Верность и терпение. Исторический роман-хроника о жизни Барклая де Толли — страница 5 из 5

Страда

Глава перваяОт Вильно до Полоцка

Уходя с бала, Александр пригласил в свою большую карету, напоминающую спальный дормез, Аракчеева, Барклая и Шишкова — государственного секретаря, заместившего Сперанского.

— Итак, господа, Наполеон начал войну, которой мы не хотели и всячески избегали, но жребий брошен, и нам ничего не остается, как принять дерзкий вызов захватчика. — Александр замолчал. Молчали и все его спутники. — Моя августейшая бабка, — вдруг проговорил он, — Екатерина Великая, составила мне и брату моему Константину Павловичу азбуку, в которой собрала множество пословиц, поговорок и афоризмов, среди которых была и сентенция: «На зачинающего — Бог». Не я начал эту войну, но я окончу ее победою, чего бы это ни стоило мне и России. И потому, господа, — проговорил Александр с необычной для него жесткостью, — в каждом своем действии следуйте сообразно этому основополагающему принципу.

Вернувшись во дворец, Александр первым из всех вызвал к себе Александра Семеновича Шишкова.

Пятидесятивосьмилетний государственный секретарь, седой, всклокоченный, широконосый, справедливо почитался одним из лучших стилистов бюрократической России, заменив отправленного в ссылку Сперанского.

Шишков был воистину семи пядей во лбу — адмирал, переводчик, поэт, ученый-филолог, чьи сочинения в конце жизни составили два десятка томов, — и не случайно был призван царем в первые часы войны.

— Александр Семенович, — сказал царь, — война началась, и надобно теперь же, не дожидаясь утра, написать приказ нашим войскам. Сообщите также в Петербург фельдмаршалу Салтыкову о вступлении неприятеля в наши пределы и непременно скажите ему, что я не помирюсь, покуда хоть один неприятельский воин будет оставаться в нашей земле.

Отпустив Шишкова, Александр тут же вызвал Барклая, и они вместе обсудили и продумали первые шаги начавшейся кампании: надо было срочно разослать адъютантов во все корпуса четырех русских армий и особенно подробно объяснить предстоящие действия соседней, 2-й армии Багратиона, определив сроки и направление ее движения.

Багратиону велено было отходить к Вилейке, а 1-й армии начинать движение к Свенцянам, расположенным в семидесяти верстах к северо-востоку от Вильно, где стоял гвардейский корпус цесаревича Константина.

Через два часа Шишков принес и приказ по войскам, и письмо к Салтыкову.

Приказ, извещая армии о вторжении французов на территорию империи, кончался так: «Не нужно Мне напоминать вождям, полководцам и воинам нашим о их долге и храбрости. В них издревле течет громкая победами кровь Славян.

Воины! Вы защищаете Веру, Отечество, Свободу. Я с вами. На зачинающего — Бог».

Ловкий царедворец Шишков не преминул закончить приказ фразой, которая, судя по всему, понравилась государю.

Фельдмаршалу Салтыкову объявлялось о несокрушимой решимости царя бороться до победы. «Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве Моем» — такими были последние слова письма к Салтыкову.

Александр, прочитав оба документа, подписал их, и только тогда, в пятом часу утра, лег спать, почти не раздеваясь, сняв лишь сапоги и сюртук.


Утром 13 июня в войсках был зачитан первый в Отечественной войне приказ Барклая-де-Толли.

«Воины! Наконец приспело время знаменам вашим развиться пред легионами врагов всеобщего спокойствия, приспело вам, предводимым самим монархом, твердо противостоять дерзости и насилиям, двадцать уже лет наводняющим землю ужасами и бедствиями войны!

Вас не нужно воззывать к храбрости; вам не нужно внушать о вере и о славе, о любви к государю и Отечеству своему: вы родились, вы возросли и вы умрете с сими блистательными чертами отличия вашего от всех народов!»

В конце того дня, когда в войсках зачитывали приказ военного министра, Александр сделал последнюю попытку примириться с Наполеоном.

В десять часов вечера 13 июня Александр пригласил к себе Балашова и, улыбаясь, сказал:

— Ты, верно, не ожидаешь, зачем я тебя призвал. Я намерен послать тебя к Наполеону. Поступаю я таким образом потому, что граф Нарбонн был у меня, а ответного визита мы не наносим. Поезжай, и пусть Европа узнает, что даже после того, как Наполеон открыл эту кампанию, мы готовы ее прекратить в самом начале.

Ступай, Александр Дмитриевич, к себе и готовься к отъезду, а я пока напишу письмо Наполеону. И как только будет оно готово, то тут же пришлю за тобою.

Во втором часу ночи за Балашовым был прислан фельдъегерь, и он снова отправился к Александру.

Царь сказал ему:

— Передай Наполеону, что если он готов к переговорам, то они могут начаться немедленно. Я ставлю перед ним одно-единственное условие: ни один вооруженный неприятель не должен находиться при начале переговоров на территории России.

Балашов откланялся и с первыми лучами солнца выехал из Вильно, сопровождаемый урядником, казаком и трубачом Лейб-казачьего полка.

Уже через час они увидели первый авангардный конный караул. Несмотря на то что их было всего двое, французы поскакали навстречу, и один из них, вплотную приблизившись к Балашову, приложил к его груди пистолет и потребовал, чтобы русские остановились.

Балашов сказал, что они — парламентеры, после чего француз-гусар пистолет опустил и приказал своему товарищу отправляться к их командиру. Вскоре тот вернулся вместе с полковником Юльнером, который расспросил Балашова более подробно и послал короткое донесение обо всем находившемуся неподалеку от места встречи Мюрату.

Мюрат, встретив Балашова, был изысканно любезен и подчеркнуто доброжелателен. Он велел одному из своих адъютантов сопровождать парламентеров до штаба маршала Даву, а сам поехал дальше.

Даву встретил Балашова без учтивости и потребовал отдать ему письмо, написанное Александром для Наполеона.

Балашов стал говорить, что должен вручить письмо сам, но Даву, рассердившись, сказал:

— Здесь вы у нас, сударь, и извольте делать то, что вам велят.

Балашов письмо отдал, и Даву, смягчившись, пригласил его позавтракать с ним. На следующий день, за обедом, Даву сообщил Александру Дмитриевичу, что получил указание Наполеона оставить его здесь, добавив, что вскоре поступят и другие распоряжения на его счет. Сам же приказал закладывать экипаж, чтобы выступить со своим корпусом вперед, чего не стал скрывать и от Балашова. Кроме того, он сообщил, что русские уже оставили Вильно и французы вошли в город. Это было чистейшей правдой: едва русский арьергард вышел из Вильно, как французы тут же вступили на улицы литовской столицы.

Однако прежде, чем это произошло, было и следующее…


Как только Балашов поехал с письмом Александра к Наполеону, император вызвал Барклая к себе и объяснил, для чего министр полиции отправлен им в неприятельскую ставку.

— Во-первых, я хочу, чтоб Европа еще раз узнала о моем стремлении к миру, — быстро проговорил он, внимательно следя за реакцией Барклая. — Во-вторых, это может дать нам два-три дня отсрочки начала активных военных действий, а за это время мы лучше узнаем численность неприятеля и то, по каким дирекциям начнет он свое движение. — Александр замолчал и после короткой паузы добавил: — Впрочем, Михаил Богданович, на миролюбие Наполеона нет у меня ни малейшей надежды, и пока Балашов там, мы должны делать все заведенным порядком, не придавая его миссии никакого значения. Я сегодня же уезжаю в Свенцяны, а вас попрошу определить пути отхода и своих корпусов, и армии Багратиона. Здесь остаетесь вы и моя Главная квартира. Оставляя вас здесь, я прошу вас незамедлительно отправить на восток наш ужасающе громоздкий обоз, прошу вас также распорядиться об истреблении всего, что мы не сможем увезти и что может пригодиться французам. Отправьте немедленно все госпитали и, отходя, уничтожайте все мосты. — Александр снова замолчал, по-видимому обдумывая, стоит ли говорить еще об одном, и, наконец решившись, сказал: — Обо всем только что сказанном говорил я и прежде, сразу по приезде моем в Вильну. Однако же вы не сделали того, о чем я вас просил, и, таким образом, совершили ошибки, в которых я могу сегодня вас упрекнуть.

— Простите, ваше величество, — вспыхнул Барклай, — я передавал каждый ваш приказ по команде…

Александр прервал его:

— Поймите, Михаил Богданович, отдать приказание и добиться его выполнения — это вещи совершенно различные, а чтобы пособить второму, есть только одно средство: деятельный надзор и проверка, которую производили бы люди, вполне вам известные.

Император не был резок, не был и раздражен, но Барклай редко когда, особенно по отношению к себе, слышал от Александра такой тон и понял, что царь дистанцируется от него и заранее наделяет его долей вины и ответственности за те неудачи и промахи, каких в этой войне будет ох как немало.

Тотчас после аудиенции государь сел в карету и в окружении небольшой свиты и сильного казачьего лейб-конвоя отправился в Свенцяны.


Барклай после отъезда императора оставался в Вильно еще три дня. Он ежечасно посылал в Свенцяны курьеров и адъютантов, ставя Александра в известность обо всем, что узнавала разведка, высказывал свои соображения и предположения, отчитывался в сделанном, постоянно помня последний их разговор. Прежде чем покинуть Вильно, Михаил Богданович намеревался оказать французам энергичное сопротивление и даже известил о том императора, но еще до получения от него ответа войскам было приказано стать лагерем в окрестностях города и произвести рекогносцировки. Барклая в эти дни видели, как всегда, спокойным, но он был более обычного суров и серьезен и менее, чем всегда, разговорчив и общителен.

По ночам он созывал свой штаб и рассылал фельдъегерей во все корпуса обеих Западных армий. Французы пока не предпринимали решительных действий, но в любой момент могли начать движение к Вильно. По здравом размышлении позиция русских не представляла никаких благоприятных шансов, и Барклай написал Александру, что он покидает город. Император одобрил его решение, хотя мысль отдать столицу Литвы в руки неприятеля была удручающей. Барклай был огорчен этим не меньше, но при его твердом характере у него хватило смелости доказать императору необходимость этой меры.

Вечером 15 июня Барклай отправил к Багратиону последнего курьера, сообщая, что он оставляет Вильно и приказывает 2-й армии отступать по дороге, ведущей к Минску. Армия Багратиона — маленькая и слабая по сравнению с преследовавшим ее корпусом Даву, в два раза более многочисленным, — с первых же часов войны стала его неусыпной заботой и непреходящей душевной болью.

Еще за несколько часов до переправы французов у Ковно Барклай уведомил Багратиона, что он ожидает форсирования Немана неприятелем. После этого он отдал приказ казачьему корпусу Платова нанести удар французам во фланг и тыл в районе Гродно. Он приказывал Багратиону обеспечить силами 2-й армии тыл корпуса Платова и сообщал также, что 1-я армия будет отступать к Свенцянам, а 2-й армии следует отходить от Вилейки на Борисов: изменения направлений в приказах Барклая объективно отражали изменения обстановки, на которые следовало немедленно реагировать.

16 июня, получив сообщение, что авангард противника подходит к Вильно, Барклай приказал войскам без боя оставить город, а сам не спеша вышел на крыльцо, медленно огляделся, достал из кармана любимый хронометр принца Ангальта и не торопясь пошел к карете.

16 июня, в час пополудни, Главная квартира покинула Вильно.

Мимо Барклая проскакала блестящая кавалькада генералов и офицеров Главной квартиры, он пропустил их вперед, а сам продолжал ехать в карете, намеренно неспешно, с арьергардом армии, подчеркивая тем самым, что отступление проходит спокойно и в полном порядке.

С этого дня он отделился от Главной квартиры и бывал там только тогда, когда без личного визита обойтись было нельзя, а в иных случаях отдавал предпочтение посылке адъютантов и порученцев. Виной тому было злобное недоброжелательство многих приближенных царя, которое уже в первые дни войны проявилось в полной мере.

К вечеру Барклай прибыл в Свенцяны и остановился в доме помещика Загорского. В городе к этому времени начала размещаться Главная квартира и императорская свита. С мая здесь была расквартирована гвардейская дивизия Ермолова. Сюда же через трое суток подошли и главные силы 1-й армии, которая отступала в полном порядке, умело ведя арьергардные бои, задерживая противника на переправах, нанося ему внезапные удары. Появились и первые герои войны. Одним из них стал Яков Петрович Кульнев — командир арьергарда 1-го корпуса, состоявшего из семи полков. В первые же дни его отряд взял около тысячи пленных, а в бою 16 июня у Вилькомира Кульнев со своими солдатами весь день сдерживал натиск целого корпуса маршала Удино.

Кульнева — рубаку-великана — знала вся армия. Добряк и бессребреник, он, уходя на военную службу, отпустил своих крепостных на волю, о чем знали и его солдаты, боготворившие своего генерала.

Знал Кульнева и Барклай, ибо шли они одними и теми же военными дорогами и на Дунае, и в Польше, дрались рядом под Эйлау, а при переходе Ботнического залива Кульневу досталась почти такая же слава, как Михаилу Богдановичу и Багратиону.

Знал Барклай, что, когда лежал он раненным в Мемеле, Кульневу довелось столкнуться с маршалом Удино в сражении при Фридланде. Тогда Удино, получивший в этом бою свою двадцать пятую рану, побил Кульнева вместе с другими русскими офицерами, а вот теперь судьба переменилась, и поражение потерпел герцог Реджио, Никола Шарль Удино.

Узнав о подвиге Кульнева и его солдат, Барклай издал приказ, воздававший должное первым героям войны.

А в это время в Свенцянах появился Балашов, привезший Александру ответ Наполеона…


Балашова привезли в Вильно, куда только что вошли французские войска, 18 июня. Его поместили в доме начальника Главного штаба маршала Александра Бертье, которого Наполеон наградил титулами герцога Валанженского, князя Невшательского и Ваграмского.

В доме Бертье Балашову оказали прием доброжелательный и уважительный, который больше бы приличествовал личному посланнику дружественного монарха, а не генералу вражеской армии.

Утром 19 июня за Александром Дмитриевичем была прислана карета, в которой приехал за ним камергер Наполеона, граф Тюренн. Наполеон, узнав о приезде Балашова, прервал завтрак и вошел в кабинет, из которого пять дней назад Александр отправил своего генерал-адъютанта ему навстречу. Произнеся несколько светских фраз, Наполеон попросил Балашова передать Александру все, что он услышит от него, совершенно точно. После того стали они спорить о том, кто виновен в начале этой войны. Сохраняя учтивость, диспутанты меж тем сильно разволновались, и оба стали ходить по комнате.

В это время под порывом ветра растворилась форточка, которая, по моде того времени, находилась не в верхней части окна, а в самой нижней — у подоконника. Наполеон с силой захлопнул ее, но через минуту она распахнулась снова, и тогда он, вконец разгорячившись, оторвал ее и выбросил за окно.

— Я знаю, что у вас 120 тысяч пехоты и около 70 тысяч кавалерии, у меня же — втрое больше! — вдруг, сорвавшись, закричал он. — У императора Александра очень дурные советники. Как ему не стыдно приближать к своей особе подлецов: Армфельдта, погрязшего в пороках, интригана, изверга и развратника. Беннигсен, как говорят, одарен отчасти военными талантами, которых я у него не признаю, но руки у него в крови императора Павла. Я не знаю Барклая-де-Толли, — сказал он далее, — но, судя по началу кампании, я полагаю, что у него не большое военное дарование. Никогда ни одна из ваших войн не начиналась подобными беспорядками. Доныне нет определенности. Сколько магазинов вы уже сожгли и для чего? Или их вовсе не нужно было устраивать, или воспользоваться ими согласно с их назначением… Неужели вам не стыдно: со времен Петра Первого никогда неприятель не вторгался в ваши пределы, а между тем я уже в Вильно. Я без боя овладел целой областью. Даже из уважения к вашему государю, который два месяца имел в ней свою императорскую квартиру, вы должны были защищать ее.

Затем Наполеон стал в самых мрачных тонах описывать ближайшую судьбу России, которая непременно будет разгромлена. Свои пророчества перемежал он горькими упреками Александру и театральными, наигранными сожалениями, что русский император собственными руками погубил великое дело, в то время как он мог бы стать владыкой половины мира, если бы оставался союзником Франции.

— Император Александр, — продолжал Наполеон, — человек честный, чувства которого отмечены благородством и возвышенностью, и я не могу понять, почему он окружил себя людьми, которые не имеют ни веры, ни нравов.

Я не могу понять также, как можно советом руководить военными действиями. Если посреди ночи хорошая мысль приходит мне в голову, в четверть часа я отдаю приказ, а уже через полчаса он приводится в исполнение. Между тем как у вас Армфельдт предлагает, Беннигсен рассматривает, Барклай-де-Толли обсуждает, а Фуль сопротивляется, и все вместе ничего не делают и теряют время.

Заканчивая беседу, Наполеон спросил у Балашова о Сперанском, о том, почему был он отправлен в ссылку.

— Император им не был доволен.

— Однако же не за измену?

— Я не полагаю, ваше величество, потому что подобные преступления были бы расследованы и опубликованы.

На этом аудиенция была закончена, а в семь вечера Балашов был приглашен на обед к Наполеону, где собрались всего пять человек, в то время как за другим столом, в соседнем зале, обедало еще около сорока генералов.

Вступив в разговор с Балашовым, Наполеон сразу же взял тон надменный и непререкаемый. Балашов отвечал почтительно, твердо, понимая разницу между собою и императором Франции.

И все же, если верить Александру Дмитриевичу, диалог закончился таким его ответом Наполеону:

— Какая дорога ведет к Москве? — спросил Бонапарт.

— Ваше величество, — ответил Балашов, — русские, подобно французам, говорят, что каждая дорога ведет к Риму. Дорогу на Москву избирают по вкусу. Карл Двенадцатый шел на нее через Полтаву.


Балашов перед самым отъездом из Вильно получил ответное письмо Наполеона Александру. Он не знал его содержания, но понимал, что письмо не может сильно отличаться от сказанного ему Наполеоном.

Так оно и было: когда Александр Дмитриевич передал его царю, тот пробежал глазами текст, и лицо его покрылось пятнами. Не сдержавшись, царь прочел конец письма вслух.

— Нет, послушай, Балашов, какой наглец! — воскликнул Александр. — Он смеет выговаривать мне и поучать меня! Вот слушай: «Если бы вы не переменились с 1810 года, если бы вы, пожелав внести изменения в Тильзитский договор, вступили бы в прямые, откровенные переговоры, вам принадлежало бы одно из самых прекрасных царствований в России. Вы же сами испортили свое будущее».

Балашов молчал — испуганно и почтительно.

— Нет, теперь Наполеон стал моим личным врагом, и нам двоим нет места на земле. Или я, или он, только так! — выкрикнул Александр, и Балашов, никогда прежде не видевший своего государя в подобном состоянии, понял, что он действительно скорее отпустит бороду и отступит на Камчатку, чем примирится с Буонапарте.


Войдя в Вильно, Наполеон мог бы радоваться своим успехам — за трое суток его войска прошли сто верст и заняли добрую половину Литвы. Однако не было достигнуто главного — русские ушли, не приняв сражения, на которое он так рассчитывал.

17 июня он послал в погоню за 1-й армией кавалерийские корпуса Нансути и Монбрюна, общее командование которыми осуществлял Мюрат, и пехотные корпуса Нея и Удино, подкрепив их двумя дивизиями Даву. Эти войска шли к Свенцянам. Армия Барклая, докинув Свенцяны, направилась к знаменитому лагерю на реке Дриссе, устроенному перед войной по плану Фуля.

Вторая группа французских войск, разделившись на две части, должна была взять в клеши армию Багратиона, отступающую к Минску. С севера на 2-ю армию шел Даву с тремя пехотными дивизиями и конным корпусом маршала Груши, а с юга — Жером Бонапарт, Король Ерема, как называли брата Наполеона русские солдаты и казаки. Жером вел «своих» вестфальцев, польский корпус князя Юзефа Понятовского и французские корпуса Ренье и Вандама.

А между тем армия Багратиона необычайно быстро уходила на юго-восток, все более и более увеличивая расстояние между собою и 1-й армией, которая, пройдя Свенцяны, двигалась на северо-восток со скоростью не меньшей, чем войска Багратиона.

Это было вовсе не просто — так наладить согласованное, четкое и быстрое движение огромных масс людей, лошадей, артиллерии, понтонов, обозов, которые, по суш своей, оставались такими же, как и во времена Потемкина и Румянцева. Тогда еще молодой капитан Барклай лишь со стороны наблюдал за передвижением дивизий и чудовищных вагенбургов, отвечая лишь за несколько сотен своих егерей.

Теперь его армия была побольше потемкинской, и не наступала она на неприятеля, а быстро уходила от противника, неся тяжелые потери.

Барклай работал день и ночь, рассылал приказы, донесения императору, письма гражданским чиновникам тех губерний, через которые шли его войска. Все эта канцелярские дела совершал он по ночам, ибо с самого раннего утра и до остановки войск на ночлег был он в седле. Он внимательно и придирчиво следил за неукоснительным и точным выполнением графика движения по маршруту, обучая, как следует поступать, чтобы избежать тесноты, путаницы и замешательства. Когда один из его адъютантов осторожно выразил сомнение, следует ли военному министру заниматься столь незначительными для его должности делами, Барклай ответил:

— Не думайте, Левенштерн, что мои труды мелочны. Порядок во время марша составляет самую существенную задачу главнокомандующего. Только при этом условии возможно наметить заранее движение войска. Вы видели вчера, какой беспорядок и смятение царствовали в лагере генерала Тучкова-первого. Предположите, что в этот момент показался бы неприятель. Какие это могло бы иметь последствия? Поражение раньше сражения!

Я отдал приказ выступить в пять часов утра, а в семь артиллерия и обоз еще оспаривали друг у друга, кому пройти вперед, пехота же не имела места пройти.

Предположите теперь, что я рассчитывал на этот отряд в известный час и что это промедление расстроило бы мою комбинацию, какой бы это могло иметь результат?

Быть может, непоправимое бедствие.

В настоящее время, когда я даю себе труд присутствовать при выступлении войск, начальники отдельных частей поневоле также должны быть при этом. Поняв мои указания, они воспользуются впоследствии его плодами.

Пусть люди доставляют себе всякие удобства, я ничего не имею против этого, но дело должно быть сделано. После пяти ли шести уроков, подобных сегодняшнему, вы увидите, что армия пойдет превосходно.

И армия день ото дня шла все организованнее. 25 июня, пройдя за неделю около двухсот верст, 1-я армия подошла к Дрисскому лагерю, а двумя днями раньше туда же прибыла и Главная квартира Александра…


Великий военный теоретик Фуль, полагавший умозрительные геометрические построения основой стратегии, без особого труда добился у Александра признания своей идеи — создать на пути противника укрепленный военный лагерь и, отступая, завести неприятеля под огонь его батарей, на его люнеты, бастионы, палисады и засеки. А когда неприятель окажется в этой заранее приготовленной для него ловушке, то в тыл ему и по обоим флангам ударят две русские армии, и супостат будет не просто разгромлен, но в полном составе пленен.

Укрепленный Дрисский лагерь имел фронт более четырех верст, а глубина по центру достигала трех верст. С тыла лагерь огибала река Дрисса, образуя труднопреодолимую водную преграду.

Как только императорская Главная квартира подошла к лагерю, Александр вызвал Беннигсена и попросил его осмотреть позиции и провести тщательную рекогносцировку.

Взяв с собою Вольцогена и двух родственников царя — принцев Георга и Августа Ольденбургских, Беннигсен и его спутники полтора дня осматривали «Второй Гибралтар», который полгода строили более двух тысяч человек. Автор проекта Фуль на строительстве лагеря не был. Он составил все чертежи в Санкт-Петербурге, получив лишь подробную ландкарту местности.

Фуль расположил укрепления в три линии. Первая линия была наиболее мощной. Она включала десять редутов и люнетов с батареями, палисадами и засеками. Во второй линии было шесть редутов, в третьей — один.

Тщательно и придирчиво осмотрев «Второй Гибралтар», Беннигсен и компания пришли к единодушному мнению, что их соотечественник Фуль сильно подвел государя, закопав в землю столько средств, и употреби он их на иные цели, то под ружьем мог бы стоять добрый пехотный корпус, снабженный всем необходимым.

Беннигсен, как старший по званию, должен был доложить их общие впечатления.

— Государь! — сказал Беннигсен. — Мы все изумлены увиденным нами. Мы нашли здесь самую плохую, самую невыгодную позицию для сражения, которое должно решить участь кампании и, может быть, судьбу государства. Укрепления возведены самым грубым образом и по большей части крайне неудачно. За насыпями легко может засесть неприятель, а редуты и батареи расположены так, что задние укрепления не защищают доступ в передние.

Одновременно с Беннигсеном осматривали лагерь полковник Мишо и генерал-майор Ермолов. Царь попросил их быть при докладе Беннигсена, и оба они согласились с тем, что он сказал. Когда очередь дошла до Ермолова, слывшего за одного из самых остроумных, а часто и злоязыких людей своего времени, Алексей Петрович сказал:

— Выбор самого места лагеря и организация укреплений не могли быть соображением здравого ума. Этот лагерь представляется мне образцом фортификационного невежества.

Когда же 1-я армия пришла в лагерь, Барклай сказал царю:

— Государь! Я не понимаю, что мы будем делать с целою нашей армией, оказавшись здесь. После столь торопливого отступления мы совершенно потеряли неприятеля из виду и, будучи заключены в этом лагере, будем принуждены ожидать его со всех сторон. Кроме того, государь, Багратион оттеснен войсками Даву от Минска и не сможет прийти сюда, без чего весь план Фуля превращается в ничто.

Тем временем русский арьергард остановился в одном переходе от Двины, внимательно следя за авангардами французских корпусов. Между реками Друя и Дисна мелькали казачьи и гусарские пикеты, в передовых цепях все было тихо, а в лагере установилась совершеннейшая идиллия, напоминавшая летний лагерь под Красным Селом после удачных маневров, завершившихся блистательным царским смотром. Нижним чинам выдавалась полная мясная и винная порция, лошадям рассыпался овес, солдаты построили себе удобные шалаши и отдыхали с утра до вечера, поднимаясь лишь на вечернюю зорю, проходившую парадно и с музыкой. В дополнение ко всему, дни стояли ясные, ночи были чуть прохладными, и эти несколько суток, проведенные в лагере на Дриссе, остались в памяти ветеранов как самые лучшие за весь двенадцатый год.

И еще одна большая радость произошла в эти дни: сюда, а Дриссу, подошло первое за войну пополнение — двадцать эскадронов кавалерии и девятнадцать батальонов пехоты.

Армия крепла, дух ее оставался сильным, но вместе с тем в душу многих начало закрадываться сомнение: «А правильно ли поступают командиры, уходя от сражения с супостатом? И почему версты отступления исчисляются уже не десятками, а сотнями, и где же наконец армия остановится?» И распространялись по лагерю слухи один неприятнее другого: «Одни господа генералы за то, чтобы наступать, другие же — за дальнейшую ретираду». И главным виновником сей небывало затянувшейся ретирады чаще всего называли Барклая.

Наконец прошел слух, что государь собирает Военный совет, чтобы решить, как быть дальше.

Александр собрал Военный совет 29 июня. Кроме него на совете были Барклай и Аракчеев, принц Георг Ольденбургский и Волконский, Вольцоген и Мишо. Совет решил, что совершеннейшая непригодность позиции не позволяет стоять здесь армии, перед которой находятся неприятельские силы, во много раз ее превосходящие. Было постановлено, что армия выступит из лагеря через три дня, а за это время пусть солдаты отдохнут еще немного, а Главная квартира и военный министр займутся заменой в штабе 1-й армии тех генералов, которые за две недели войны доказали свое несоответствие занимаемым ими должностям и не проявили требуемых от них качеств.


Работая над третьим томом «Войны и мира», Лев Толстой обратился и к событиям, происходившим в начале Отечественной войны в императорской Главной квартире. Толстой, в полном соответствии с исторической правдой, заметил, что антибарклаевская партия была самой сильной из тогда существовавших при дворе и в армии.

Это наблюдение Толстого подтверждает и один из очевидцев. «В заговор, — писал хорошо знавший обстановку в Дрисском лагере адъютант Барклая Владимир Иванович Левенштерн, — вошли: граф Армфельдт, ловкий интриган, и маркиз Паулуччи, которого снедало честолюбие и который всех высмеивал. Все действия главнокомандующего критиковались… генерал Беннигсен, герцог Александр Вюртембергский, принцы Ольденбургские обсуждали без всякого стеснения мнимые ошибки, сделанные Барклаем, и его мнимую неспособность». Чуть позже к врагам Барклая примкнул и цесаревич Константин Павлович.

Враги Барклая, оплотом которых стала Главная квартира, по выражению Толстого, «ловили рубли, кресты, чины и в этом ловлении следили только за направлением царской милости». Барклай, столкнувшись почти со всеми этими интриганами-недоброжелателями еще в бытность свою в Петербурге, только в самых крайних случаях бывал в Главной квартире, кою называл «вертепом интриг и кабалы».

Барклаю предстояло упрочить свое положение, окружив себя энергичными, умными и талантливыми военачальниками. Ключевой фигурой после командующего является в армии начальник ее штаба, а в 1-й Западной им был маркиз Паулуччи — один из главных «партизан» антибарклаевской партии. К тому же маркиз не говорил по-русски, и это обстоятельство было названо главным, когда Барклай попросил царя заменить его.

Александр согласился, назначив на место Паулуччи Ермолова. Для Барклая Ермолов идеальной фигурой не был. Признавая его несомненные воинские дарования, огромную память, неутомимость в труде, обширные познания в деле и незаурядную храбрость, Барклай вместе с тем знал, что Ермолов не любит его, что он коварен и отменно хитер и от него можно ждать немалых козней.

Паулуччи получил приказ отправляться в Новгород, где генерал Клейнмихель занимался формированием резервов, и отбыл из Дриссы озлобленным на Барклая до конца жизни.

Вторая замена была тоже весьма существенной — генерал-квартирмейстер Мухин был заменен на своем посту полковником Карлом Толем — блистательным молодым человеком, прекрасно образованным, бесстрашным и прямодушным. Барклай знал, что когда Кутузов командовал в Петербурге Сухопутным шляхетным кадетским корпусом, «Карлуша», как называл Михаил Илларионович Толя, был самым любимым его кадетом и по обычаю, им заведенному, чаще других по воскресеньям бывал в его доме на обеде.

Но как бы то ни было, а вторично просить царя о начальнике штаба Барклай не мог, и ему пришлось служить с Ермоловым до конца войны, и он убедился, что Алексей Петрович не столь злокознен, как он ожидал, а во всех своих лучших качествах был им даже и недооценен. А Толь оправдал все его упования и ни разу не дал повода усомниться в себе — ни как в человеке, ни как в военачальнике.

* * *

В Дрисском лагере накануне выступления армии дальше на восток произошло и еще одно важное событие. Аракчеев, Шишков и Балашов собрались вместе, чтобы откровенно обменяться мнениями о том, что постоянное вмешательство царя в дела каждого из них ничего, кроме вреда и путаницы, не приносит. К тому же государь, принимая решения сам, далеко не всегда уведомлял их об этом. Барклай знал об этом совещании, но не был приглашен, хотя и он был сильно обескуражен, когда Александр, не сказав ему, собственным молниеносным приказом снял с поста командира 4-го корпуса графа Шувалова, назначив на его место графа Остермана-Толстого. Барклай, узнав о произошедшем, решительно возразил царю, и Александр вынужден был объясниться, ссылаясь на необходимость срочной замены. Однако факт остается фактом — Барклаем пренебрегли, еще раз показав, что главнокомандующим является не он, а царь.

То же самое постоянно происходило и с тремя другими сановниками — Шишковым, Аракчеевым и Балашовым.

Собравшись у велемудрого государственного секретаря, они выслушали письмо государю, сочиненное не просто поэтом и переводчиком, но верноподданным гражданином, патриотом и монархистом.

Указывая государю, что вся громада государственных дел — от дипломатии до финансов — осталась в Петербурге и никто, кроме него, не справится с этим колоссом, Шишков писал, что для блага Отечества Александр должен находиться в столице, ибо он прежде всего правитель, а дела военные и все прочие, связанные с Действующей армией, может доверить своим генералам.

Все трое понимали истинный смысл сочинения, но никто не сказал об этом вслух. Аракчеев, прослушав письмо, тут же воскликнул:

— Что мне до Отечества! Скажите мне, не в опасности ли государь, оставаясь долее при Действующей армии?

Шишков тотчас же нашелся, ведя интригу в нужном направлении, ибо каждый из собравшихся «заговорщиков» опасался быть преданным сообщниками.

— Конечно, Алексей Андреевич, государь подвергается огромной опасности, ибо если Наполеон атакует нашу армию и разобьет ее, что тогда будет с государем? А если он победит Барклая, то беда еще невелика.

Последний аргумент Шишкова оказался решающим, и триумвират верноподданных заговорщиков в полном составе подписался под эпистолой государственного секретаря.

За день до выхода армии из Дриссы письмо было вручено Александру. Он сначала растрогался, потом задумался и наконец, поблагодарив всех за добрые к нему чувства, попросил дать ему время для окончательного решения.

…Перед тем как покинуть Дрисский лагерь, было решено прибегнуть к старой, излюбленной военной хитрости: оставить там сравнительно небольшой отряд, который имитировал бы целую армию.

В первую же ночь после ухода оставшиеся в Дриссе солдаты жгли сотни костров, а днем намеренно открыто появлялись на крышах редутов и на всех возвышенных, открытых местах, которые хорошо видны были французам. Сделано это было так умело, что главные силы Наполеона остались стоять на месте, и, пока хитрость не была разгадана, войска французов готовились к штурму. Лишь через несколько дней главные силы пошли вслед за русской армией, дав ей возможность сильно оторваться.

Впоследствии Наполеон писал об этом: «Во всей этой войне я находился под влиянием дурного гения, порождавшего в решительные минуты препятствия, которые не могли быть предусмотрены. Мог ли я предвидеть, что русская армия не останется более трех дней в лагере, стоившем нескольких месяцев работы и огромных денег?»

…В тот же день, когда состоялся Военный совет, Барклай писал жене: «Неприятель выдвинул часть своих превосходных сил между 1-ю и 2-ю армиями с целью открыть себе дорогу в сердце России… я надеюсь, что это будет предотвращено; я нахожусь теперь на скользком пути, на котором многое зависит от счастья…»


А в это самое время армия Багратиона все более удалялась на юг, увеличивая разрыв.

18 июня Багратион получил приказ Барклая идти к Вилейке. Круто повернув на Новогрудок, его армия по раскисшим от дождя дорогам прошла за трое суток около ста сорока верст, подошла к местечку Николаево и переправилась через Неман.

Здесь Багратион узнал, что с двух сторон подходят к нему войска Даву и Вестфальского короля Жерома Бонапарта. Совершив еще один маневр, Багратион решил попытаться раньше Даву выйти к Минску.

23 июня утром 2-я армия достигла Кореличей. Здесь Багратион издал приказ: «Господам начальникам войск вселить в солдат, что все войски неприятельские — не иначе что как сволочь всего света, мы же — русские и единоверные.

Они храбро драться не могут, особливо же боятся нашего штыка. Наступай на него! Пуля — мимо. Подойди к нему — он побежит. Пехота — коли! Кавалерия — руби и топчи!.. Тридцать лет моей службы и тридцать лет, как я врагов побеждаю через вашу храбрость! Я всегда с вами и вы — со мной!»

Однако тут пришло известие, что Минск уже занят корпусом Даву, и Багратиону не оставалось ничего иного, как еще раз переменить направление движения и идти к Бобруйску. Не успела 2-я армия пройти и двадцати верст, как из Главной квартиры поступил приказ, подписанный самим царем, проследовать через Новогрудок и затем атаковать Минск.

Не было в русской армии генерала, который более Багратиона хотел наступления. Однако на сей раз даже он отказался выполнить приказ царя, ибо наступление означало окружение, разгром и плен.

«Данное мне направление на Новогрудок, — ответил Багратион Александру, — не только отнимало у меня способы к соединению через Минск, но угрожало потерей всех обозов, лишением способов к продовольствию и совершенным пресеченьем даже сношений с 1-й армией».

Двигаясь к Бобруйску, Багратион узнал, что и Свислочь, расположенная в сорока верстах от Бобруйска, тоже уже занята французами.

Совершив еще один маневр, Багратион сделал рывок на юго-восток. 26 июня, присоединив по пути отряд Дорохова, 2-я армия вышла к Несвижу.

Здесь Петр Иванович отрядил в арьергард отряд Платова и остановил армию на отдых.


Наказной атаман Войска Донского шестидесятидвухлетний генерал от кавалерии Матвей Иванович Платов встал у местечка Мир и начал готовиться к бою. Было у него под рукой пять с половиной казачьих полков — две с половиной тысячи человек. — и рота артиллерии.

Противник же шел в «тяжкой силе» — двенадцать польских конных полков, два саксонских кирасирских да четыре кавалерийских вестфальских. В авангарде корпуса Жерома Бонапарта мчалась кавалерийская бригада Турно.

27 июня в лихой кавалерийской сшибке с донцами Платова французский авангард был остановлен и отброшен. Большинство французских кавалеристов либо пало в бою, либо попало в окружение — хитроумный атаманский «вентерь».

На следующий день завязалось более крупное дело. Если накануне Платов сошелся с бригадой генерала Турно, то теперь перед ним была уже уланская польская дивизия генерала Рожнецкого. Однако Платов оказался победителем и в этом бою.

30 июня Платов ушел на соединение с главными силами Багратиона, но по дороге от захваченных в плен саксонцев и пруссаков узнал, что Даву и Жером Бонапарт, четко согласовывая передвижения своих войск, смыкают вокруг 2-й армии кольцо окружения.

Он тотчас же сообщил об этом Багратиону, и тот, бросив обозы и отправив пленных и раненых в Петриков и Мозырь, сам крайне спешно пошел к Бобруйску, чтобы опередить Даву, продвигавшегося к Могилеву.

Однако Даву был лишь одной из опасностей, второй — не меньшей — был наседавший с тыла Вестфальский король. Багратион приказал Платову занять Романово и стоять против Жерома заслоном хотя бы до вечера 3 июля, пока он не оторвется от превосходящих сил Даву.

На сей раз донцам предстояло схватиться с кавалеристами дивизионного генерала Латур-Мобура. Платов дождался Латур-Мобура, и когда тот вывел на рысях почти весь свой отряд к берегу Морочи, казаки подожгли мост и стали через реку расстреливать из пушек скопившиеся у переправы войска.

…В это время 1-я армия, в штабе которой не знали точно, где теперь Багратион, шла не на восток, к Минску, а, уйдя на север, остановилась в Дриссе. Расстояние между армиями Багратиона и Барклая все увеличивалось, достигнув в эти дни максимума — трехсот верст.

2 июля Багратион дал еще один бой.

В этот же день 1-я армия вышла из Дрисского лагеря и двинулась к Полоцку.


Выбор направления 1-й Западной армии определялся тем, что нужно было встать на таком месте, чтобы находиться неподалеку от корпуса Витгенштейна, прикрывавшего Петербург, и контролировать две дороги — на Ревель и на Себеж, откуда шел к армии основной поток продовольствия.

И именно таким местом и был Полоцк.

Ранним утром 7 июля, когда Барклай был на конюшне и чистил коня, вдруг подъехала коляска государя и он вошел к своему военному министру, чтобы дать ему последние наставления и проститься с ним.

Александр поручил Барклаю общее командование армиями, но не облек его званием главнокомандующего, поставив в очень затруднительное положение, ибо и Багратион, и командующий 3-й Обсервационной армией Тормасов были в одинаковых с ним званиях полных генералов. Александр полагал, что должность военного министра уже сама по себе делает его главноначальствующим.

Свидание было продолжительным, но не потому, что царь ставил задачи перед своим военачальником, а потому, что оправдывался перед ним и объяснялся по поводу множества ошибок, оплошностей и неловкостей, допущенных по его вине за последние три недели.

Как не похож был Александр Павлович на совсем недавнего государя, отчитывающего в Вильно за то, что он не добился от своих подчиненных точного выполнения отданных им приказов!

Если и проскальзывали в их беседе назидательные нотки, то были они едва заметны и произносились тоном извинительным, и чаще, чем обычно, употреблял государь «не кажется ли вам?», «не думаете ли вы?», «подумайте, не следует ли?», и чаще иного: «впрочем, полагаюсь на опытность вашу и весьма разумную осторожность».

И даже то, что прощаться с ним государь приехал в конюшню, сам-второй, при одном лишь кучере, оставленном в коляске, и свидание провел с глазу на глаз, без свидетелей, и даже как будто таясь, — о многом сказало Барклаю, еще раз заставив подумать, как непредсказуем Александр, когда дух его слабеет и в сердце вкрадывается тревога.

Сев в коляску, Александр ласково улыбнулся и сказал:

— Прощайте, генерал, еще раз прощайте.

И было неясно, только ли о разлуке говорит он или же еще раз просит прощения за нанесенные им обиды.

И, как бы избавляясь от двусмысленности сказанного, Александр добавил:

— Надеюсь, до свидания.

И когда коляска тронулась, царь обернулся к стоявшему во фрунт Барклаю и сказал:

— Поручаю вам свою армию. Не забудьте, что второй у меня нет. Эта мысль не должна покидать вас.


Все, кто видел Барклая после отъезда царя из Полоцка, кто часто бывал рядом с ним, выполнял его задания и отвечал за данные им поручения, отметили, что он переменился на следующий же день.

Суровый — он стал крутым и жестким; холодный в служебном общении — теперь он часто казался ледяным, и так же преобразился его взор, приобретший цвет льда; требовательный — он стал педантично-взыскательным, ничего не прощающим и все прекрасно помнящим; немногословный — он стал почти безмолвным, ограничиваясь только приказами.

Казалось, что вся та непосильная ноша, которая называлась армией, легла теперь на плечи его одного, и он экономил всякую малую толику сил, сохранял в себе и каждую мельчайшую частицу энергии, оставляя все только для одного-единственного дела — сохранения вверенной ему армии.

Даже адъютанты редко видели, когда и что он ел, где и сколько спал: чаще всего он чутко задремывал в седле и пробуждался от малейшего шороха. И вместе с тем был он аккуратен и даже щеголеват, показывая всем, каким должен быть всегда полководец.

Глава втораяОт Полоцка до Смоленска

Государь, оставив армию в Полоцке, через Смоленск поехал в Москву. Поздним вечером 10 июля Александр прибыл в первопрестольную и остановился в Кремле. На следующее утро Кремль наполнили тысячные толпы москвичей.

В 9 часов утра царь вышел на Красное крыльцо и был встречен приветственными кликами народа и звоном колоколов всех московских колоколен и церквей.

Однако не только криками «Ура!» приветствовали Александра народные толпы. Он слышал рядом с собою: «Веди нас, отец наш!», «Умрем или победим!», «Одолеем супостата!».

Александр, сойдя с Красного крыльца, с трудом пробился сквозь густую массу народа к Успенскому собору. Свитские генералы с трудом сдерживали натиск людей.

По дороге к собору один из мещан, оказавшийся рядом с ним, сказал: «Не унывай, батюшка! Видишь, сколько нас в одной только Москве, а сколько же по всей-то России! Все умрем за тебя!»

Едва тринадцать саженей Александр прошел чуть ли не за четверть часа — так тесно стояли москвичи на его пути.

После торжественного молебна в Успенском соборе Александр взялся за дела, целью которых было объединение всех сословий России в борьбе с иноземным нашествием.

15 июля собрание московских дворян и купцов, сошедшихся в Слободском дворце, еще раз убедило Александра в том, что у него есть единодушная и мощная патриотическая поддержка и среди дворян, и среди купцов. А встреча с народом в Кремле свидетельствовала о том, что ремесленники, мещане и крестьяне также решительно готовы встать на защиту Отечества. Дворяне обязались сдать в армию каждого десятого крепостного и сами, почти все, кто был способен носить оружие, пошли на войну. Купцы, оказавшиеся 15 июля в Слободском дворце, собрали менее чем за полчаса по подписке два миллиона четыреста тысяч рублей (а за всю войну 1812 года московское купечество пожертвовало более десяти миллионов).

Вечером, за ужином в Слободском дворце, растроганный приемом москвичей Александр несколько раз повторил: «Этого дня я никогда не забуду».

Во время пребывания Александра в Москве он получил мирный договор о завершении войны с Англией, подписанный в шведском городе Эребру[57], а по дороге в Москву, когда остановился 9 июля в Смоленске, ему был вручен и мирный договор с Турцией[58], подписанный в Бухаресте Кутузовым и уже ратифицированный султаном.

В Москве же Александр переосмыслил роль Дунайской армии адмирала Чичагова — 4-й армии было приказано идти на соединение с 3-й армией Тормасова, образовывая на левом фланге Великой армии группировку в пять конных и девять пехотных дивизий.


В ночь с 18 на 19 июля, пробыв в Москве восемь дней, Александр выехал в Петербург.

На сутки остановился он в Твери у Великой княгини Екатерины Павловны, бывшей замужем за тверским генерал-губернатором Георгом Петром, принцем Ольденбургским, и 22 июля прибыл в Петербург.

Он поселился во дворце на Каменном острове и ежедневно по многу часов занимался делами армии, по-прежнему отдавая распоряжения и Главной квартире, и части свиты, оставшейся при действующей армии. Царь стал вести во дворце полубивачный образ жизни, сам был одет в походную форму и, как и его приближенные, носил шпоры, что означало: они все еще вместе со своим монархом находятся в походе.

Поездка по России встряхнула Александра и дала ему новые силы и твердую уверенность, что бороться с Наполеоном следует без всяких компромиссов и до конца.

Об этом весьма красноречиво свидетельствует его разговор с фрейлиной Струдзой, записанный ею по горячим следам тогда же, летом 1812 года.

Александр сказал фрейлине: «Мне жаль только, что я не могу, как бы желал, соответствовать преданности чудного народа». — «Как же это, государь? Я Вас не понимаю», — возразила Струдза. «Да этому народу нужен вождь, способный его вести к победе; а я, по несчастью, не имею для того ни опытности, ни нужных дарований. Моя молодость протекла в тени двора, а если бы меня тогда же отдали к Суворову или Румянцеву, они меня научили бы воевать и, может быть, я сумел бы предотвратить бедствия, которые теперь нам угрожают». — «Ах, государь, не говорите этого. Верьте, что Ваши подданные знают Вам цену и ставят Вас во сто крат выше Наполеона и всех героев на свете». — «Мне приятно этому верить, потому что вы это говорите; но у меня нет качеств, необходимых для того, чтобы исполнить, как бы я желал, должность, которую я занимаю; ко, по крайней мере, не будет у меня недостатка в мужестве и в силе воли, чтобы не погрешить против моего народа в настоящий страшный кризис. Если мы не дадим неприятелю напугать нас, он может разрешиться к нашей славе. Неприятель рассчитывает поработить нас миром; но я убежден, что если мы настойчиво отвергнем всякое соглашение, то в конце концов восторжествуем над всеми его усилиями». — «Такое решение, государь, достойно Вашего Величества и единодушно разделяется народом». — «Это и мое убеждение; я требую только от него не ослабевать в усердии к великодушным жертвам, и я уверен в успехе. Лишь бы не падать духом, и все пойдет хорошо».


16 июля, когда Александр еще был в Москве, дворянское собрание Московской губернии избрало «в главнокомандующие Московской военной силы», то есть начальником народного ополчения, М. И. Голенищева-Кутузова. По воле царя и дворянства Петербургской губернии Кутузов должен был возглавить добровольцев и все те части Петербургской и Финляндской дивизий, которые находились в столице и ее окрестностях, и, кроме того, еще и Петербургское ополчение. Александр, утвердив его в новом качестве, назначил главой «Московской военной силы» генерал-лейтенанта графа И. И. Маркова — сподвижника Суворова, участника штурмов Очакова и Измаила. (Иногда фамилия Маркова писалась «Морков».)

Кутузов же остался начальником Петербургского ополчения, получив под команду сначала так называемый Нарвский корпус, предназначенный для обороны столицы, а затем и все войска Петербурга и Финляндии.

* * *

Отъехав из Полоцка в Москву, Александр оставил Барклая не только супротив Великой армии Наполеона, но и против сонма недоброжелателей и врагов, засевших в его собственной армии.

И если, сражаясь с французами, Михаил Богданович мог рассчитывать на помощь десятков тысяч своих солдат и офицеров, то тихую, невидимую войну с интриганами из Главной квартиры должен он был вести почти в одиночку, ибо его партия была намного слабее партии паркетных шаркунов-царедворцев.

Ко всему прочему, угождая этим господам, многие генералы и офицеры его собственного штаба стали их союзниками, и кто-то из них сразу же после отъезда Александра пустил довольно обидный каламбур: «Каково-то станет ныне Барклаю без царя во главе». Шутка особенно понравилась Константину Павловичу, давнему недоброжелателю Барклая, который после отъезда старшего брата стал претендовать в армии на первую роль — еще одного «августейшего вождя».

Трудно было отыскать в армии двух столь противоположных людей, как Барклай и Константин Павлович.

Порфироносный Константин, рожденный в царском дворце, презирал сына нищего арендатора, у которого и теперь не было ни крестьян, ни земли.

Довоенные досуги Константина Павловича были заполнены волокитством, кутежами, маскарадами и балами, неистовствами всякого рода — от организации убийств наемными бандитами до руководства оргиями, участники которых тоже нередко становились убийцами и насильниками, и даже Александру с трудом удавалось не доводить эти скандальные дела до суда.

Ненавидя всякий труд, цесаревич более всего любил мундирно-парадный блеск и мишуру, в то время как Барклай все свободное время тратил на чтение и получение полезных знаний, а в военном деле полагал самым важным созидание боеспособной армии, а не шагистику и фрунт.

Барклай был заботлив, не чужд снисходительности, всячески избегал телесных наказаний, в то время как Константин Павлович и в этом был ему совершенно противоположен.

И мог ли цесаревич потерпеть, чтобы им командовал такой человек?

К тому же Барклай пользовался репутацией исключительно храброго человека, а о Константине Павловиче знаменитый Денис Давыдов оставил в своих воспоминаниях такие строки: «Не любя опасностей по причине явного недостатка в мужестве, будучи одарен душою мелкою, неспособною ощущать высоких порывов, цесаревич, в коем нередко проявлялось расстройство рассудка, имел много сходственного с отцом своим».

Цесаревич сильно чувствовал нравственное превосходство Барклая и столь же глубоко и сильно ненавидел его.

Неприязнь между ними возникла еще пять лет назад, когда цесаревич был главой «мирной партии», доказывая необходимость заключения с Наполеоном мира, а Барклай — одним из немногих сторонников продолжения войны с ним.

Потом служба не сталкивала их, да и Александр был для Барклая надежной опорой и защитой, а в первые дни войны лишь один случай мог еще дальше испортить отношения между ними, но Барклай ловко избежал столкновения, не поступившись ни человеческими, ни служебными принципами.

…Однажды Барклаю доложили, что двое лейб-казаков, находясь в засаде, увидели медленно и, как им показалось, осторожно едущих офицеров. Их кони шли бок о бок, а офицеры тихо переговаривались по-французски.

Казаки пропустили французов мимо себя, а потом выстрелили им в спины. Оба были убиты наповал. Казаки привели коней с положенными поперек седел телами офицеров в полк, и тут оказалось, что убиты ими русские офицеры-гусары, которых приняли они за противников из-за чужеземного наречия да и из-за великой пестроты мундиров того времени.

Казаков арестовали, и по воинскому уставу за убийство офицеров им могло быть назначено лишь одно наказание — смертная казнь.

Барклай отправил дело генерал-гевальдигеру и велел судить их по всей строгости закона, зная, что последнее слово за ним, ибо приговоры, касающиеся всех его подчиненных до полковника включительно, утверждал после решения суда он сам. Особенно же относилось это к делам, по которым выносилось решение о расстреле.

Барклай немедленно издал приказ по армии, категорически запрещавший вблизи неприятеля, в разведке, на аванпостах, в боевом охранении говорить на каком-либо иностранном языке.

А дождавшись смертного приговора, наложил такую резолюцию: «Понеже оба приговоренных состоят по команде в лейб-гвардейской дивизии, шефом коей является е.и.в.в.к. Константин Павлович, отправить оный приговор е.и.в. для окончательного решения».

Константин Павлович, получив такую бумагу, не только приговор отклонил, но и представил того и другого казака к медалям.

Случай этот Константин Павлович запомнил и посчитал его за прецедент, когда бы его подчиненные находились в его юрисдикции.

И случилось так, что на следующий день после отъезда Александра из Полоцка, когда армия должна была выступать дальше — к Витебску, Конная гвардия, которой командовал полковник Арсеньев, опоздала выступить, и Барклай приказал Арсеньева арестовать.

А шефом полка был Константин Павлович, и Конная гвардия входила в состав его дивизии. Одного этого было довольно, чтобы вражда вспыхнула, однако дело пошло дальше — цесаревич приказал отменить арест, Барклай же свой приказ оставил в силе.

Не понимая принципиальной разницы в поступках казаков и полковника Арсеньева, Константин видел в приказе Барклая лишь одно — показать ему, цесаревичу, кто из них старше.

Кроме того, он считал, что в первом случае Барклай не был уверен в реакции государя, а во втором — понимал, что государь уже уехал без него, любое его слово — закон.

«Нет, — подумал Константин, — ошибаешься, плебей, я собью с тебя спесь, и ты еще встанешь передо мною на колени».

И авторитетом родного брата императора и его престолонаследника он при всяком подходящем случае порицал действия Барклая, высмеивал его распоряжения, выдавая себя за радетеля несчастного Отечества, готового пойти на штыки и лучше умереть, чем отдать еще хоть одно село.

Он часто восторженно отзывался о Багратионе, вскользь замечая, что довелось побывать им вместе в Италии у великого Суворова и что старик генералиссимус перевернулся бы в гробу, если бы узнал, кто и как командует ныне русской армией.

А между тем армия отступала, и все большее число офицеров и генералов, образованной партикулярной публики и немалое число простолюдинов винили в том Барклая. И едва ли не громче всех порицал и хулил Барклая князь Багратион. Да и многие солдаты тоже согласны были с этим.

И вот новый марш на восток, и снова отступление идет весьма поспешно, но кто из тех, что шел к Витебску, знал, почему так быстро идут они на восток?

Никто, кроме Барклая.

А дело было в том, что туда же шла армия Багратиона и нужно было занять позиции возле города раньше, чем займут их французы. В этой гонке армия Барклая выиграла двенадцать часов и оседлала дорогу на Москву — главный предмет неприятельских усилий.

Опередить противника и кратчайшим путем выйти на Московскую дорогу помог Барклаю герцог Александр Вюртембергский, бывший в свое время витебским генерал-губернатором, много поездивший по Витебщине и прекрасно знавший топографию этих мест и все дороги.

Он-то и указал Михаилу Богдановичу кратчайший путь и наилучшую позицию для встречи противника.

Здесь Барклай узнал, что 2-я армия идет к Могилеву, и, желая помочь Багратиону, двинулся навстречу.

13 июля он послал к Багратиону Вольцогена с письмом, в котором писал: «Перед мыслью, что нам вверена защита Отечества в нынешнее решительное время, умолкнут все прочие рассуждения и все то, что в обыкновенное время могло бы повлиять на взаимные отношения: голос Отечества призывает нас к согласию, которое есть вернейший залог наших успехов. Соединимся и сразим врага России. Отечество благословит согласие наше».

Между тем войска под командованием Мюрата шли к Бешенковичам, приближаясь к Барклаю. Туда двигались: весь корпус Нея, три дивизии корпуса Даву, кавалерийские корпуса Нансути и Монбрюна.

Туда же шли войска принца Евгения, корпус Сен-Сира, Старая и Молодая гвардия, гвардейская кавалерия и корпус Груши.

Вечером 12 июля в Бешенковичи приехал и Наполеон, чтобы бросить все эти войска на 1-ю армию.

Барклай понимал, что из-за неравенства сил он не сможет победить противника, но все же остановился и стал готовиться к сражению. Он делал это для того, чтобы оттянуть на себя как можно больше вражеских войск и тем самым дать возможность Багратиону переправиться через Днепр и облегчить 2-й армии соединение с 1-й.

В семи километрах от Витебска произошла стычка 4-го корпуса Остермана-Толстого с авангардом Нансути. Французы отошли, а Остерман занял оборону возле Островно.

13 июля Мюрат двинул на Остермана всю кавалерию. 23 батальона и 23 эскадрона русских при 70 орудиях преградили путь огромным массам вражеских войск. Остерман-Толстой, отличительной чертой которого была неколебимая стойкость в обороне, мужественно отражал атаки французов до самой ночи.

Когда его спросили: «Что делать, если от огня вражеской артиллерии многие полки понесли огромный урон?» — Остерман ответил: «Ничего не делать. Стоять и умирать».

В таком же тоне ответил он и на вопрос командира батареи, сообщившего, что убито много канониров и побито много орудий и он не знает как быть дальше.

«Что ж, — сказал Остерман, — стрелять из оставшихся».

Барклай внимательно следил за боем и через своих адъютантов — Сеславина и Левенштерна — был постоянно в курсе всего происходящего. Он понимал, что силы Остермана небеспредельны и настанет час, когда нужно будет отдать приказ об отходе: к этому выводу он пришел, узнав, сколько вражеских войск находится под Витебском.

Барклай выдвинул 3-ю дивизию Коновницына и несколько кавалерийских полков на дорогу к Островно в 11 километрах от Витебска, чтобы создать прикрытие для войск Остермана, когда те начнут отход.

Отряд Коновницына занял очень хорошую позицию за глубоким оврагом. Слева находилось болото, а правый фланг упирался в берег Двины.

На рассвете 14 июля Остерман снялся с позиции и встал за спиною Коновницына.

В восемь часов утра Мюрат двинулся на Витебск, но наткнулся на позицию Коновницына. До пяти часов дня пытались французы прорваться через боевые порядки 3-й дивизии Коновницына, но тщетно.

В этом бою особенно отличились полки Перновский, Кексгольмский и Черниговский, предпринявшие успешную контратаку и отбившие не только орудия, попавшие перед тем в руки неприятеля.

Выдающуюся стойкость проявили солдаты и офицеры Ревельского пехотного полка. Много раз превосходящие силы противника пытались сбить его с позиции, но ревельцы, переходя в штыки, сумели не пропустить французов. После того как сражение окончилось, на поле боя, где дрались ревельцы, осталось более трех тысяч неприятельских солдат.

Коновницын в полном порядке отступил, и изумленный король Неаполитанский увидел перед собою свежие боевые порядки Остермана-Толстого, войска которого стояли теперь в первой линии обороны, а дивизия Коновницына, поменявшись с ним местами, стала во вторую линию, составляя резерв. Этот маневр был одним из первых в задуманной Барклаем длинной серии имитаций.

Наполеон не знал своего противника и рассчитывал неверно. Ввести его в заблуждение могло также общее состояние духа русской армии, горевшей нетерпением сразиться, и публичные заявления Барклая, накануне только и говорившего о предстоящем сражении.

И под Витебском Барклай не хотел давать решительного сражения, но делал вид, что готовится к нему. Продолжая задуманные им имитации этого, он приказал Винценгероде выдвинуться с резервными батальонами и двумя казачьими полками Платова к Красному, а Платову с остальной частью его войск — к Лиозно.

Обманутый этими ложными маневрами, Наполеон приказал ускорить движение всех колонн до максимума, хотя жара всю последнюю неделю доходила до двадцати восьми градусов в тени.

Еще 8 июля, по выходе из Полоцка, Ермолов издал приказ: «По воле господина главнокомандующего армиею предписывается в жаркое время на марше нижним чинам галстуки снимать, мундиры расстегивать: грудь не стеснена, легче солдату; несколько манерок с водою можно иметь в руках».

Развивая задуманный маневр, Барклай продолжал вводить Наполеона во все больший обман. Утром 16 июля Михаил Богданович выстроил всю армию к бою, выдвинул вперед сильный отряд Палена, состоявший из 14 батальонов, 32 эскадронов и двух казачьих полков, а затем добавил еще и несколько полков егерей.

Между авангардом Палена и главными силами Барклай поставил крепкий кавалерийский заслон и почти всю свою конную артиллерию.

Маневр удался. Барклай видел, что войска Наполеона останавливаются, офицеры производят рекогносцировку и располагают подходящие к позиции войска в боевой порядок.

Всю первую половину дня Пален выдерживал натиск пехотной дивизии Брусье, а после полудня в бой втянулись кавалерийские полки корпуса Нансути и еще одна пехотная дивизия — Дельзона.

Лишь в пятом часу дня Пален отступил за речку Лучесу и с наступлением темноты зажег по всей линии фронта бивачные огни, желая показать Наполеону, что вся армия стоит на позиции, ожидая продолжения битвы на следующий день.

А Барклай между тем уходил от Витебска, вновь уклонившись от решительного сражения.

Барклай намерен был драться под Витебском и дальше, но в ночь с 14 на 15 июля получил он извещение от Багратиона о неудаче, постигшей его под Могилевом: атака 2-й армии на город была отбита, и он пошел к Смоленску. Михаилу Богдановичу не оставалось ничего иного, как последовать в тот же город для соединения обеих армий.

Отправив гонцов к Багратиону с письмом, извещавшим его, что пунктом встречи будет Смоленск, Барклай тут же послал письма к губернатору и предводителю дворянства Смоленской губернии, требуя принять все меры к обеспечению обеих армий продовольствием.

Начав отступление от Витебска к Смоленску, Барклай по-прежнему делал все, чтобы неприятель оставался в уверенности, что русские готовятся вступить в решительное сражение.

Арьергарду 1-й армии была поставлена задача сдерживать противника до полудня, а главные силы в это время снова должны были оторваться от преследования.

Барклай рассчитывал, что французы поверят в его намерение драться, и 15 июля дело ограничится с их стороны лишь рекогносцировками и авангардными сшибками.

Это его намерение исполнилось превосходно, и Барклай приказал главным силам оставить Витебск и отходить на Смоленск.

Утром Наполеон обнаружил, что русская армия снова исчезла. Многие французские мемуаристы утверждают, что именно в эти дни Наполеон впервые засомневался относительно успеха всей задуманной им кампании.

Прошло более месяца, а ни 1-я, ни 2-я армии не были уничтожены, в то время как численность его собственных войск сократилась примерно на сто тысяч человек: и из-за растянутых коммуникаций, и из-за многочисленных мелких и средних стычек и сражений. Недостаток продовольствия, обнаруживавшийся уже в это время, также подрывал моральный дух наполеоновской армии.

Выдержав длительный и кровопролитный бой с арьергардом 1-й армии, Наполеон остановился. Он простоял около недели, дав войскам отдых, подтягивая обозы, подвозя продовольствие и еще более «собирая» его в окрестностях. Штаб Наполеона разместился в Витебске, и здесь-то и произошло первое столкновение императора с маршалами, не желавшими наступать дальше.

Но Наполеон остался непреклонен. «Заключение мира ожидает меня у московских ворот», — ответил он маршалам, не допуская мысли, которая показалась бы ему совершенно невероятной, что пройдет менее двух лет, и он подпишет капитуляцию в Париже.


Отступая к Смоленску, Багратион досадовал на себя и негодовал на Барклая. Человек прямой и честный, горячий и бескомпромиссный, воспитанный под знаменами Суворова и с младых ногтей приверженный его тактике — тактике наступления, он не понимал происходящего и не мог мириться с беспрерывным отступлением.

И хотя до Смоленска 1-я армия отходила чуть больше месяца — этот срок казался Багратиону чудовищно долгим.

Уже 1 июля — на девятнадцатый день войны — Багратион в письме к царю из Слуцка настоятельно требовал дать Наполеону генеральное сражение. Отступление Барклая от Витебска две недели спустя привело Багратиона в совершеннейшую ярость.

Он написал Барклаю письмо, полное упреков, и утверждал, что его отход от Витебска открыл французам дорогу к Москве.

Барклай ответил Багратиону, что отступлением он выигрывает время, чтобы дать возможность составить новые ополчения и получить идущие к нему резервы. Тон его письма был спокойным, изложение фактов и доказательств — деловым.

Однако аргументация Барклая не убедила Багратиона. Решительно настроившись на борьбу с Барклаем, Багратион стал искать сторонников. Интриганов из Главной квартиры он презирал и добиваться поддержки у них считал ниже своего достоинства. Своими союзниками он пытался сделать Аракчеева, московского главнокомандующего Ростопчина и Ермолова.

Если Аракчеев и Ростопчин не были подчинены по службе Барклаю, то Ермолов являлся не только его подчиненным, но и особо доверенным лицом. В этом, конечно, для Ермолова была немалая сложность положения.

Сначала Ермолов попытался взять сторону Багратиона и в приватных своих к нему письмах подыгрывал ему, однако вскоре понял, что правда не на стороне Багратиона.

