы дать. Но я — не лез. Белявский мне настрого запретил вмешиваться в "девственную", как он выразился, область. Все это утильное знахарство и мракобесие самоеды называют "камланием". После "камлания" шаман обязательно прячет своего "тын-бура" где-то в чаще, чтоб его другой шаман-конокрад не свел или не покалечил. А тогда знахарю — труба. Охотник-самоед по имени Данила исключительно врал о том, что есть "нижний мир". Некоторых его жильцов мне потешно было представлять, каковы они, эти "ретивый черный господин" и "пегий удалой господин с колодками на ногах". Не желая обидеть Данилу, я тщательно пугался, когда он брехал про Пороза. "Пороз, Гаврилка, — делал самоед круглые глаза, — это бык смерти". По описанию самоеда, размером он выходил с огромадную сопку. Посреди лба у него торчал крупный рог высотою с кедровое дерево. Этим рогом Пороз непрестанно буравил подземные ходы, чтобы выйти наверх. И когда ему подфартит выбраться наружу, всем нам, включая Данилу, наступит хана. Одного Пороза, товарищи, я знаю. Это паскудная Антанта, которой мы обломали рога и, придет час, добьем в собственном логове".

Так детально передать воспоминания Обрубкова я имею возможность благодаря тому, что Гаврила Степанович год спустя отправил мне их бандеролью в ответ на посылку с тридцатью пачками "Бело мора" и пятью — индийского чая "три слона".

Но, пожалуй, только шестая тетрадка, повествующая о прибытии "экспедиторов" непосредственно в Москву, где их встретил Паскевич, помогла мне восстановить кое-какие причинно-следственные связи между настоящим и прошлым.

"На банкете с водкой и женщинами, отмечавшими успех нашей таежной комиссии, Паскевич вел себя как фабрикант и буржуй, — записал Обрубков. — Он принуждал оркестр играть "Интернационал", размахивал наганом и обещал прикокнуть официанта за то, что этот малый не умел кричать петухом. Не такого я ожидал от победившей революции. Паскевич, надравшись до безмолвия, уснул в обнимку с графином, и впервые после чудовищной разлуки мне повезло наедине с Федором. Брата Паскевич забрал из конницы для особых поручений. Федор и обрадовал меня, что вдовая мать наша, полноценный боец читинского подполья, благодаря Паскевичу служит в Москве и даже в министерстве. Она теперь в браке за ответственным работником Губенко, у которого дочь-пятилетка. Так образовалась у нас и сводная сестра. Тогда же узнал я от Федора, что Михаил Андреевич Белявский никакой не специалист по ядам. Его наука — о продлении жизни вождей. Когда еще в девятнадцатом году на Лубянку пришли бумаги ветеринара, Паскевич уделил им особое внимание и выбил себе директиву. "Это был день рождения Каменева, — укрепил тихим голосом Федор мое прозрение. — Паскевич нарезался, как шельма, и всех подозревал. Он отвел меня в женский туалет, чтоб нас не подслушали. Там он признался мне, что Блюмкин — идиот. Собирается в Шамбалу священное озеро искать. По его источникам, воды озера жизнь продлевают. Но все — чепуха, потому что Белявский уже здесь нашел лазейку в самую вечность. А он, Паскевич, нашел Белявского". Так-то, брат".

В сущности, это было все, что меня интересовало. Я закурил. Собственно, я и сидел на крыльце, чтобы курить. Ольга Петровна запах табака не жаловала. Да и Насте было вредно.

Караул, пыхтя, выбрался из конуры и перековылял на крыльцо. Здесь он положил морду мне на колени, предлагая чесать его за ухом. К дому цветовода Чехова вразвалку подкатил легковой фургон — "каблук" в просторечии — с кавказским человеком за рулем. Чехов, загодя упаковавший тюльпаны во фруктовые коробки, встретил его у ворот. Кавказец покинул фургон для переговоров. Переговоры с его стороны сопровождались жестикуляцией, горячей, точно песок на пляжах Гудауты. Флегматичный Чехов отвечал, изредка встряхивая кудрями. Я видел, как они ударили по рукам. Причем в горсти Чехова после совершения сделки осталась заметная даже с нашего крыльца пачка денежных знаков. Итак, столичные, судя по номеру на "каблуке", представители сильного пола могли строиться в очередь. Тюльпан — лучший подарок женам, тещам и матерям к Международному женскому дню.

