Верлен и Рембо — страница 3 из 62

й женщине — как это произошло в 1886 году с Мари Гамбье.

Разъезды, связанные с передислокацией войск, могли бы продолжаться еще долго, если бы в 1851 году не произошел инцидент, круто переменивший жизнь семьи. Капитан получил взыскание, которое счел несправедливым, и тут же подал в отставку. Командир полка приложил все усилия, чтобы оставить в армии этого образцового офицера, но Никола Огюст остался непреклонен. Верлены навсегда покинули Мец и перебрались в Париж — точнее, в Батиньоль, бывший тогда пригородом столицы, где обитали отставные военные и зажиточные рантье. В доме на улице Сен-Луи Поль Верлен проживет двадцать лет — до своей женитьбы.

Столица ему поначалу не понравилась:

«По правде говоря, первыми моими впечатлениями от Парижа были уродство, грязь и сырость. И затхлая атмосфера, ведь ноздри мои привыкли к сильным и простым запахам лотарингского востока, к целебным ветрам города в виде шахматной доски».

Но через несколько дней малыш увидел заполненные народом бульвары, и это зрелище восхитило его. И еще он обратил внимание, как громко говорят здешние обитатели, тогда как в провинции люди словно бы перешептываются. Это была парижская свобода!

Стефани поддалась очарованию Парижа ничуть не меньше, чем семилетний Поль. При всей набожности и церемонности она была по натуре женщиной очень веселой, живой и говорливой. Матильда Дельпорт, бывшая мадам Верлен, так описала в мемуарах свою тещу, с которой познакомилась в 1869 году:

«Она была удивительно похожа на своего сына с той разницей, что в юности, несомненно, обладала красотой, которую во многом сохранила. Но у нее были те же морщинки у глаз, те же густые, немного жестковатые брови».

Веселый нрав Стефани подвергнется жестоким испытаниям, связанным с обожаемым Полем. Но пока это еще ребенок — пусть не слишком красивый, но очень ласковый в те минуты, когда не топает ногами от ярости.

Они гуляют вместе по Парижу, осваиваясь в столице. Однажды утром в толпе раздается гомон: «Это принц-президент!» И, действительно, они видят перед собой Луи-Наполеона. А 4 декабря, сразу после государственного переворота, оказываются в охваченной паникой толпе, едва успевают укрыться в какой-то лавчонке и возвращаются домой несколько напуганные, но в целом довольные своим приключением. Эти политические события, увиденные глазами ребенка, вошли в «Исповедь», которую старый и больной Верлен начал писать незадолго до смерти.

Поль любил обоих родителей и сохранил это чувство до конца жизни. Но к отцу он, вдобавок, относился с глубочайшим уважением. В «Исповеди» об этом сказано так:

«Я очень гордился красивым отцовским мундиром: французского покроя, с бархатными отворотами, с двумя орденами — испанским и французским, его треуголкой с разноцветными перьями, шпагой… Гордился и его великолепной выправкой человека очень высокого роста, „каких больше не делают“, мужественным и добрым лицом, на которое привычка командовать наложила все-таки отпечаток властности, приводившей меня в трепет, что было хорошо, ибо я вел себя отвратительно, если шалости сходили мне с рук».

В мундире, который так нравился маленькому Полю, Никола Огюст Верлен позировал художнику. Этот портрет переживет бесконечные переезды и передряги — и именно на него будет обращен последний взгляд умирающего поэта.

Учение

С 1851 по 1853 год Поль посещает небольшую школу по соседству с домом. Здесь он изучает начатки арифметики, истории и географии, причем занимается очень ревностно. Позднее Верлен утверждал, будто он всегда был отъявленным лентяем — действительно, «проклятому поэту» не подобало проявлять прилежание, пусть даже и в детские годы. Тем не менее, учиться ему нравилось: когда он заболел легкой тифозной лихорадкой, то повторял в бреду таблицу умножения. Почему же родители решили отдать его в пансион, где ему предстояло стать интерном? Естественно, не из-за недостатка любви — видимо, отца встревожили некоторые черты характера Поля, проявившиеся сильнее после болезни, когда мать и кузина относились к нему с удвоенной нежностью. Мальчик был слишком неуравновешенным, и у него все чаще случались приступы странной ярости. Капитан был сторонником строгой дисциплины — по крайней мере, теоретически. Вот почему Поль в девять с половиной лет был отдан в интернат пансиона Ландри. Заведение это пользовалось очень хорошей репутацией (здесь учился сам Сент-Бёв!), и, начиная с седьмого класса, ученики посещали занятия в лицее Бонапарта (впоследствии переименованного в лицей Кондорсе). Поль согласился на перемену участи неожиданно легко: его прельстила мысль, что он получит кепи и мундир.