И Ермолов, хотя и продолжал испытывать к Багратиону чувства искренней симпатии и уважения, как человек честный и дальнозоркий, не мог согласиться с командующим 2-й армией. Он понимал правильность стратегического замысла своего командующего и в создавшейся ситуации видел свою задачу в том, чтобы смягчить отношения между Багратионом и Барклаем.

Ермолов писал в эти дни своему другу Казадаеву о Барклае: «Несчастлив он потому, что кампания 1812 года не в пользу его по наружности, ибо он отступает беспрестанно, но последствия его оправдывают. Какое было другое средство против сил всей Европы? Рассуждающие на стороне его; но множество, или те, которые заключают по наружности, против него. Сих последних гораздо более, и к нему нет доверия. Я защищаю его не по приверженности к нему, но точно по сущей справедливости».

А «сущая справедливость» была такова, что к Смоленску подошла ровно половина Великой армии: за тридцать восемь дней войны Наполеон потерял и оставил в тыловых гарнизонах 200 тысяч человек.

Однако в России почти никто не разделял концепции Барклая. В образованном русском обществе подавляющее большинство людей были единомышленны с Багратионом, да и в армии его сторонников становилось все меньше.

В обстановке все более разгорающейся распри Барклай первым протянул Багратиону руку примирения. 19 июля он писал Багратиону: «Позвольте теперь Вас просить предать все забвению, что между нами могло производить неудовольствие. Мы, может статься, оба не правы, но польза службы и государя и Отечества нашего требует истинного согласия между теми, коим вверено командование армий. Прошу Ваше сиятельство быть уверенным, что почтение и уважение мое к Вам останется всегда непоколебимо».

В постскриптуме этого письма Барклай добавлял: «Я с нетерпением ожидаю времени того, в котором честь иметь буду видеться с Вашим сиятельством и согласить с Вами общие наши действия. Я не могу Вашему сиятельству изъяснить, сколько мне больно, что между нами могло существовать несогласие. Прошу Вас все забыть и рука в руку действовать на общую пользу Отечества».

В то время как 1-я и 2-я армии с запада и юга шли к Смоленску, 1-й пехотный корпус генерала П. Х. Витгенштейна, прикрывавший петербургское направление, одержал первую крупную победу в начавшейся войне. В упорном бою, длившемся с 18 по 20 июля, Витгенштейн выиграл сражение у маршала Удино, заставив его корпус отступить с поля боя. Особо отличился в сражении отряд генерал-майора Кульнева. Все три дня он был на переднем крае сражения, но во время преследования противника сам Кульнев был смертельно ранен у деревни Клястицы, Россошского уезда Витебской губернии.

В те самые дни, когда была одержана победа под Клястицами, удача сопутствовала и двум Западным армиям, отступающим к Смоленску: к армии Барклая через боевые порядки французов прорвался конный корпус Платова, вскоре встретившийся в районе Рудни с войсками 1-й армии, а вслед за тем Барклаю стало известно, что от Быхова через Мстиславль форсированным маршем идет к Смоленску и вся 2-я армия.

Барклай остановился в доме губернатора Аша. Прежде всего он приказал, чтобы были срочно сформированы команды хлебопеков, ибо обозы с хлебом по неразумению и халатности смоленского губернатора были отправлены из Смоленска к Витебску.

На следующий день весь город ждал 2-ю армию. Она была еще на марше, когда у городских ворот появилась блестящая кавалькада генералов в парадной форме, в лентах и орденах.

Их уже ждали и чиновники, и духовенство, и толпы горожан.

Впереди шести молодцов-генералов прошел гусарский конвой, а вслед за тем появились и главные военачальники подходящей армии.

Впереди скакал генерал-аншеф князь Петр Иванович Багратион, в голубой Андреевской ленте через плечо, с полудюжиной орденов, которые получил он из рук Потемкина и Суворова, Екатерины Великой, императоров Павла и Александра. Его узнали сразу же и по пышному орденскому банту, и по тому, что скакал он первым, и более всего по характернейшему орлиному профилю.

Вслед за ним шли иноходью кони еще пяти генералов. Их всадники поражали взор блеском многочисленных наград, мужественностью лиц и прекрасной кавалерийской осанкой.

Стоявшие в толпе инвалиды, служившие вместе с ними на Дунае и в Польше, в Италии и Финляндии, узнавая своих бывших командиров, с гордостью, чтоб и другим смолянам было известно, кричали: «Раевский! Васильчиков! Воронцов! Паскевич! Бороздин!»

Услышав свою фамилию, каждый из генералов улыбался и кланялся горожанам, а те в ответ кричали: «Ура!» и «Виват!».

Радость встречи командующих двух армий, казалось, отодвинула все распри, неурядицы и недоразумения. Барклай встретил Багратиона у дома смоленского генерал-губернатора в полной парадной форме, с непокрытой головой и на виду у всех, толпившихся возле дома, дружески обнял Петра Ивановича, пропустив затем всех генералов в дом впереди себя.

22 июля произошло и соединение армий, которые по случаю праздника — к тому же был еще и день рождения вдовствующей императрицы-матери — входили в город в полной парадной форме, под звон колоколов, гром оркестров, с развернутыми знаменами.

Барклай и Багратион, съехавшись в центре выстроившихся войск, сердечно пожали друг другу руки.

В этот же день Барклай писал царю: «Отношения мои с князем Багратионом наилучшие. В князе я нашел характер прямой и полный благороднейших чувств патриотизма. Я объяснился с ним относительно положения дел, и мы пришли к полному соглашению в отношении мер, которые надлежит принять. Смею даже заранее сказать, что доброе единогласие установилось, и мы будем действовать вполне согласно».

Соединение армий было воспринято всеми солдатами и офицерами не только как несомненная большая удача, но и как наконец-то достигнутое общими усилиями непременное и вполне достаточное условие для долгожданного победоносного генерального сражения.

Барклай и Багратион, объезжая боевые порядки войск, на виду у солдат и офицеров обменивались крепкими рукопожатиями и дружескими улыбками. Это придавало силы и вселяло во всех уверенность в победе.

Соединение армий значительно расстроило предположенное Наполеоном действие и нанесло чувствительный удар его первоначальному замыслу.

Это соединение принудило Наполеона собрать воедино все свои силы между Двиной и Днепром, оставив корпус Удино один на один с Витгенштейном, что и привело к разгрому французов при Полоцке.


Находясь в Смоленске, Барклай начал организацию широкой народной борьбы с захватчиками — партизанского движения, которое Лев Толстой позднее назвал «дубиной народной войны».

20 июля Барклай приказал атаману Платову призывать крестьян к истреблению вражеских патрулей и мелких отрядов, и этот день следует считать первым днем, когда крестьяне взялись за дубины, вилы и топоры. «Внушите жителям, — писал он, — что теперь дело идет об Отечестве и Божьем законе, о собственном имени, о спасении жен и детей».

На следующий день Барклай предписал смоленскому губернатору Ашу: «Именем Отечества просите обывателей всех близких к неприятелю мест вооруженною рукою напасть на уединенные части неприятельских войск, где оных увидят.

К сему же я пригласил особым отзывом россиян, в местах, французами занятых, обитающих, дабы ни один неприятельский ратник не скрылся от мщения нашего за причиненные вере и Отечеству обиды».

В листовке, выпущенной в середине июля, Барклай обращался к жителям Псковской, Смоленской и Калужской губерний, призывая их помочь регулярным войскам «защитою собственных домов ваших от набегов более дерзких, нежели страшных», когда враги, «нападая на безоружных поселян, тиранствуют над ними со всею жестокостью…». Барклай просил их брать пример со смоленских партизан, которые «пробудились уже от страха своего… вооружаясь в домах своих с мужеством, достойным имени русского, и карают злодеев без всякой пощады».

Это обращение читалось во всех церквах трех губерний; дворянские собрания обязали помещиков «ко благоразумному внушению оного», и дело дошло до того, что стали один за другим возникать партизанские отряды, вооруженные не только вилами да дубинами, но и отбитым у французов оружием и тем оружием, с каким приходили в деревни отставшие, раненые, отбившиеся или заблудившиеся русские солдаты и унтер-офицеры.

В те дни, когда под Смоленском соединились 1-я и 2-я Западные армии, Барклай обратился с воззванием и к «Верным соотечественникам дворянам российским».

«Увеличьте силу армий наших, — писал он, — поспешите в ряды между воинов русских; вы найдете там своих братьев; …есть ли же отдаленность или другие препятствия не позволят иным присоединиться к нам, тогда, вооруженные в домах своих, истребляйте неприятеля мечом и пламенем. Да каждый шаг злодея будет омыт его кровию!

Верные соотечественники! Оправдайте сими поступками мнение, которое имеет о вас целой свет. Да познают враги, на что народ наш способен, не посрамите земли Русские!

Любовь к Отечеству, ненависть к врагам и мщение будут единственным предметом наших движений».

В этот же день, 21 июля, Барклай послал на Петербургскую дорогу крупный кавалерийский отряд из пяти полков — трех Донских казачьих, Ставропольского калмыцкого и Казанского драгунского.

Этим полкам предписывалось: «посылать разъезды как можно ближе к Велижу, истреблять неприятельские партии, брать пленных, стараться узнать от них: кто именно идет на нас и в каком числе, тревожить денно и нощно левое крыло неприятелей и не допускать их до дальнейшего распространения на нашу землю».

Не случайным был и выбор командира отряда — Винценгероде, давно уже зарекомендовавшего себя отчаянным смельчаком.

Барон Фердинанд Винценгероде в начале своей военной карьеры был типичным ландскнехтом. Он начал службу в рядах французской армии, затем перешел к австрийцам, после них — к гессенцам, пока в 1797 году не оказался в России и был принят майором в Орденский кирасирский полк.

Доминантой в деятельности Винценгероде была ненависть к Наполеону. Ему довелось участвовать в Итальянском походе Суворова и сражаться при Кремсе и Дирнштейне в 1805 году. Тогда же он оказал важную услугу Кутузову, искусно проведя переговоры с Мюратом: во время переговоров так оттянул время, что Кутузов сумел благополучно отойти от Браунау и избежал угрозы окружения.

Его ненависть к Наполеону была столь велика, что после Тильзита он перешел в австрийскую армию, а когда Наполеон в 1812 году двинулся на Россию, Винценгероде снова вернулся на русскую службу.

Здесь-то он и получил назначение со своим особым отрядом прикрыть дорогу на Петербург и действовал там партизанскими методами.

Винценгероде занял Велиж и Усвят и лихими набегами своей кавалерии перерезал коммуникации французской армии, уничтожая обозы с продовольствием и захватывая пленных.

Широкая партизанская война была еще впереди, но первые ее признаки уже появились…


После соединения армий возле Смоленска сложилась следующая обстановка: Евгений Богарнэ стоял с двумя корпусами — 4-м пехотным и 1-м резервным кавалерийским — между Суражем и Поречьем. Мюрат со 2-м резервным кавалерийским корпусом — между Рудней и Лешной, а позади него — ему в подкрепление — расположился маршал Ней со своим 3-м корпусом. Справа от Рудни в междуречье Днепра и Березины стоял 3-й резервный кавалерийский корпус генерала Монбрюна, в тылу которого встал 1-й корпус маршала Даву. Наполеон с гвардией пока что оставался в Витебске.

Под давлением Багратиона, Ермолова и некоторых других генералов Барклай раздумывал о возможности нападения на войска неприятеля.

Барклай принял решение силами 1-й армии нанести удар по корпусам Богарнэ. 2-ю армию он оставлял в Смоленске для наблюдения за неприятелем и для прикрытия дороги на Москву.

Если бы корпуса Богарнэ удалось разбить или потеснить, то обе армии могли соединиться — возле Рудни и нанести удар по неприятелю соединенными силами.

Барклай понимал, что в ответ на его действия противник мог все силы двинуть к Смоленску, в этом случае 1-я армия тотчас бы отошла к городу и присоединилась ко 2-й.

25 июля Михаил Богданович собрал Военный совет и предложил этот план. На Совете присутствовали Константин Павлович, Багратион, Ермолов, Сен-При — начальник штаба 2-й армии — и генерал-квартирмейстеры обеих армий.

Было решено двинуться от Смоленска к Рудне, оставив перед Смоленском сильный отряд пехоты с несколькими казачьими полками.

Закрывая Военный совет, Барклай еще раз повторил:

— Император, вверив мне в Полоцке армию, сказал, что у него нет другой. С уничтожением армии Россия погибла бы. Напротив, сохранив ее, всегда можно надеяться на лучшее. Я должен действовать с величайшей осторожностью и всеми способами избегнуть поражения.

Вечером, призвав Ермолова и Сен-При, он предупредил, что и 1-я и 2-я армии не должны удаляться от Смоленска более чем на три перехода, и пуще всего им следует опасаться обходных маневров и окружения.

26 июля обе армии выступили к Рудне. Сначала к Барклаю поступили сообщения, что противник отступает, но вскоре от Винценгероде пришло известие, что Богарнэ стянул оба свои корпуса к Поречью и туда же подошла кирасирская дивизия графа де Фринеля.

Опасаясь обхода с правого фланга, Барклай приказал Багратиону занять сильную позицию возле села Выдра.