Мне лично идея взбалмошных марксисток, учредивших этот праздник, всегда казалась теоретически абсурдной и унизительной для самих же предтеч. Очевидно, что всякое годовое вращение Земли вокруг Солнца и суточное — вокруг собственной оси действительно имеют международный характер. Ход календарного времени столь же естествен, как потребность справлять нужду, когда кому приспичит. А присуждение одного из оборотов нашей планеты в пользу лучшей половины человечества столь же противоестественно, как помещение раз в году на всех общественных уборных буквы "Ж".

Однако человек кавказского обличья смотрел на все это с точки зрения денег. Кто сказал, что деньги не пахнут? Пахли и пахнут. Для него деньги пахли жареным, вареным со специями, а также ароматным и крепким особой выдержки. Женщинами, разумеется, они тоже пахли.

"Каблучок", переваливаясь через колдобины, прокатился до околицы и там был остановлен поднявшимся из кювета патрулем в грязных плащ-палатках. Патруль в составе известных мне Вадима, разносящего по домам трудовые книжки, и "лыжника", специализирующегося в области зерновых, беспощадно вытряхнул из фургона всю тару с нежными тюльпанами. Кавказский человек, подвывая, как милицейская сирена, бегал вокруг пестреющих в луже цветов.

"Понимаем. — Почесывая Караула за ухом, я наблюдал гнусное разорение восточного каравана свирепыми бедуинами наших Пустырей. — Всех немедленно впускать, никого не выпускать. А вернее, выпускать, но сначала — обыскать. Что это? Опять стихи?"

В сердцах я плюнул себе под ноги и куда-то попал.

Патрульные наконец вошли в село, оставив бедолагу-скупщика на произвол судьбы. Впрочем, произвол судьбы вряд ли оказался бы более бесцеремонным, чем их собственный. Жалкий энтузиаст рыночной экономики все еще собирал уцелевших представителей флоры, когда варвары поравнялись с наши домом.

— Как успехи? — окликнул я их вместо приветствия. — Говорят, в Березовой тоже клуб неплохой. Есть разгуляться где на воле.

— А закурить у тебя есть? — отозвался Вадим.

— Бросил. — Я взял тетради Обрубкова, собираясь вернуться в дом.

— Что это у него? — насторожился "лыжник", обращаясь к товарищу по оружию.

— Лекции, — сказал я безмятежно. — Сопромат. Бинарные числа.

Что такое "сопромат" и "бинарные числа", мы все, я думаю, представляли примерно одинаково.

— Бонжур, месье! — Кутаясь в шаль, на крыльцо вышла Настя.

— Ты какой изучал? — спросил Вадим у "лыжника".

— Английский.

— А я — немецкий. — Вадим ухмыльнулся, но взгляд его остался холодным. — Вы вот что, фрау. Вы урезоньте-ка вашего молодчика. Больно он разрезвился.

Патрульные зашагали по безлюдной улице Пустырей.

— Молодчик — это кто? — вопросила Настя.

Я глянул на Караула, разомлевшего у моих ног. Резвости в нем было не больше, чем в ржавой сеялке, позабытой среди чиста поля нерадивыми земледельцами.

— Поди узнай теперь. — Я поцеловал Анастасию Андреевну в щеку. — Не догонять же грубиянов. Ты как себя чувствуешь?

— Как по брошюре Смирнова положено, — вздохнула она. — Мутит немного…

Анастасия Андреевна собирала на стол к ужину, когда объявился Алексей Петрович Ребров-Белявский. Сразу стало яснее ясного, что случилась беда.

На щеках пустыревского феодала, обыкновенно покрытых вечным загаром, выступили чуть ли не зеленые пятна. Опухшая ряшка Алексея Петровича походила на бронзовый старый кувшин, облагороженный патиной.

— Захарка умирает! — выдохнул он, держась за сердце.

Через десять минут, опередив тучного отца, мы с Настей уже поднимались на третий этаж "Замка" по дорожке из "желтого кирпича". Дорожка эта, устилавшая лестничные ступени, действительно напоминала мне о сказке, читанной в детстве. Квадратики ее желтого орнамента убегали под изумрудного цвета дверь детской комнаты.

Мы влетели внутрь. Захарка, сотрясаемый конвульсиями, хватался маленькими пальчиками за истерзанную простыню. Рядом с кроватью, стоя на коленях, рыдала его мать. Прежде я этой женщины не видел.

— Ну что же ты, парень! — Я метнулся к кровати и схватил его за худую ручонку. — Ты держись! Ты не умирай! Сейчас врач приедет!