Но в первый же вечер он сбежал. Новые товарищи внушали ему страх, а пансионский ужин не шел ни в какое сравнение с домашним столом. Если верить старому Верлену, последнее обстоятельство оказалось решающим. Он устремился на улицу Леклюз и поспел прямо к ужину. Его обласкали, простили, накормили и отправили спать. На следующий день кузен Виктор (брат Элизы) повел мальчика в пансион:

«По дороге он внушал мне, что я должен показать себя мужчиной и представить, будто я уже как бы в полку! Черт возьми! Ведь я из семьи военных, и как он (старый сержант, ветеран Алжира, которому впоследствии предстояло совершить еще две кампании, итальянскую и мексиканскую) привык к полковой жизни, так и мне следует приспособиться к коллежу. У меня появятся друзья, если я буду хорошим — хорошим, но не слишком. К примеру, нельзя позволять сорванцам смеяться над собой, надо с ними подраться пару раз, и все пойдет как по маслу. Он говорил так хорошо, что я почти с радостью вернулся в „заведение“ — с этим словом довелось мне познакомиться в тот же вечер».

В пансионе Ландри Верлену предстояло провести девять лет. И каждый день (исключая период каникул) отец навещал сына, принося ему сладости и подарки. Некоторые биографы видели в этом свидетельство непростительной — особенно для бывшего офицера — слабости. Сам Верлен до конца дней считал это признаком великой доброты отца. Не следует забывать, что для ребенка интернат был чем-то вроде тюрьмы, откуда он мог вырваться только лишь на каникулы.

С этим же пансионом связано воспоминание и о первом «заключении». В седьмом классе юный Верлен безбожно ошибся, спрягая латинский глагол «читать» — не сумел назвать правильную форму прошедшего времени «legi» («я прочел») и был за это отправлен в карцер, который, впрочем, оказался вполне сносным. Как писал сам Верлен, в карцере этом не было ни мышей, ни крыс, ни железных засовов — «всего-навсего один поворот ключа». Главным можно считать сам факт первой утраты свободы:

«Каковы же были мои впечатления от этого ненастоящего „ареста“? Естественно, я не могу с точностью определить их теперь, в зрелом возрасте, после стольких лет и стольких куда более серьезных засовов… Не был ли этот жалкий анекдот всего лишь символом? Не заключалось ли в нем своего рода предупреждение и предвосхищение будущих несчастий, которыми я обязан чтению? Было ли уже тогда заклеймено мое детство вещими словами ненавистного и обожаемого Валлеса: „Жертва Книги“, и, если по-латыни, то на сей раз без ошибок: Legi?».[5]

Пребывание в пансионе наложило на Верлена неизгладимый отпечаток. Прежде всего, он усвоил «школярский» жаргон, от которого не избавился до конца жизни: дружеские ругательства, переделанные в прозвища фамилии, соленые словечки, невероятные сокращения, вкрапления латинских и английских выражений — всем этим заполнены его письма. Особенно показательны послания к Лепелетье — товарищу по лицею. Самое удивительное, что добряк Лепелетье считал, что друг с ним совершенно откровенен, хотя «школярский» стиль служил Верлену скорее для того, чтобы скрыть свои истинные чувства. И в пансионе, и во взрослой жизни «амикошонство» означало проявление фальшивой сердечности.

Но, пожалуй, куда более серьезным оказалось другое обстоятельство: здесь были собраны мальчики разного возраста, и Верлен в старости откровенно признавался, что нравы пансиона оставляли желать лучшего. Старшие делились с младшими своим опытом и порой приобщали их к развлечениям весьма сомнительного свойства. «Чувственность овладела мной, захватила меня в возрасте между двенадцатью и тринадцатью». Он начинал нежно поглядывать на тех, кто был моложе его, и «вот наконец мне открылась эта ужасная тайна!» Старый Верлен подчеркивал, что его тогдашнее «падение» было сущим ребячеством, чувственной игрой, в которой не следует видеть «ничего гнусного». Но даром подобные «игры» не проходят — и подтверждением этого может служить жизнь самого Верлена.

Учеником он был средним. Когда его приняли в девятый класс, с ним пришлось проводить дополнительные уроки, поскольку он считался тогда ребенком с замедленным развитием. С 1855 по 1862 год он дважды в день посещал занятия в лицее Бонапарта — как и все остальные пансионеры Ландри. Именно здесь, в 1860 году, то есть во втором классе, он познакомился с Эдмоном Лепелетье.

Из года в год, благодаря прилежной работе, ученик Верлен поднимался все выше в классной табели о рангах. Исключением были лишь точные и естественные науки — впрочем, для литераторов считалось хорошим тоном презирать физику и математику, а Верлен достаточно рано решил, что посвятит себя словесности. В классе риторики он даже получил два похвальных листа — за сочинения на латинском и французском. Вообще, более всего он преуспевал в иностранных языках — в частности, успешно осваивал английский, который впоследствии очень ему пригодится.

В семнадцать лет он уже точно знает, что хочет быть поэтом. Но не вполне сознает, что это будет за поэзия. Он подражает — сознательно и бессознательно — Виктору Гюго, Теодору де Банвилю, Жозе Мария Эредиа. Одновременно он сочиняет на них пародии. Эта страсть к пастишам, к шутливой имитации сохранится у него на всю жизнь, словно он желал доказать самому себе, что владеет всеми секретами своего ремесла.

Главная же его забота в это время — желание стать мужчиной. Ему уже недостаточно сомнительных свиданий в дортуарах — «мальчишеских шалостей», как назовет он их позднее. Он страстно жаждет познать иную любовь: