— Ты, дочка, оставь нас.
На крыльце они встретились — отец Александр и Люба.
— Здравствуйте, Александр Григорьевич. Мы ждем вас с утра.
— Я пришел с утра. Доброе утро!
Вошел в дом…
Люба села на перила крыльца. Всякий раз при такой встрече у нее внутри происходило непонятное. Будто захлебываешься ветром: хочется выдохнуть, а никак нельзя. Люба прислушалась: как сообразуется это с радостью, которую она вызвала в себе до того? Сообразуется. Радость осталась. «Я пришел с утра. Доброе утро!» Ничего же ведь не сказал особенного. Но сказать так может только один он.
В переулок, разгоняя гусей, въехал грузовик. Батюшки, да это же к ним! Грузовик остановился у калитки на минуту — высадить Надежду и Лешку. Надежда — платок на боку — ворвалась как шквал.
— Любка! Ну, как вы тут?
— Мы квартиру получили! — подоспел Лешка, боясь, что его опередят с новостью.
Люба просияла.
— Правда?
— Тетя Надя говорит: хлопот на сто двадцать четыре свадьбы. Так, теть Надь?
— Погоди! — отмахнулась Надежда. — Мать-то как?
— Думала, время пройдет — легче будет. А все тяжелей. Ох, Вера, Вера!
— Дура была! — выпалила Надежда. Но такое объяснение показалось неубедительным даже ей самой. Она вздохнула и переменила разговор. — Пирог вам принесла. Подгорел немного…
Тут на лице у нее изобразилось недоумение. Люба обернулась, чтобы посмотреть туда же, куда и сестра, и увидела отца Александра. «До свидания» он не сказал. Может, его оскорбили? Люба догнала священника у калитки.
— Любка! — настиг ее окрик сестры.
Люба присела, будто ожидая удара, затем покорно вернулась назад.
— Стыд-то какой! — сокрушалась Надежда. — Живем при царе Горохе. Грехи замаливаем, горе лечим враньем. В горе правда нужна, а они тут ладан курят, разводят гниль! Это вот власти нет у меня. А то бы я сбросила к чертям собачьим все эти колокола! Как Петр Первый…
Священник стоял за штакетной оградой — не подслушивал, нет. Он откровенно слушал и откровенно смотрел. Гнев Надежды был царствен. Он внушал и улыбку и восхищение вместе.
— Я бы этих долгогривых пинком в зад, чтобы не путались! — Надежда с силой опустила вниз замок-«молнию» на куртке (так легче дышать), тряхнула волосами. — Черти въедливые! Зануды! Вот гады, а?
И вдруг увидела священника. Тот смотрел на нее с восторгом. Желая скрыть смущение, Надежда обрушилась на сестру.
— Чего ты стоишь тут? — Она сделала обычный свой жест рукой — короткий, четкий и ладонью вверх, как на египетской фреске. — Ну скажи: чего ты стоишь?
Люба возмутилась:
— Ты как фельдфебель! За что только Степан тебя любит!
Люба тряхнула волосами — точно так, как сестра, — и вошла в дом. Надежда, идя за ней, не выдержала, оглянулась в дверях.
Священник еще стоял у ограды.
— Малахольный, — пожала плечами Надежда.
В доме она принялась швырять на постель Любины вещи — наугад, что попало.
— Я тебя, дуру неумную, вытащу из этого смрада. Смрад, прямо смрад! Это ж надо, до чего дожили — попы на дом ходят! И пенсия, и мои деньги… Кстати, вот деньги, — Надежда положила на стол несколько бумажек. — Все уплывает во храм! А сами голодают!
Она толкнула дверь в сени, спугнула старух.
Священника уже не было.
В сенях старухи черными галками шарахнулись от нее. Надежда глянула на них сбоку и сверху, как на дворняг, подняла крышку обливного чугуна.
— Точно! Опять требуху варят! Дожили: у побирушек на иждивении. Собирайся! — гаркнула она на Любу.
Иваниха опустила босые ноги на пол.
— Лежи да лежи! Их, докторов-то, слушать — скорей помрешь.
Иваниха открыла шкаф и достала оттуда узел. Деньги, которые положила Надежда, Иваниха аккуратно отодвинула на край стола.
— Денег твоих не надоть. Авось у самих руки не крюки. Дарья! Алевтина! Неча под дверью подслушивать! Работать!
Старухи мигом явились и сели за стол — прилежно, без суеты, каждая на свое место. Иваниха развернула узел с цветными лоскутами. Из лоскутов в этом доме изготовляли цветы.
Надежда шумно вздохнула.
— Мам, ну, в самом-то деле! Пусть Любка переселяется к нам! Зачем ей жить, как ты?
Иваниха глянула на нее поверх очков.
— Я свой век прожила по чести, — спокойно возразила она. — В войну половину дома продала, купила на те деньги двадцать семь полушубков и все снесла солдатам. А сама-то без полушубка ходила в мороз. Беременная… Бывалыча, тебя и Верку в охапку да по селам. Скликала народ на антихриста Гитлера. Не за ради славы-корысти живу и теперь… Лепесточки-то потесней, покучней. Слышь, что ль, Алевтина, тебе говорю. А отец? Погиб в бою, не на гульбище…
Люба притихла, понимая справедливость этих слов.
Надежда разминала в руке папиросу. Наверное, понимала и она.