Веки мальчика порхали, словно крылья бабочек, но я успел заметить, что зрачки совсем закатились. Он силился что-то сказать, однако слова не шли из него.

— Сережа, — выдавил он наконец едва слышно. — Сережа. Ты…

— Не надо! — Я чувствовал, как меня душат слезы. — Не говори ничего, дружочек! Береги силы! Мы ведь выжили, парень! Мы же успели!

Его мать упала в обморок. Настя схватила ее под мышки, пытаясь приподнять с пола. Подоспевший Алексей Петрович, сам еле живой, взял жену на руки и переложил на диван.

— Тятя! — вскрикнул мальчик.

— Я здесь, Захар Алексеевич! — Отец устремился к мальчику и навис над ним. — Здесь я, сыночек!

— Пусть все уйдут, кроме Сережи. — Приступ отпустил паренька, и его мокрая от пота голова легла на подушку. — Пусть все… Мне ему надо важное сказать.

Не смея перечить, Алексей Петрович помог Насте вывести мать Захарки из детской.

— Тетя Настя, ты не уходи далеко, — окликнул мальчик Анастасию Андреевну. — Я с тобой проститься хочу.

— Я не уйду, — успокоила его Настя. — За дверью стану, Захарка. Я не пущу к тебе смерть.

Лишь только мы остались одни, мальчик сам взял меня за руку.

— Сережа, — прошептал он, — ты же не хочешь, чтобы я умер?

— Что за глупости, парень? — Я погладил его мокрые локоны. — Мы еще гараж с тобой не достроили! Я жизнь за тебя готов отдать!

В тот момент я чувствовал, что действительно готов отдать жизнь.

— Мне сыворотка нужна. — Глаза мальчика лихорадочно заблестели.

— Откуда ты… — Я осекся.

— Не валяйте дурака, Сергей. — Голос Захара окреп. — Сыворотка адаптации. В сейфе у академика. У нас нет времени. Ведь ты ее забрал?

Замешательство мое росло и готово было перейти в панику. Я просто не понимал, что происходит.

— Я справился. — Захарка смотрел на меня пристально, точно желал прочесть мои мысли. — Меня сюда Семен с библиотекаршей доставили. Лесничий с Семеновым братом-гаденышем тоже тогда были. Но ты с ними не пришел. Ты в этот момент сейф академика потрошил, так? Где сыворотка, сволочь?!

Я молчал, совершенно раздавленный.

— Жаль. — Он задохнулся от бешенства. — Надобно было тебя, щенка, в проруби утопить. Не позволил я Семену. Жаль.

И сразу мне все стало ясно, как будто кто-то раздернул глухие портьеры в сумеречной комнате покойника. Паскевич. Успел-таки демон Белявский закачать в мозги Захара Алексеевича "кут" генерала.

— Понимаю, — усмехнулся я. — А ведь Захарка не умирает, Паскевич. Его логос проснулся. Это вы дохнете. Стирает душа мальчика вашу личность из его памяти. Постепенно стирает, но — сотрет. Забыли вы, генерал, первоисточник. "Главное не захватить власть, главное — удержать ее". Ульянов-Ленин. Так приблизительно. Душа-то, она ведь от Бога. А вы даже не от сатаны. Вы — от внутренних органов. От кишок, селезенки, печени и мочевого пузыря, генерал. Молитесь вашему железному Фениксу. Недолго осталось.

— Ты первый издохнешь! Я прямо сейчас могу вызвать ребят! — Генерал в теле мальчика затрясся, но уже не от приступа болезни, а от бешенства. — Они тебе иголки под ногти загонять будут, пока не сознаешься! Они суку твою беременную насиловать будут у тебя на глазах всей командой! А потом сделают ей кесарево сечение!

"Пороз буравит подземные ходы! — соображал я лихорадочно. — Пороз рвется наружу! В будущее! В мир, где нас всех уже не будет! Но останутся наши дети! И тогда им — хана! Ему бы только на плацдарме закрепиться!"