Барклай тотчас же переместил армии ближе к угрожаемому направлению и в три часа ночи сам поехал к Палену с приказом поддержать Платова, а затем перевел колонну Тучкова на Пореченскую дорогу.

Пален и Платов внезапно обрушились на авангард противника, стоявший у Молева болота, разбили его и погнали к Рудне.

Среди трофеев, захваченных русскими войсками в одном из помещичьих имений возле Молева болота, оказалась и странная записка, обнаруженная на столе командира дивизии генерала Себастиани, в которой его извещали о готовящемся наступлении русских под Рудней. Было ясно, что генерал только что получил ее. Автором записки был Мюрат. Однако было непонятно, от кого он узнал о планах русских.

В штабе Барклая этот эпизод вызвал множество толков. Противники Михаила Богдановича обвиняли в измене Винценгероде и его адъютанта Левенштерна, а также офицера штаба Багратиона — француза-эмигранта Жанбара.

Лишь несколько лет спустя выяснилось, что невольным виновником случившегося был флигель-адъютант Александра — князь Любомирский. Он состоял при штабе Барклая и, узнав о наступлении, известил об этом свою мать, жившую в имении возле местечка Ляды, неподалеку от Рудни. В Лядах в то время стоял штаб Мюрата. Письмо помещице Любомирской было перехвачено французами и Перлюстрировано.

Барклай совершенно не верил в виновность Винценгероде, однако относительно Левенштерна у него возникли сомнения.

Дело в том, что в первые дни войны Левенштерн ездил парламентером к Мюрату и провел сутки у генерала Себастиани, на столе у которого и нашли злополучное письмо. К тому же перед маршем русских войск на Рудню Левенштерн по неблагоприятной случайности был послан Барклаем на аванпосты.

Опасаясь, что кто-нибудь из недоброжелателей Левенштерна вызовет его на дуэль или принудит к дуэли оскорблением, Барклай немедленно отослал Левенштерна в Москву с письмом к тамошнему генерал-губернатору графу Ростопчину. Граф Федор Васильевич был другом Барклая, к тому же сын Ростопчина был, как и Левенштерн, одним из адъютантов Михаила Богдановича, а все его адъютанты были преданы ему и дружны между собою.

Отъезд адъютанта командующего с депешей к генерал-губернатору первопрестольной не должен был считаться чем-то необычным, и, посудачив недолго, об этом забыли, тем более что надвигались грозные события. Зато в Петербурге сразу же возникло множество домыслов и слухов, в которых среди его крайних недоброжелателей Барклай фигурировал не только как соучастник этого происшествия, но даже и как сознательный, купленный Наполеоном агент.

В следующие три дня только отряды Платова и Палена одержали несомненный успех: в стычке при Молевом болоте они разбили неприятеля и восемь верст гнали его.

Барклай же и Багратион с главными силами своих армий дефилировали между Пореченской и Руднянской дорогами, опасаясь обходного маневра французов. Так как движение войск несколько раз происходило через деревню Шеломы, то штабные острословы назвали эти марши-маневры «ошеломительными».

Однако «ошеломительными» они были не для французов.

В это время главные силы Наполеона сосредоточились в районе Рудни. Боясь, что противник может отрезать часть 1-й армии, растянувшейся до Поречья, Барклай решил соединиться со 2-й армией возле Волокова.

2 августа обе армии заняли позицию при Волокове и стали ждать подхода главных сил неприятеля.

Как вдруг на следующий день пришло известие, что Наполеон со всеми силами переправился на левый берег Днепра и, вступив в бой с 27-й дивизией генерала Неверовского, принудил ее отступить к Смоленску.

Впоследствии стало известно, что через Днепр перешло 185 тысяч человек.

* * *

В сорока семи верстах от Смоленска французский авангард — корпуса Мюрата и Нея — натолкнулся на не обстрелянную и почти еще необученную, состоящую сплошь из новобранцев 27-ю дивизию Неверовского, занимавшую город Красный. Стремительным и мощным ударом Мюрат выбил дивизию из Красного, захватив при этом девять орудий из четырнадцати, имевшихся у Неверовского.

Однако дивизия, оставив Красный, тут же заняла удобную и выгодную позицию у Смоленской дороги, за глубоким оврагом.

Когда на помощь сорока полкам кавалерии Мюрата подошло семь полков пехоты Нея и Богарнэ, Неверовский, как говорил он потом, подумал, что три корпуса во главе которых стоят два короля и один из лучших маршалов Франции, сделали бы честь любому полководцу мира.

Нанеся серьезные потери неприятелю, дивизия начала свое «львиное» отступление к Смоленску. Новобранцы отбивали одну за другой атаки французов, ощетинившись во все стороны штыками и разя кавалеристов и пехотинцев меткими залпами, с дружными криками: «Умрем, а не сдадимся!»

Отойдя на двадцать верст, дивизия заняла позицию, подготовленную заранее высланным вперед полком Назимова, который успел выстроить укрепления и умело расположить артиллерию.

Французы, увидев позицию, занятую Назимовым, прекратили преследование, и остатки дивизии Неверовского получили короткий отдых.

Имея в своих рядах семь тысяч необстрелянных бойцов-новобранцев, дивизия за один только день отбила сорок атак французской кавалерии и не дала французам с ходу захватить Смоленск.

Ночью Неверовский отошел к Смоленску и, не доходя до города шести верст, встретился с шедшим ему навстречу отрядом И. Ф. Паскевича из 7-го корпуса Раевского.

Современники и очевидцы были восхищены подвигом 27-й дивизии. «День 2 августа принадлежит Неверовскому. Он внес его в историю», — записал очевидец происходившего русский офицер Граббе.

Багратион писал в тот же день Александру: «Примера такой храбрости ни в какой армии показать нельзя».

А адъютант Багратиона — поэт Денис Давыдов восклицал с пафосом и гордостью: «Я помню, какими глазами мы увидели эту дивизию, подходившую к нам в облаках пыли и дыма. Каждый штык ее горел огнем бессмертия!»

Не менее панегиричны были и противники Неверовского: генерал Сегюр утверждал, что Неверовский отступал, как лев. А сам Мюрат, не сумевший победить русских пехотинцев, сказал офицерам своей свиты: «Никогда не видел большего мужества со стороны неприятеля».

А уж король Неаполитанский, и сам один из первых храбрецов Великой армии, знал, что такое мужество.


Утром 3 августа войска 7-го корпуса Раевского, в составе которого шла и 27-я дивизия, вошли в Смоленск, а в шестом часу дня в виду города появились вражеские пикеты. К вечеру авангард французской армии подтянулся к окраинам города и встал на расстоянии пушечного выстрела от крайних домов предместий, обхватив город полукольцом — от Свирской слободы до Раченки.

В 6 часов утра 4 августа начались бои за Смоленск, а к концу дня к городу подошли главные силы Багратиона и Барклая.

Под Смоленском 180-тысячной армии Наполеона (пять тысяч было потеряно на подступах к городу за два дня боев) противостояло 120 тысяч русских.

Наполеон, когда в Смоленске находилась лишь одна дивизия из корпуса Раевского, кажется, мог бы взять город, но не сам Смоленск был его целью — ему было необходимо победоносное генеральное сражение. Поэтому он решил не препятствовать соединению обеих армий, и когда ближе к вечеру увидел спешно идущие к Смоленску пешие и конные русские полки, то с радостью воскликнул: «Наконец-то, теперь они в моих руках!»

На рассвете 5 августа французы начали страшную бомбардировку города, после чего Наполеон во главе 150-тысячной армии подошел к Смоленску. На соединение с ним шел из Могилева еще и Польский корпус Юзефа Понятовского. Барклай понял, что маневр, предпринятый Наполеоном, имеет целью отрезать 1-ю и 2-ю армии от южных губерний России и от находившейся там 3-й армии Тормасова.

Для того чтобы сорвать замысел противника, Барклай приказал 2-й армии в ночь с 4 на 5 августа выйти на Дорогобужскую дорогу, а часть 1-й армии должна была прикрыть этот маневр армии Багратиона, в конечном счете обеспечивая безопасность стратегически важной дороги на Москву.

Барклай решил прикрывать 2-ю армию до тех пор, пока она не достигнет Соловьевой переправы на Днепре, ключевого пункта в его замысле.

Когда Наполеон отдал приказ о штурме Смоленска, Барклай уже успел поставить на позициях артиллерию, расположить войска на наиболее угрожаемых участках, разместив свой командный пункт напротив предместья Раченки.

Ружейная перестрелка началась в восемь утра, а еще через два часа французы пошли в атаку, однако до середины дня ворваться в город не смогли. Тогда Наполеон бросил на штурм Смоленска сразу три корпуса — Нея, Даву и Понятовского.

Старый соперник Михаила Богдановича — Даву был известен ему со времен Эйлау. Тогда же ему пришлось впервые скрестить оружие и с Неем. И Юзефа Понятовского, племянника польского короля Станислава Августа, военная судьба тоже сводила с Барклаем не раз.

На пути этих войск встали полки Дмитрия Сергеевича Дохтурова, Петра Петровича Коновницына, принца Евгения Вюртембергского и Дмитрия Петровича Неверовского.

Адъютант Барклая Левенштерн писал впоследствии в своих «Записках»: «Главнокомандующий объехал все пункты, коим угрожала опасность, и остановился на нашем крайнем левом фланге, на возвышенности возле церкви Гурия, Самсона и Авивы, маскировавшей батарею с двенадцатью орудиями, коей командовал полковник Нилус. Он приказал открыть огонь. Неприятель отвечал на него энергично. Это был настоящий ад.

Генерал Барклай, бесподобный в таких случаях, по-видимому, вовсе не думал об опасности, коей он подвергался, и отдавал приказания с величайшим хладнокровием».

Французы несли огромные потери, но шли вперед безостановочно. Русские тоже обливались кровью. Командир егерской бригады 7-й дивизии генерал Балла был убит. Коновницын ранен в руку, но не отошел даже на перевязку. Дохтуров, державшийся из последних сил, попросил у Барклая подкреплений. Барклай послал ему 4-ю дивизию, сказав:

— Передайте Дмитрию Сергеевичу, что от его мужества зависит сохранение всей армии.

По иронии судьбы в храме Гурия, Самсона и Авивы в это же самое время находился настоятель церкви протоиерей отец Иван Жиркевич. Он видел то же самое, что и Левенштерн, но насколько различными, более того — диаметрально противоположными, оказались впечатления и оценки всего происходящего у того и другого. Вот что писал в «Записках» смоленский священник Жиркевич: «В то время, когда происходила самая жаркая битва в Смоленске, который переходил на глазах наших несколько раз из рук в руки, и когда город весь был объят пламенем, я увидел Барклая, подъехавшего к батарее Нилуса и с необыкновенным хладнокровием смотревшего на двигавшиеся неприятельские колонны в обход Раевского и отдававшего свои приказания…

Но какая злость и негодование были у каждого на него в эту минуту за наши постоянные отступления, за смоленский пожар, за разорение наших родных, за то, что он не русский! Все накипевшее у нас выражалось в глазах наших, а он, по-прежнему бесстрастно, громко, отчетливо отдавал приказания, не обращая ни малейшего внимания на нас.

…Крики детей, рыдания раздирали нашу душу, и у многих из нас пробилась невольно слеза и вырвалось не одно проклятие тому, кого мы все считали главным виновником этого бедствия.

Здесь я сам слышал, своими ушами, как великий князь Константин Павлович, подъехав к нашей батарее, около которой столпилось много смолян, утешал их сими словами: «Что делать, друзья! Мы не виноваты. Не допустили нас выручить вас. Не русская кровь течет в том, кто нами командует. А мы — и больно, но должны слушать его! У меня не менее вашего сердце надрывается!..»

Ропот был гласный, но дух Барклая нимало не колебался, и он все хранил одинаковое хладнокровие».

По меньшей мере одиозно то, что Константин Павлович, в котором русской крови была одна десятая часть, смел упрекать в этом Барклая.

И вскоре после этого все стоявшие на батарее Нилуса и вокруг нее увидели, как через Днепр прямо на них переправляется вброд французская кавалерия.

Не дожидаясь, пока кавалеристы окажутся на берегу, дал шпоры своему коню цесаревич, вслед за ним побежал спасаться в церковь отец Иван со любопытствующими прихожанами, что толпились вокруг своего иерея, разбежалась и прочая праздная публика, оказавшаяся у батареи.

По-другому повели себя Барклай и Левенштерн. Барклай приказал артиллеристам зарядить орудия картечью и вести беглый огонь по приближавшимся всадникам, а Левенштерну велел привести сюда весь его конвой, адъютантов и ординарцев.

Остановленные картечью, французы не выдержали удара русских кавалеристов и повернули вспять.

Упорный бой длился до самой ночи. Французы не смогли добиться даже малейшего успеха. Русские стояли неколебимо. Потери французов приближались к 20 тысячам, русские потеряли вдвое меньше.

В три часа дня 5 августа Наполеон начал общий штурм города. Через три часа все предместья Смоленска — кроме Петербургского — были заняты французами. Русские генералы вместе с солдатами ходили в штыки, и у Неверовского в сюртуке остались три отверстия. Нерушимой стеной стояли солдаты, хотя и французы проявляли не меньшую храбрость — они, не боясь штыков, ожесточенно дрались за каждый дом.

