льшой сдвиг в моем мышлении – перестать беспокоиться о результате творческих решений, пусть фишка ляжет как угодно. Эта идея отражается во всем, что я делаю с тех пор.
Значит, речь шла о том, чтобы стать не только открытым и уязвимым, но даже дерзким перед лицом утраты?
Да, и это сильная позиция, потому что меня невозможно было застать врасплох, я был готов ко всему. Оглядываясь назад, могу сказать, что постоянное проговаривание собственного горя и выслушивание чужих историй исцеляет, потому что те, кто скорбит, – знают. Именно они рассказывают историю. Они уходили во тьму и возвратились, обретя мудрость. Они знают что-то, что должны узнать другие скорбящие. И что самое удивительное, все мы приходим туда в нужное время.
Была ли запись «Ghosteen» еще одним способом проникнуть глубже в ту реальность, где находится Артур?
Да, я так считаю. Работа над «Ghosteen» началась гораздо позже, и она была интенсивной настолько, насколько это вообще может быть. Но еще и отчаянно прекрасной, понимаешь? Она была жизнетворной в самом сокровенном смысле. И даже более того.
В «Ghosteen» есть своего рода святость, которая обращается к отсутствию моего сына и вдыхает жизнь в пустоту. Те дни в Малибу, когда я писал этот альбом, не были похожи ни на что ни до ни после из-за их дикой энергии. Я не могу говорить за Уоррена, но уверен, что он сказал бы примерно то же.
Было ли трудно работать над этим альбомом?
Нет, не трудно, мы были просто одержимы. Это было нечто необыкновенное, особенно сессии в Малибу, когда мы буквально жили в студии. Мы ночевали в доме неподалеку. Сама студия представляла собой одну комнату со звукорежиссерским пультом. Мы мало спали и работали до упаду, не покидая территорию. И так день за днем.
Как получилось, что вы записывались в Малибу?
Это все благодаря Крису Мартину из Coldplay, он предложил нам воспользоваться своей студией, пока сам записывался где-то еще. Это был удивительный жест.
Значит, вы уединились на территории студии Coldplay?
Да. Хотя это звучит намного грандиознее, чем было на самом деле! Это была невероятно насыщенная работа, поражающая своей напряженностью, но с точки зрения творчества – совсем несложная. Наоборот. Мы были словно загипнотизированы тем, что мы делали.
Эта напряженность была исключительно позитивной?
Да, в самом лучшем смысле. И Уоррен был просто великолепен. Мы оба плохо спим, и я встаю ни свет ни заря после того, как лег спать глубокой ночью, а Уоррен уже сидит во дворе в трусах, в наушниках и просто слушает, слушает, слушает. Преданность Уоррена проекту, его самоотдача превосходила все, что я когда-либо видел.
Понимал ли он твои идеи, или нужно было их объяснять?
Мы не говорили о таких вещах, но песни получались очень близкими к тому, что я хотел выразить. Когда вы вместе пишете музыку, разговор становится в лучшем случае вспомогательной формой общения. Что-то объяснять становится не нужно, даже вредно.
Сейчас кажется странным об этом говорить, но я думал о том, что мог бы послать Артуру сообщение. Я чувствовал, что если и есть какой-то способ сделать это, то именно так. Попытка не просто осмыслить потерю, а каким-то образом установить контакт – может быть, такой же, как во время молитвы.
Да, в этой пластинке есть что-то от молитвы.
Точно. И в этом смысле у нее был скрытый мотив, еще одна цель – с помощью музыки каким-то образом вызвать духов, дать им пристанище.
И сообщить что-то Артуру?
Да, кое-что сообщить. Попрощаться.
Я понимаю.
Вот чем для меня был «Ghosteen». Артура похоронили, он просто исчез, но я так хотел снова установить с ним связь и попрощаться.
4. Любовь и определенный диссонанс
Вчера вечером я слушал «Ghosteen», и меня поразило, что сгущенная атмосфера альбома передается не только с помощью слов и музыки, но и через твой голос, каким-то образом изменившийся.
Понимаю, о чем ты. Когда слушаю эти песни, мне кажется, будто их поет кто-то другой или что-то другое. И что еще более странно, эти песни поются лично для меня. Это странно.
Как будто ты поешь о себе? Или для себя?
Да, похоже на то. Думаю, дело в том, как мы с Уорреном записывали «Ghosteen»: было в этом что-то бессознательное, глубинное, что привлекло к песням некие силы. Как мы уже говорили, эта запись имеет молитвенный характер. И я думаю, наши молитвы предъявляют нам требования; они чего-то ждут от нас, обращают наше внимание внутрь себя. В этом плане «Ghosteen» кажется мне уникальным, как и всякая религиозная музыка.
Значит, ты считаешь, что у тебя нет других песен с таким же религиозным внутренним смыслом? А «Into My Arms», например?
Лично для меня нет, она не обладает той предельной интимностью. Дело не в том, что «Into My Arms» оставляет меня равнодушным. Я понимаю композицию песни и ее ценность. Я хорошо помню все, что связано с ее появлением. Помню, как сидел на кровати в общежитии реабилитационного центра и писал текст, собирая песню по кусочкам, четко осознавая ее намерение и цель.