— И без пыток могу сознаться. Я все сжег, — сказал я, глядя ему прямо в глаза. — Перед смертью Белявский сказал, что вы от наркоза дуба дали. Сердце не выдержало. При свидетелях сказал. Твои орлы наверняка занесли это в протокол допроса Семена и Тимофея Ребровых. Иначе ты уже лежал бы в кремлевской клинике под капельницей, а рота, почетного караула охраняла бы тебя круглосуточно, как алмаз "Орлов". Не забавно ли? "Орлов" под охраной орлов. Ну, а с мальчиком все в порядке. Мальчика Белявский разрешил вернуть родителям. Я сжег, Паскевич. Извини. Знал бы, что ты — это ты, оставил бы и сыворотку, и формулы. Ведь ты мне за них такую премию на счет в швейцарском банке положил бы, что мы с Анастасией Андреевной на Багамах бы жили в белом особняке с видом на будущее, так?

— Так. — Пороз облизнул губы кончиком языка. Ему показалось, что я торгуюсь. Что есть шанс.

Не все потеряно.

Я ждал, наблюдая за его реакцией.

— Пятьдесят миллионов, — произнес он четко. — Долларов. И загранпаспорта. Через десять дней. Я уполномочен и гарантирую. Мне бояться нечего. Тебе все равно за бугром никто не поверит.

— Если б я только знал, что ты жив… — Мне даже не пришлось разыгрывать подавленное состояние. Я и так был подавлен всем услышанным.

— Ты же врешь! — взвизгнул Пороз. — Когда ты успел?! Где?! Я Насте скажу, что дурачка ты мне сдал из ревности! Она не простит!

Пороз не хотел погибать в одиночку. Он меня за собой тащил. Он горел желанием прикончить мое счастье, а значит, и меня.

— Тем же утром, — сознался я, не в силах противостоять его напору. — В голландской печи у Ольги Петровны. Опасался, что в плохие руки попадет. Она подтвердит, коли надо. Розовые ампулы в пенопласте и две папки. Рецепты еще там были какие-то.

— Все! — По телу Пороза пробежала дрожь, будто рябь скользнула по луже от внезапного порыва ветра. — Это конец! Настя!

— Я здесь, Захарка! — Настя вбежала на зов страдальца.

Остановить Пороза я не мог. Я придушил бы его подушкой, но тогда я придушил бы и мальчика.

— Тетя Настя! — Пороза снова начало колотить, и веки его заметались, как мотыльки в раскаленном плафоне. — Я должен! Я умираю, тетя Настя! Когда я был еще у доктора… И там был еще дядька… Худой такой… Все кашлял… Он сказал, что Сережу в склеп унесли… Что он подохнет там, где Никешу зарезали, которого Сережа ему выдал… Я и Сережу жалею… Ты прости его, тетя Настя! Это ведь за любовь! Мне маманя сказывала, что за любовь и душу продать не грех!

— Что ты говоришь?! — Настя, задыхаясь, схватилась за грудь. — Ты ведь путаешь, Захарка! Ты ведь маленький! Мог спутать!

Но Пороз уже бился в предсмертной агонии.

— Нет, Настя. — По моим щекам бежали слезы. — Он правду сказал. Я Никешу выдал Паскевичу. Ведь я думал тогда, что он маньяк и убийца, а ты — в опасности.

Из груди Пороза вырвался протяжный вой.

Почуяв минуту кончины мальчика, в детскую вбежала растрепанная его матушка. Следом — Алексей Петрович. Несчастная родительница с рыданиями припала к ногам умирающего сына.

— Пошла вон, блядь! — из последних сил выкрикнул Пороз, и глаза его закатились.

Алексей Петрович встряхнул меня, схватив за плечи.

— Он умер?!

— Кто? — спросил я, уничтоженный доносом Паскевича.

— Сын мой! — простонал Ребров-Белявский. — Кровинушка!

— Да нет. — Мне почудилось, что на лице моем осталась паутина, и я смахнул ее. — Спит просто. Кризис почти миновал. Вы мне поверьте, я ведь немного разбираюсь в медицине. Утром Захарка ваш будет здоров, как бык. Ну, как бычок. Да вы сами пульс пощупайте.

— Ровный! — Алексей Петрович приложил ухо к груди бесчувственного мальчика, и глаза его, когда он обернулся ко мне, засияли счастьем. — Спасибо вам, Сережа! Благодари его, мать! На колени падай!

Мать Захарки и вправду рухнула на колени, обхватив при этом мои ноги. Пришлось мне и ее успокаивать. Кто бы успокоил меня…

Мы с Настей шли из "Замка" по улице молча. Все было сказано. Проводив ее до калитки, в дом я не пошел. Настя, не простившись, скрылась за дверью. Я свистом вызвал Караула. Пес вылез из конуры до половины, интересуясь, на какой предмет его потревожили. Миски с едой поблизости не было. Пес с сопением втянул в себя весенний свежий воздух. Едой и не пахло. Караул дал задний ход. Пришлось взять его за шиворот и угостить увесистым пинком. Раскурочив дно будки, я вытащил чемодан и, озираясь, быстрым шагом направился в нижние Пустыри.

