Верховники — страница 9 из 69

ГЛАВА 11


Как многие слабые натуры, князь Иван Долгорукий на возникшие в связи с болезнью императора опасности ответил по-своему — запоем.


Лишь я скок на ледок,

Окаянный башмачок,

Окаянный башмачок,

Подскользнулся каблучок!


Очнулся Долгорукий от пения девок в Серебрянских банях. Он лежал на верхнем полке, бездумно смотрел на деревянный потолок. Сладко пахло веником, квасом.

— Ну вот, ваше сиятельство, смыли художества, намыли хорошества. — Смоляная купеческая борода свесилась над лицом князя.

«Должно быть, хозяин!» — тупо как-то подумалось Долгорукому, а за этой первой сознательной мыслью пришли те, другие мысли из прошлой жизни, которую он, казалось, уже оставил и которые вдруг нагнали его здесь, на верхнем полке, как нагоняло Адама воспоминание о первом грехе.

«И впрямь Адам!» — Князь Иван застонал и перевернулся на живот, свесил вниз голову с мокрыми кудрями.


Не слыхала, как упала,

Погляжу, млада, лежу

Я на правом на боку,

Помираю со смеху! —


скрытые паром, плясали розовые жаркие девки. Ржали какие-то бесстыжие молодцы — должно быть, очередные его знакомцы, подобранные в московских вертепах. «Знай наших, Долгорукий гулять!» — гаркнул знакомый голос с немецким акцентом. Со звоном покатились золотые монеты. Девки взвизгнули, бросились подбирать золото.

«Никак, капитан Альбрехт командует, давешний собутыльник!»

«Му darling!» — тёплые женские руки закрывают глаза. Обернулся — длинноногая рыжеволосая красавица. Глаза дикие, не то пьяные, не то сумасшедшие.

Этого ещё не хватало. «Кто такая? Откуда?» Девица хоть и не говорила по-русски, должно, поняла. Как лежала, длинные ноги к голове подтянула, выгнулась змеёй: «Змея! Женщина-змея!» И, точно холодный морозный воздух, ворвалось воспоминание: Москва-река, балаган голландский, девица на помосте, толстая рожа Васьки Татищева, он его, статского советника, нагайкой по башке — бац! — девицу в седло, и поминай как звали.

   — Недельку как гулять изволите! — гудит хозяин.

«Ну что ж, он может, он царский любимец, он волен что хочет делать. Только царь-то, Петруша-то, болен Петруша! Оттого и запой, что со страху. А он статского советника нагайкой! Сейчас самое время осторожным быть, а он нагайкой. Стыд, стыд». Но это был страх, животный страх перед неизвестностью. И как единственная надежда, выплывало круглое детское личико невесты. «Наташа! Наташенька, прости меня, дурака. Она простит, она добрая, она одна простит!» — одевался он как в лихорадке. Капитан Альбрехт увидел его одетого, вытянулся в струнку, доложил радостно:

   — От вашего батюшки, Алексея Григорьевича, гонец прискакал. Велено доложить: государь выздоравливает!

И всё сразу исчезло — и страхи, и эта баня, и похищенная акробатка. Осталось только чувство огромной радости, и в ушах, как в Успенском, прозвучало: аллилуйя! Аллилуйя! Спасён! И лишь когда схлынула эта волна, выплыло, как из тумана, улыбающееся, костлявое лицо капитана Альбрехта. Не было, казалось, никого дороже Ивану Долгорукому в эту минуту, чем капитан Альбрехт.

— Едем к Бидлоо, капитан, едем к царскому доктору.

Хотя пруссак твердил что-то о том, что батюшка Алексей Григорьевич ждёт его в Головинском, он только отмахнулся и, вскочив в карету, которая неделю как носила его по Москве, приказал: «К Бидлоо!» Иван Долгорукий хотел самолично услышать от доктора о выздоровлении своего венценосного друга.

Капитан Альбрехт, напяливая мундир, только поражался такой быстроте и спешке. «А кто же мне заплатит?» — подступил к капитану банщик, но, понюхав выразительный офицерский кулак, отвесил почтительный поклон. Долгорукие не платили — их посещение было накладной честью.

И ещё плакала акробатка-англичанка. Она так ничего и не поняла толком. Не знала даже имени своего похитителя. Но это было прекрасно. Первый раз в жизни её похитили. А бросали её не однажды и в разных странах. Но только в России её похитили и дали неделю счастья.

Акробатка плакала и от счастья, и от горя.

Капитан Альбрехт счёл нужным выдать ей десять рублей на слёзы из княжеского кошелька. Остальные наличные (от двух до трёх тысяч) остались в карманах немца.

После пережитых страхов тем краше показался Ивану Долгорукому гостеприимно освещённый дом доктора Бидлоо с высокой двускатной крышей, красневшей, как грудь снегиря, среди высоких заиндевевших деревьев аптекарского сада. Над входной дверью яркий фонарь освещал затейливую вывеску с изображением серебряной змейки, обвивавшей дымящуюся чашу. Свет из окон длинными тёплыми полосами падал на аккуратно сметённые сугробы вдоль тёмных аллей. Всё здесь дышало миром и уютом.

И когда князь Иван вслед за хозяином, маленьким круглым человечком, вошёл в тёплые сени, пропахшие душистыми ароматами летних трав, осенних цветов и пряных корений, и за ними с мелодичным звоном захлопнулась тяжёлая массивная дверь, первое впечатление, которое охватило его, было столь редкое в тогдашней Москве, — чувство полной безопасности. Хозяин толкнул маленькую потаённую дверцу, и они, как в сказке, прямо из аптеки перенеслись в театр с его позолотой и шумом толпы, разноголосицей настраиваемых музыкальных инструментов.