— Не нравится, как мы живем, — продолжала Иваниха, глядя на эту ее папиросу. — А мне не нравится, как ты… Но я тебя не корю. Я одно тебе толкую: есть у тебя правда — неся ее высоко. Христос нес свою правду высоко. Его распяли за это, а он воскрес…
Мать сидела не горбясь. Легко и ладно работали ее руки, хорошо складывалась ее речь. Вот такой была она когда-то. Люба смутно помнила: мать ее была молода…
Лешка, наблюдая за кроликами в заборную щель, проявил смекалку. Он раздобыл палку с гвоздем, просунул ее на соседскую территорию и, формально не нарушая границы, учинил диверсию: открыл все клетки. Кролики, не будь дураки, тотчас воспользовались свободой. Они разбежались по двору, некоторые выбежали даже на улицу. Лешка был в восторге. Восторг его и погубил: он потерял бдительность.
Увидя содеянное, хозяйка ужаснулась, но про себя. Она мирно вышла на улицу, мирно вошла затем в калитку соседей и бросилась на Лешку сзади. Только после этого согласно ее тактике можно было поднимать крик. Так она и сделала.
Когда подоспела Надежда, у забора уже собрались люди. Заступаясь за Лешку, они отчаянно кричали тоже. Лешка поплатился дважды: ему досталось от кроликовой хозяйки и от Надежды. Отвесив ему порядочную затрещину, Надежда взяла его за руку и увела.
Радость, которую Люба вызвала в себе до того, ушла. Люба сделала усилие удержать радость. Нет! Ушла совсем.
Мать стояла на коленях перед иконой.
Люба долго глядела в окно, где опять уже не было ничего, кроме мокрого забора.
— Ложись, — сказала она матери. — Я за тебя помолюсь.
Иваниха подняла глаза на дочь. Глаза ее были доверчивы, как когда-то давно, когда Люба была маленькая, а мать — молодая.
Мать легла, и дочь укрыла ее одеялом. Затем Люба сама опустилась на колени перед иконой.
— Господи! — сказала Люба иконе.
Она обратилась к богу. И хотя до того Люба часто бывала в церкви, хотя ее считали религиозной, к богу она обратилась впервые.
Не поворачивая головы, мать скосила взгляд на Любу. Ни гордости за дочь, ни нежности, даже сочувствия не было в этом взгляде, а только одно удивление.
Старухи воззрились на Любу, разинув рты.
— Господи! — повторила Люба чуть тише.
Больше она не сказала ничего, все остальное Люба подумала. Она подумала, что хорошо бы, Вера была жива, мать была бы здорова, Надя жила бы с ними и все они вчетвером ходили бы окучивать картошку на своем огороде. Невозможно? Что же из того, что невозможно? Когда обращаешься к богу, можно об этом не думать.
А есть и возможное: школу окончить, в институт поступить. Полюбила бы она какого-нибудь хорошего человека, и он бы ее полюбил… Господи, почему она такая несчастная? От жалости к самой себе и еще оттого, что она высказала ее справедливому богу, Люба почувствовала, как опять в душе у нее что-то потеплело и тронулось. Прежняя радость, казалось бесследно исчезнувшая, была жива. Так зерно, безнадежно затерянное в земле, ждет тепла, чтобы обнаружить себя цветком и злаком. Есть, оказывается, еще один способ вызвать в себе радость и это чувство высоты, которое было необходимо Любе, чтобы жить. Она повторила: «Господи!» И опыт опять удался. Люба всем сердцем отозвалась на радость. С этим уже озаренным сердцем она повернулась к матери, надеясь опять увидеть ее удивление и доверчивость. Но взгляд Иванихи был прям и строг.
— В пустыне живем, — сказала она. — Все чужие.
У Любы в душе рухнуло.
III. ПРОДОЛЖЕНИЕ ЖИТЬЯ-БЫТЬЯ
Будто случился обвал. Какая-то лавина неотвратимо настигала Любу, и негде было укрыться. Это чувство сопровождало ее всю дорогу, пока она, обхватив старый, без ручки портфель, спешила в школу.
Проехал Костя Ряхов на своем захлюстанном «Москвиче»; машина оседала на один бок. Люба стала усиленно думать, что какой же он, Костя Ряхов, все-таки проходимец — ворует кирпичи и цемент. Но мысли эти, как она ни старалась, не заглушили бедствия. «Чужие! Чужие! Боже мой, неужели мать права?»
На площади перед школой ребята гоняли консервную байку. Было пестро и крикливо, как всегда. Люба остановилась, будто перед прыжком в воду. Может, не надо идти в школу? Она не пойдет. Разве что-нибудь хорошее ждет ее там? В школе смеются над нею, и друзей у нее нет совсем… Консервная банка подкатилась ей под ноги. Люба с силой отшвырнула банку ногой, и этот ее решительный жест помог ей осилить робость. Она смело пересекла площадь.
— Был бы гол законный! Это Богородица помешала!
Так дразнили Любу. Лешка догнал ее и забежал наперед.
— Не бойся! Я уже дал одному в ухо.
— Иди уж! — отвернулась Люба.
Однако Лешка такой суровости не заслуживал, и Люба смягчилась.
— Я их не боюсь, — сказала она. — Ты зря думаешь…
Ей не такой защитник был нужен. А кроме того, у нее башмак готов был вот-вот развалиться. Она бы не хотела, чтоб Лешка это заметил.
Лешка башмак все же заметил. Но в словах Любы и в тоне он усмотрел благодарность. Большего Лешка и не желал. Он вернулся к обидчикам.
— Хочешь получить в ухо? Нет, говори, ты в ухо получить хочешь?