Пустыри

Сухие дрова постреливали в разожженной печи. Пробирки с эликсиром Белявского уже отстрелялись. Папки, оттого что я поленился их развязать, горели хуже. Пришлось их обдать самогоном двойной выделки. "НЗ" Обрубкова, или, по-свойски, "нержавеющий запас" в надраенной фляге литров на пять, я стащил из сундука Гаврилы Степановича, так и оставленного распахнутым после досмотра, учиненного уже в отсутствие хозяина. Академических трудов у егеря не нашли, а сундук закрыть позабыли. И погреб, что типично, не закрыли. Там тоже, надо понимать, трудов не нашли. Все это как бы говорило: "Мы еще не закончили. Мы отлучились, но вернемся и продолжим".

Самогон для "НЗ" Гаврила Степанович настоял на мандариновых корках, а сивушные масла абсорбировал посредством древесного угля. Пился самогон легко и под луковицу, и под карамельные подушечки. Расположившись в шезлонге у печи, я выпил под то и под другое. Минут пятнадцать или около того я тренировал Банзая прыгать через кочергу.

— Нет, ты не Брумель, ты — другой. — Разочарованный в нем как в прыгуне, я бросил кочергу на жестяной поддон, усыпанный пеплом.

Кочерга звякнула, и Банзай тут же без разбега взял метровую высоту. Приз, тонкую дольку сала, вытянутую из блюдечка, Банзай истратил прямо на столе. Еще две дольки он сбросил Хасану, который вел за нами наблюдение, сидя на веревочном кругу, точно дрессированный тигр на тумбе. Взаимовыручка. Чувство локтя. Так мы и жили.

"А все же боязно человеку, — рассуждал я над мучениями картонной папки Белявского, корчившейся в пламени. — Боязно ему на Страшном суде представиться не в чем его мать родила, а в том, что он сам на себя впоследствии напялил. Не получи академик смертельных ран, черта лысого он сознался бы, где сыворотка. Так и расстались бы мы в уверенности, что эксперимент прошел безуспешно. А Пороз, получив желанный эликсир, рос бы, наливался бы соком и готовился бы унаследовать империю".

Легкий, но какой-то устойчивый запах гадости из лопнувших ампул еще витал в воздухе. Что она представляла собой? Не знаю. Возможно, растительный наркотик, рецепт которого Белявский, скитаясь по тайге, выпытал у шаманов и которым они пользовались, готовя свое немытое тело к путешествию в страну мертвых. Возможно, мощное психотропное средство, угнетающее в нейронах "биомашины" ее собственное эго и внедряющее осознание новой личности. Так или иначе, "ультима рацио" Белявского, его последний довод, испарился.

— Противоядие, — объяснил я Хасану, прикладываясь к жестяной кружке. — Дезинфекция.

Дверь в прихожей громко хлопнула, и дом сразу наполнился голосами. Голоса вломились в кухню.

— Здорово, земляк! — пробасил позади меня смутно знакомый голос. — Хорош дурью маяться!

— Это он меня довез. — Следующий голос мог принадлежать только Гавриле Степановичу.

Я обернулся. Продуктовый извозчик Виктор в неизменном своем шерстяном топорике, сбившемся на затылок, поддерживал егеря. Но шатало обоих.

— Кто б сомневался, — промямлил я, не вставая с шезлонга.

Вот и еще одна война закончилась миром.

— Степаныч ко мне вчера с электрички заехал! — Виктор помог Обрубкову стащить сапоги. Хасан сразу взял их под охрану. — А у меня бюллетень! Посидели! Он-то меня и вылечил! Вот справка, убедись! — Виктор бросил мне на колени бумажку.

Это была даже не справка, а копия анкеты, заполненной по-немецки. На шапке анкеты темнела кокарда с хищной птицей, сжимавшей в когтях диск со свастикой. В левом нижнем углу, схваченная молниеносной гестаповской печатью, была фотография хмурого мужчины.

Я понял, что Гаврила Степанович, будучи в Москве, воспользовался связями и добыл из спецархива документальное подтверждение сотрудничества Витиного папаши с тайной полицией рейха.