Доктор Бидлоо был истым сыном доброй старой весёлой Англии времён Стюартов: ненавидел постные, пуританские лица. Широкий завитой парик с буклями делал его круглое лицо ещё добрее, во рту точно бился в припадке неудержимого смеха серебряный колокольчик — доктор был известный московский старожил и забавник. В Медицинской школе, директором которой числился доктор, нередко анатомический театр превращался в театр действительный. Доктор слишком почитал Конгрива, чтобы отказаться от театральных удовольствий. Вот и сегодня сборная труппа, состоявшая частью из русских, частью из приглашённых немецких актёров труппы Фиршта, ставила живые картины в домашнем театре доктора.

Когда доктор Бидлоо и Иван Долгорукий вошли в боковую директорскую ложу, оркестр грянул увертюру из «Свадьбы Юпитера» Метастазио[43]. И это тоже было приятно Ивану, как напоминание о скорой двойной свадьбе: Петра II и Екатерины Долгорукой и его, Ивана, и Натальи Шереметевой. Ему кланялись, и уже по этим льстивым поклонам видно было, что всё снова переменилось, опасность миновала и доктор Бидлоо говорит правду — болезнь отпустила Петра II. Всё снова стало на свои места, и вот искательно улыбается Остерман; забежал в ложу и со слезами просит вернуть прежнюю дружбу Пашка Ягужинский (то-то, не будешь раньше времени болтать о наследниках); с видимым восхищением глядят на царского фаворита придворные дамы. И так приятно слушать скороговорку доктора Бидлоо. У государя оказалась обычная простуда, а этот болван Блюментрост[44] вообразил, что у больного худосочие и истощение и давал прохладительные напитки. «Это при простуде-то! — Доктор Бидлоо всплеснул белыми ручками, — Да слава Богу, на третий день наконец догадались вызвать к государю его, доктора Бидлоо. Не волнуйтесь, князь — обычная простуда! А этот Блюментрост загубил уже Петра Великого! Великий человек умер оттого, что ему не дали лекарства, которое стоит пять копеек».

Взвился занавес над маленькой сценою. А князю Ивану всё ещё чудилось, что невидимый хор поёт сладкую песнь. Простуда! Обычная простуда!

На сцену меж тем выплыли актёрки из труппы Фиршта. Дама с компасом и картой в руке представляла Мореплавание. Девица с двумя полными рогами в руках означала Изобилие. Декольте у девицы — чуть не до пупка.

Иоганн Фиршт — директор и антрепренёр немецкого театра — выглядывал из-за кулис не без волнения: у богини Помоны чуть было не упала с полных бёдер повязка. Но волнение было напрасное, публика терпеливо аплодировала. Особливыми аплодисментами все встречали богиню Правосудия: высокую пышную немку. В руках богиня Правосудия держала римские атрибуты — меч и весы. Иоганн Фиршт почитал себя классицистом, и столь явное одобрение его замысла публикой вызывало у него улыбку. Улыбка у Иоганна Фиршта была странной: казалось, что улыбались две половины голландского круглого сыра.

Особенно учтиво аплодировал богине Правосудия генерал с апоплексически красным лицом.

Иоганн Фиршт вгляделся и крякнул: эге, наша Лизхен понравилась первому полицейскому на Москве, Андрею Ивановичу Ушакову[45]!

Последней из красавиц Иоганна Фиршта выступила девица Поганкова, как она значилась в русской афише, или девица Паггенкампф, как писалась она в немецкой. В любом случае Поганкова была обычной дюжей немецкой девицей.

У себя в родной Швабии девица служила судомойкой в трактире, но в России получала жалованье как первая танцовщица. Танцевала обычно девица Поганкова фолидишпан с лестницей на голове, и танец этот почитался особливо трудным и шёл в заключение. Толстая шея и полное хладнокровие девицы приносили ей всегдашний успех, успех колоссаль.

Но на сей раз то ли заёмный оркестр князя Оболенского (предприимчивый князь сдавал этот оркестр с одинаковым успехом на свадьбы, спектакли и похороны) сыграл не в такт, то ли девицу Поганкову качнуло от её обычных двух утренних кружек пива, но лестница упала, и получился конфуз. Доктор Бидлоо, конечно, рассмеялся первым, а за ним грохнула вся зала, и Иоганну Фиршту смех тот показался обидным.

«Посмотрим, доктор Бидлоо, кто из ваших актёров выйдет на сцену? Какие-нибудь плясуны-скоморохи!» — заранее злорадствовал Фиршт. Кому-кому, а ему-то было известно, что на доктора поступила жалоба, что доктор-еретик сманивает семинаристов в Медицинскую школу, где обучает не столько медицине, сколько богомерзостному скоморошеству. И Бидлоо запретили употреблять учеников Медицинской школы для домашних спектаклей.

В коротком антракте слуги доктора обносили зрителей имбирным квасом, мочёными яблоками и душистым мёдом. Разговор был общий — о выздоровлении императора Петра II. Знатные вельможи, иностранные министры, генералы — все стремились увидеть молодого Долгорукого, перехватить его взгляд, улыбку. Князь Иван, бледный, с лихорадочно блестящими глазами, отвечал рассеянно и как-то насмешливо. Взгляд его бродил поверх голов собравшихся, точно разыскивая кого-то. Но вот мелькнули два белых платья, и князь, неучтиво расталкивая толпу (генерала Барятинского