Я не знал, что ты написал «Into My Arms» в реабилитационном центре.
Да. Там по воскресеньям разрешали ходить в церковь. Как-то раз я шел из церкви через поле, и мне явилась эта мелодия. Когда я вернулся, сразу сел за скрипучее старое пианино и написал мелодию и аккомпанемент, а затем пошел в общежитие и написал текст. Помню одного только что поступившего наркомана. Он был в дерьмовом состоянии, весь в болячках и постоянно опрыскивал себя дезодорантом «Линкс» – как будто это могло что-то изменить. Он посмотрел на меня и спросил: «Что это ты делаешь?» И я сказал: «Пишу песню». А он спросил: «Зачем?»
Неплохой вопрос! А ты, значит, жил в общежитии?
О да, старая школа по полной программе – до того, как появились роскошные пятизвездочные рехабы. Так или иначе, в то время я четко понимал процесс написания песен: я осознавал цель, знал, что у меня есть мелодия и неплохой текст, знал, что у меня получается хорошая песня. И хоть я люблю «Into My Arms» и она мне отлично послужила, но, когда я ее играю, она не волнует меня так, как волнует тех, кто ее слушает. Меня больше трогает их реакция, чем сама песня, потому что я чувствую ее эмоциональное воздействие. Мне просто кажется, что я создал что-то, чем они могут наслаждаться, и выпустил это в мир вместе с другими моими песнями.
«Ghosteen» – совсем другое дело. Этот альбом в меня будто вглядывается. Кажется, что он надвигается на меня, волоча все свои тайны на прицепе. Как будто пытается что-то мне сказать. И возможно, так оно и есть! Вероятно, он раскроется, когда мы наконец сможем исполнить его вживую, но я точно не знаю.
Ты готовил «Ghosteen» к концертному исполнению, когда разразилась пандемия. Мне кажется, что наши с тобой беседы не состоялись бы, если бы ты уехал в тур.
Наверно, нет, и уж точно мы бы так с тобой не подружились. При всех огромных преимуществах лично для артиста и для фанатов гастроли требуют некоторых жертв. Самая большая из них – ощущение нормальности. А также дружба, семья – обычная жизнь, возможность делать ничем не примечательные вещи.
Например, я хочу заняться керамикой, это очень рутинное занятие, но такими вещами трудно заниматься, когда все время гастролируешь.
Ты занялся гончарным делом!
Нет, керамическими фигурками. Вариация на тему традиционной стаффордширской керамики, но лучше поговорим об этом позже.
Ладно, умолкаю…
При этом у меня просто душа разрывается оттого, что нам так и не удалось сыграть «Ghosteen» вживую. Будто его естественное созревание, или развитие, или как это еще назвать, прервано пандемией. У него так и не было шанса повзрослеть. Так что «Ghosteen» еще многое может нам рассказать.
Мне кажется, когда вы записывали эту пластинку в Малибу, вы сами, по сути, были лишь каналом для песен.
Да, песни будто текли сквозь нас. Откуда-то извне. У меня такое отношение, в частности, к «Spinning Song» – очень глубокая связь с этой песней, какая-то мистическая. Она имеет на меня огромное эмоциональное воздействие. Как будто она – нечто большее, чем кажется на первый взгляд, если понимаешь, о чем я.
Расскажи, пожалуйста, как появилась эта песня – и почему ты считаешь ее такой эмоционально резонансной?
Мы с Уорреном импровизировали на одну повторяющуюся тему уже как минимум пару часов подряд. Если Уоррена посещает идея, требуется немало усилий, чтобы его отвлечь. Я не говорю, что, когда дело доходит до музыки, Уоррен становится одержимым, но очень близко к этому! Он может отрешенно сидеть и часами играть фактически один и тот же кусок, с минимальными вариациями, абсолютно выпав из мира. Это может быть и благословением, и проклятием, но часто дает возможность сосредоточиться на вокале. Это выталкивает меня за пределы того, что можно было бы назвать моей заветной идеей.
Эту идею о том, какой должна быть песня, ты держишь в голове с самого начала?
Да, законченная идея – стихи, над которыми я работал месяцами: обдумывал, взращивал, лелеял, полировал, совершенствовал, – и вдруг обнаруживается, что они не соответствуют музыке, на которой зациклился Уоррен. И тогда я вынужден либо отказаться от своей идеи, либо ее переделать, либо использовать лишь фрагменты. Дойдя до этой точки, я в итоге могу спеть буквально что угодно – иногда от скуки, иногда от разочарования, а часто в попытке нарушить или изменить ход песни, чтобы снять эту Уорренову маниакальную осаду. И очень часто именно среди сырого, рассредоточенного, неподготовленного материала обнаруживается настоящее сокровище. Когда входишь в это состояние, внезапно проявляется другое, таинственное начало.
Мне кажется, здесь есть над чем подумать. Ты хочешь сказать, что слова теперь подчиняются музыке, что музыка фактически диктует слова?