— Полюбуйся! — Шофер ткнул пальцем в фотографию. — Предок мой, иуда! Если б Степаныч не приморил его тогда, меня бы даже в пионеры не взяли! А так я — сын героя! И от голода не подох с младшей сестренкой на государственную пенсию! И квартира в райцентре отдельная! И все ты, Степаныч!

Виктор, повалившись в ноги Обрубкову, припал губами к подолу его тулупа, словно к знамени полка.

"Любит здешняя публика на коленях ползать, — пришла мне в голову злая мысль. — Безусловный рефлекс. Со времен крепостного права укрепился".

— Ну, будет, будет. — Егерь оттолкнул его и, пошатываясь, встал. — Сергей, готовь самовар.

— Сам готовь, — отозвался я, заново раскурив потухшую сигарету.

— Сам так сам. — Гаврила Степанович не стал артачиться. — Но сначала — тост. Я гляжу, ты без нас уже начал. Это ничего. Мы тоже начали без тебя. Квиты. За тебя, парень. За то, что принял ты бой и очистил наши Пустыри от скверны. За то, что я сомневался в тебе. Наливай, Витюха.

Шофер забрал из моих рук пустую кружку и, взяв с полок еще две, забулькал где-то сзади.

— Все спалил, гоголь-моголь, или тетрадки мои хоть оставил? — справился егерь.

— Оставил, — буркнул я. — Где лежали, там и лежат.

— А что Настена тебе отставку дала, так не кручинься. Тяжело девке, сам пойми. — Голос егеря звучал уже из кабинета. — Ты принял мужское решение, и — баста.

Меня совершенно не удивило, что Обрубков находился в курсе всего, что произошло за время его отсутствия. Не удивило даже то, что он уже знает про отставку, хотя прошло всего часа три. Если в первую ночь моего приезда он знал о том, что я во сне бредил Нобелевской премией, отчего б ему не знать и то, что я не пошел на сделку с Паскевичем? Такая у него должность. Коронер на общественных началах. Человек, знающий все о жизни, любви и смерти.

— Вот! — Гаврила Степанович подошел ко мне с японским трофейным мечом, оставленным, как и "Зауэр", коллегами в его распоряжении. — Посвящаю тебя, Сергей. Этой шашкой косоглазый офицер харакири себе сделал. Самураи не сдаются. Ты — доказал.

— Мы пить будем, Степаныч, или как? — нетерпеливо пробасил Виктор.

Наполненные кружки вкупе с ломтями черного хлеба были розданы всем участникам церемонии. Через час мы уже раскладывали на три голоса песню "Ворон".

— За что тебя баба отшила? — спросил Виктор, наливая.

— Из другого класса она, — ответил я мрачно.

— Из параллельного, что ль?

— Мы щи лаптем хлебаем. — Я уронил голову на стол, куда она все равно стремилась. — А они — дочь известного академика. Не пара мы им. Они — аристократы, мы — разночинцы, понял?

— Воспрянь, Сергей, — одернул меня Обрубков. — Заливаешь.

— Кто это, разночинцы? — Шофер потряс меня за плечо, заинтригованный словом, которое, как видно, было им пропущено в ходе освоения программы средней школы.

— Мы. — Я собрал свои мысли и приосанился. — Были мы разночинцы, с руганью на устах нам довелось мочиться в самых святых местах. Стихотворение.

— Есенин, — удовлетворился Виктор в полной мере. — Жизненная штука. Ну что? Сотрем линию между городом и деревней?

— А кто против? — Я с трудом, но кружку поднял.

— Кто не с нами, тот и против, — ответствовал Гаврила Степанович.

Мы стерли позорную грань между разными категориями населенных пунктов. Потом спели песню "Гренада". Потом Виктор и Обрубков обсудили международное положение.

— Пока Остров Свободы наш, американцы пусть не трындят. — Виктор захрустел соленым огурцом. — Советские боеголовки — самые лучшие.

— У нас мирное сосуществование, — возразил егерь. — Мы — за мир. Мы их тихой сапой возьмем. Закрытой конкуренцией в космосе.

— Точно! — Виктор захрустел уже луковицей. — Как думаешь, Степаныч, на Марсе будут яблони цвести?

— Вряд ли, — усомнился Обрубков. — Жарко. Там бананы цвести будут. Но не это главное.

— А что главное? — Виктор снова разлил "нержавеющий запас" по кружкам.

— Главное, что я к родственничкам своим заехал в Москве. — Егерь придержал меня на табуретке. — Племянник мой, а твой, Сережа, друг — законченный оболтус. Матери хамит. Шалав каких-то в квартиру водит. В Морфлот его надо призвать на срочную. Там его научат поручни драить.

— На сверхсрочную, — отозвался я, засыпая. — Срочную Губенко уже в стройбате отбарабанил.

— Ну как? — выступил Виктор с предложением. — Сотрем черту между прослойкой и рабочими?

— Сотрем, — согласился я. — Но мне больше не наливать.

— Отбой! — принял волевое решение Гаврила Степанович.

Наша с Анастасией Андреевной бывшая двуспальная кровать приняла меня как родного.

Ни свет ни заря меня уже тряс за плечо лесничий Филя.

— Чего тебе? — Рот у меня был, как у сушеного леща, а в темя кто-то настойчиво стучался.

— Настя велела до станции отвезти, — виновато признался Филя.

— А ты и рад стараться. — Я встал и, задевая по дороге все предметы обстановки, поплелся на кухню к рукомойнику.

Рукомойник бездействовал. Филя, следовавший за мной по пятам, любезно наполнил его водой из ведерка. Утопив затылком клапан устройства, я занял позу водящего в чехарду и стоял так, пока волосы мои не намокли. Потом я степенно подошел к столу, наполнил кружку "нержавеющим" самогоном и залпом опорожнил ее. Молодой и здоровый мой организм, окрепший на природе, легко усвоил экологически чистый продукт Гаврилы Степановича, и мне стало легче. А как только мне стало легче, мне стало тяжелей. Но вымаливать у Насти пощаду было бессмысленно, я это знал. Она тоже, как и я, принадлежала к поколению, не умеющему прощать.

— Ты выходи, — очнулся Филя, стоявший у рукомойника с вафельным полотенцем. — Зажигание-то я не выключил.

Как он исчез, я даже не заметил. Обернув бубен, унаследованный от Паскевича, газетой "Правда", я уложил его в пустой чемодан академика. Меткое и убедительное название придумали большевики для своего основного печатного органа. "Правда". Все сомнения — прочь. Подтасовка любых данных априори исключена. Я снял с вешалки свой драный пуховик — остальное с вечера было на мне — и окинул прощальным взглядом нашу кухню. Будить Гаврилу Степановича я не стал. Опираясь на самурайский меч, я вышел из дома.

Вскоре я уже трясся, проезжая по улице Пустырей. Мое похмелье и общее состояние дороги несли за то совместную ответственность. Все окна в "Замке" Реброва-Белявского оказались раздернутыми, что было добрым признаком. Здесь Филя совершил остановку по требованию.

В доме Алексея Петровича меня встретили как члена семьи.

— Захарка о тебе с утра спрашивает! — шумел отец, обгоняя меня на лестнице, будто резвый подросток. — Где да где! Сережу ему подайте!

— Мне бы водочки, — сознался я на верхней площадке, смущенный и оказанным приемом, и собственной просьбой.

— Ты прямо к нему, а я мигом! — верно оценив наметанным оком мое состояние, Алексей Петрович покатился куда-то вниз.

Захарка, осунувшийся и бледный, сидел на кровати.

— Сережа! — Он сбросил одеяло и, путаясь в длинной ночной рубахе, устремился мне навстречу. — А здорово мы… Нет! А здорово я проспал! До самой железной дороги!

Прежде чем он, подхваченный, повис на моей шее и обвил меня голыми ногами, я заметил на полу железную дорогу. Состав из локомотива и трех вагончиков носился по кольцевой трассе, подскакивая на рельсовых стыках.

— Шустовский! — с подносом в руках торжественно провозгласил Алексей Петрович, являясь в детскую. — От прадеда остался непочатым! В память о лучших временах купечества нашего!

Чудеса да и только! Покрытая пылью бутыль с высоким горлышком, взятая под стражу блюдцем с лимонными дольками и корзинкой очищенных грецких орехов, сразила меня сильнее, чем выздоровление паренька.

В том, что мальчик выкарабкается, я мало сомневался, но скажите мне, что где-то еще сохранился подлинный шустовский коньяк, я бы не поверил.

— Тятя, это — Сережа! — крикнул мальчик, спрыгивая на пол. — Можно саблю подержать?

Про самурайский меч под мышкой я совсем и забыл.

— А почему она тупая? — Захарка провел пальцем по ножнам.

— Затупилась в сражениях с китайским драконом, — объяснил я доступно. — Помнишь дракона у деда Гаврилы на ковре?

— Ну?

— Вот тебе и ну!

— Так дракон же не настоящий! — Захарка рассмеялся. — Он же плоский!

— Он тоже затупился в сражениях с саблей.

— Твое здоровье, Сергей! — Разлив по высоким рюмкам благородный напиток, Ребров-Белявский чокнулся со мною.

— Вы же не пьете, — напомнил я.

— Это смотря что, — отвечал он рассудительно. — И смотря с кем. И смотря по какому поводу.

Коньяк оказался превосходен. Удивительные бывают на свете коньяки. Они могут прогнать печаль и прогоняют ее. Верьте мне, люди. Я теперь в коньяках разбираюсь.

— Сережа, а ты знаешь! — Захарка схватил меня за палец и потащил к постели. — После твоей сказки я спал все равно как мертвая царевна и семь богатырей! И еще в сон клонит! Но ты мне сказку доскажи, тогда я посплю недолго!

— Напомни-ка, где мы остановились. — Я накрыл его одеялом и присел на край постели.

Видно, бой логоса с Паскевичем не прошел для мальчика даром, и сознание его требовало длительного отдыха.

— Ну, чувак тот, Гущин, поехал в тридевятое царство какой-то беллетристикой всех удивить!

— Так вот. Ехал туда Гущин тридцать лет и три километра. По пути он встречал разных полезных зверушек и складывал их в пишущую машинку: Рыбку с зонтиком, Барабанщика отставной козы, Рака свистящего и Жучка-с-ноготка. Все они были артефакты.

— Почему артефакты? — спросил интересующийся деталями Захар Алексеевич.

— Потому что факты уже давно повывелись. Но суть не в том. А суть в том, что артефакты не могли спать. Они засыпали только на очень низкой частоте.

— Почему на низкой?

— Чтобы падать с нее было не больно.

— А не надо на край ложиться, — заметил мой слушатель. — Надо посередке лежать, как я.

— Верно, только ни Гущин, ни артефакты этого не знали. Они были дремучие, поскольку вышли из леса. И открылось перед ними все тридевятое царство, словно Книга Бытия. Но в тридевятом царстве на троне сидел злой Цензор. Это уже был Цензор Четвертый.

— Почему четвертый? — засыпая, пробормотал Захарка.

— А действительно, почему четвертый? — полюбопытствовал Ребров-Белявский, когда сын его уже крепко спал и мы с Алексеем Петровичем, сидя в библиотечной комнате, допивали благороднейший из коньяков.

— После третьего не закусывают, — поделился я опытом, вытряхивая из предложенной пачки американскую сигарету.

Прощаясь, мы с Алексеем Петровичем тепло обнялись и пожелали друг другу всевозможных успехов в учебе и труде.

— Чего так долго? — проворчал Филя, продрогший верхом на мотоцикле.

— А тебе не терпится, да? — спросил я, погружаясь в коляску.

— Просто в перерыв между электричками попадем, — пожал плечами гигант.

— Попадем, так обратно вернемся.

Данная перспектива его не устраивала, и Филя взял с места в карьер.

Проезжая мимо нашего с Настей разбитого очага, я отвернулся. К горлу моему подступил комок. Что ждало меня впереди? Да, собственно, ничего. Пивная в Столешниковом переулке.

На околице деревни нас задержали патрульные. Проверив поклажу, незнакомые мне сотрудники органов обратили внимание на меч.

— Холодное оружие, — констатировал один, выдвигая остро отточенный клинок из ножен.

— Я его вскипячу, — сказал я. — Как до Суворовского доеду.

— Я тоже Суворовское заканчивал, — оживился второй патрульный. — Ну? Как там?

— Нормально. — По большому счету мне было все равно, вернут мне подарок Обрубкова или нет. — Музей боевой славы открываем. Ветеран войны Обрубков пожертвовал экспонат будущим защитникам Отечества. Он тоже когда-то в знаменитых стенах проходил науку побеждать.

— Ты же вроде гуманитарий, — усомнился его коллега-пограничник. — Такая на тебя информация.

— Мы шефство взяли, — продолжил я пассивную защиту.

— Проезжай! — махнул рукой бывший суворовец. — Под мою ответственность!

"Меч и бубен, — усмехнулся я мысленно, когда Филя газанул из поселка. — Такой отныне будет мой фамильный герб".

Эпилог