К вечеру 5 августа неприятель был выбит из всех предместий, и тогда Наполеон приказал открыть огонь из трехсот орудий, чтобы выжечь и расстрелять и город, и засевшую в нем армию.

Смоленск напоминал собою извергающийся Везувий: из каждых десяти домов от огня уцелело лишь два.

В бою за Смоленск ключевую позицию — в центре, у Малаховских ворот — занимал Ревельский полк. На него-то и было направлено острие атак главных сил маршала Даву. Весь день 5 августа ревельцы отбивали непрерывные атаки французов. Понеся большие потери, они стояли неколебимо и только в ночь на 6 августа, когда был дан общий приказ, отошли за Днепр.

Ночь с 5 на 6 августа Барклай провел под открытым небом. Он весь день ничего не ел. Левенштерн предложил ему немного простокваши, и это было его единственною пищей за весь день.

Ночь Михаил Богданович провел в мучительных раздумьях. Перед ним снова возник вопрос: не следует ли перейти в контрнаступление? Он знал, что за это были все генералы 1-й армии, а также Багратион, Беннигсен и Константин Павлович.

На сей раз резоны у его оппонентов были: позиция была выгодной, войска горели воодушевлением, в первый раз военное счастье было на стороне русских.

С этим нельзя было не согласиться. Но в памяти Барклая неотступно стояло Эйлау, где стойкость русских была не меньшей, и они все же оставили поле боя. В мозгу у него прочно поселились цифры: 120 и 80 — полуторный численный перевес, которым обладал великий полководец, никогда не проигрывавший сражения даже при равенстве сил. И наконец, он все время слышал недавно сказанные слова императора: «Поручаю вам свою армию. Не забудьте, что у меня второй армии нет. Эта мысль не должна покидать вас».

Барклай решился. И конечно же должен был известить о принятом им решении Александра. Однако, перед тем как писать императору, Барклай отдал приказ об отходе армии на восток.

В час ночи Дохтуров получил приказ скрытно снять посты боевого охранения, загородить все входы в город и бреши в крепостной стене и, уйдя из города, сжечь за собою мосты через Днепр.

Барклай не успел еще написать Александру, как получил письмо от Багратиона, что большие силы неприятеля следуют через Ельню на Дорогобуж. Багратион просил Барклая не только удержать Смоленск, но и перейти в наступление.

Барклай, имея чуть более семидесяти тысяч человек, не мог атаковать неприятеля, превосходившего его более чем вдвое.

Узнав о письме Багратиона, генералы направили к Барклаю молодого генерал-майора Кутайсова с тем, чтобы он передал Михаилу Богдановичу их просьбу и пожелание продолжать оборону города.

Выбор был сделан не случайно — Кутайсову не было еще и двадцати семи лет, он был всеобщим любимцем и к тому же обладал редким красноречием.

И Михаил Богданович искренне любил Кутайсова, а любви его удостаивались весьма немногие.

Барклай понял, почему именно Кутайсова прислал к нему цесаревич со товарищи, и ласково ответил молодому генералу:

— Пусть всякий делает свое дело, а я сделаю свое.

Тогда генералы сами явились к нему целой делегацией.

Здесь был герцог Вюртембергский, Беннигсен, Армфельдт и Корсаков. Перед тем как пойти к Барклаю, они известили о своем намерении Константина Павловича, чтобы заручиться его поддержкой, но он и сам пошел вместе с ними.

То ли случайно и по неведению, а быть может, и зная, о чем пойдет речь, но вместе с делегацией явились к Барклаю еще и Тучков-первый и Ермолов.

Цесаревич от имени всех присутствующих стал объяснять, что армия желает сражаться и что император желает того же, что и армия.

Барклай сухо ответил Константину, что он приглашает кого нужно, когда нуждается в чьем-либо совете, а все непрошеные советы младших старшим считает нарушением службы.

Затем, обратившись к великому князю, сказал:

— Ссылка на волю государя имеет, конечно, наиважнейшее значение. И потому, для лучшего выяснения монаршей воли, я прошу ваше высочество безотлагательно отправиться к государю и лично передать ему депеши, которые тотчас будут приготовлены и в которых обо всем произошедшем государь будет в точности уведомлен.

Константин закричал, что он не фельдъегерь, но Барклай настоял на его немедленном отъезде из армии.

— Если бы я не был наследником престола, я вызвал бы тебя на дуэль, негодяй! — закричал Константин, не стесняясь стоящих рядом генералов.

— Если бы я не был главнокомандующим, я принял бы ваш вызов, но сие запрещено положением моим, — сухо и холодно, обычным своим ровным голосом ответил Барклай. — И именно потому, что вы волею вашего августейшего брата состоите у меня по команде, то извольте, генерал, делать то, что вам приказано.

«Он намеренно не назвал меня «Ваше Императорское Высочество», сказав «генерал»!» — подумал Константин, лицо его мгновенно побелело, потом покрылось пятнами, и все, кто видел в гневе отца его, императора Павла, тут же заметили их огромное сходство.

Захрипев и рванув ворот мундира, цесаревич, по-бычьи наклонив голову, выскочил за дверь.


Из Смоленска армия выступила в ночь, чтобы занять позицию на Дорогобужской дороге и восстановить сообщение с князем Багратионом. Это движение было одним из самых трудных и сложных за всю войну, ибо совершалось в виду неприятеля. Потом многие военные историки и теоретики утверждали, что оно делает величайшую честь военному таланту генерала Барклая, потому что никогда еще наша армия не подвергалась большей опасности, и из этой опасности Барклай вывел ее без потерь.

Отдав распоряжения о выходе армии из города и марше к Соловьевой переправе, Барклай вместе с Ермоловым ушел из Смоленска с последним отрядом.

Любопытную подробность об этом моменте сообщал впоследствии Денис Давыдов: «Я скажу несколько слов о тех обстоятельствах, которые известны лишь весьма немногим. Распорядившись насчет отступления армии из-под Смоленска, Барклай и Ермолов ночевали в арьергарде близ самого города. Барклай, предполагая, что прочие корпуса армии станут между тем выдвигаться по дороге к Соловьевой переправе, приказал разбудить себя в полночь для того, чтобы лично приказать арьергарду начать отступление. Когда наступила полночь, он с ужасом увидел, что 2-й корпус еще вовсе не трогался с места; он приказал Ермолову: «Мы в большой опасности, как это могло произойти?» К этому он присовокупил: «Поезжайте вперед, ускоряйте марш войск, а я пока здесь останусь…»

Прибыв на рассвете на то место, где корпуса Остермана и Тучкова-первого располагались на ночлег, Ермолов именем Барклая приказал им следовать далее… И таким образом все наши войска и артиллерия… достигли благополучно Соловьевой переправы».

Итак, эпицентр сражения утром 7 августа переместился к Соловьевой переправе.

Уже в 8 часов утра началась перестрелка между авангардом Нея и русским арьергардом, а в 9 часов французы атаковали Тобольский батальон, стоявший впереди позиции в полуразрушенном земляном укреплении.

На выручку товарищам бросился Белозерский полк, но был отбит, а Тобольский батальон — окружен.

В это утро Барклай, Левенштерн и группа офицеров штаба 1-й армии проезжали неподалеку от места боя. Михаил Богданович ехал на горячем и порывистом коне, который гарцевал, но не шел вперед. И вдруг вперед проскочили польские уланы и, опрокинув заслон, ринулись к Барклаю.

Левенштерн подал свою лошадь командующему, и тот с величайшим хладнокровием сошел на землю, затем снова сел в седло и поехал вперед.

Уланы окружили Барклая, но на помощь к главнокомандующему ринулся эскадрон Изюмских гусар во главе с капитаном Львом Нарышкиным и спас своего генерала. Наблюдавшие этот эпизод были единодушны в том, что ни один мускул на лице Барклая не дрогнул.

В 10 часов утра французы усилили наступление, расширив и его фронт: они двинулись и на левый фланг русских позиций, стоявший у дороги на деревню Горбуново.

Барклай следил за ходом боя, стоя на высоте за соседней деревней Гедеоново, и вовремя посылал резервы на наиболее угрожаемые участки сражения.

К полудню русские части в полном порядке отступили за Гедеоново, и центр тяжести переместился на участок, занимаемый 20-м и 21-м егерскими полками князя Шаховского.

На этой позиции во второй половине дня завязался бой, в который постепенно оказались втянутыми большие массы войск. Со стороны русских это были семь тысяч человек Тучкова-третьего, пришедший на рысях 1-й конный корпус Орлова-Денисова и 26 эскадронов гусар, присланных Барклаем из отряда барона Корфа.

Русские сумели быстро и четко занять позицию и успешно отбили атаку двух французских дивизий — Гюдена и Разу.

Четыре раза атаковали французы позиции русских, но безуспешно. В последней их атаке был убит генерал Гюден. Дивизия Разу также храбро бросалась в штыки, но и она не добилась успеха.

К этому времени подошла еще одна большая колонна войск, в составе которой был и Барклай. Он тотчас же принял общее командование, и бой продолжался до 9 часов вечера.

Начальник авангарда Павел Алексеевич Тучков-третий, занявший позицию при Валутиной горе, прикрыл своим отрядом перекресток дороги у деревни Лубино, через который армия Барклая должна была выйти на Московскую дорогу.

После ожесточенного боя русские отошли за реку Строгань.

Тучков, оставив позицию, помчался на командный пункт и лично доложил Барклаю, что больше не может противостоять неприятелю.

Барклай приказал ему вернуться. С резкостью, которая была свойственна ему в самые критические минуты, он сказал генералу:

— Возвратитесь на свой пост, пусть вас убьют; если же вы вернетесь живым, то я прикажу вас расстрелять.

Генерал Тучков был храбр. Он не вернулся. Его бригада погибла почти полностью, но приказ главнокомандующего был им и его бригадой выполнен. Лишь незначительное число оставшихся в живых солдат и офицеров отошло за реку Строгань.

В самом конце боя Тучков-третий, дважды тяжело раненный штыком в бок и в голову, попал в плен к французам.


Павла Алексеевича Тучкова французы поместили в одном доме с начальником штаба Наполеона маршалом Бертье. Через несколько дней пленного пожелал видеть Наполеон, намереваясь через него установить связь с Александром.

В какой-то мере встреча с Тучковым напоминала встречу Наполеона с Балашовым; только на этот раз ее инициатором был не Александр, а Наполеон.

На сей раз речь не шла уже о том, кто первый начал войну, не было сетований и на негодных советников, окружавших Александра, — все свое негодование Наполеон обрушил на Барклая, упорно не желавшего давать ему генеральное сражение.

— Как вы полагаете, — спросил Наполеон, — дадут ли скоро ваши войска генеральное сражение или будут все ретироваться?

— Мне неизвестны намерения главнокомандующего, — ответил Тучков.

При этих словах Наполеон, потеряв всякую сдержанность, стал осыпать Барклая площадной бранью.

Тучков, и сам не одобрявший Барклая за отступление, видя, как неистовствует Бонапарт, понял, что тактика русского главнокомандующего — острый нож для противника.

— Что за отступление? — кричал Наполеон. — Почему вы, если расположены были иметь войну, не заняли Польши и далее, что вы легко могли сделать? И тогда вместо войны в границах ваших вы бы перенесли ее в неприятельскую землю. Да и пруссаки, которые теперь против вас, тогда были бы с вами. Почему же главнокомандующий ваш ничего этого не сумел сделать, а теперь, отступая беспрестанно, опустошает только собственную землю? Зачем оставил он Смоленск? Зачем довел этот прекрасный город до такого несчастного положения? Если он хотел его защищать, то для чего же не защищал его далее? Он мог бы удерживать его еще долго!

Если же он намерения этого не имел, то зачем же останавливался и дрался в нем: разве только для того, чтобы разорить город до основания? За это бы его во всяком другом государстве расстреляли!

И Тучков вспомнил здесь римскую поговорку: «Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав».

А Наполеон вдруг предложил собрать Военный совет из лучших русских генералов для того, чтобы рассмотреть создавшуюся ситуацию и назначить время и место генерального сражения. В числе этих лучших он назвал Багратиона, Дохтурова, Остермана-Толстого, Тучкова-первого, заметив:

— Я не говорю о Барклае: он и не стоит того, чтобы о нем говорили.

Тучков внутренне ухмыльнулся, — он знал от Балашова, как при их свидании в Вильно негодовал Наполеон из-за того, что Александр пытается управлять армией через Совет, теперь же он сам советует заменить главнокомандующего таким Советом.

«Да, — подумал Тучков, — крепко насолил Барклай Бонапарту, если он так неистовствует».

Но промолчал, внимательно слушая Наполеона. А тот между тем перешел к отрицанию самой возможности такой системы отступления, какую применяет Барклай.

Он назвал ее «системой ретроградных линий», подобной «парфянскому или же скифскому способу войны», на которую способен только немец.

И Тучков понял, что генерал, у которого, по словам Наполеона, сказанным в начале войны, были всего-навсего «небольшие военные дарования», не мог оказаться героем такой развернутой гневной тирады великого полководца, который ничего не может поделать уже два месяца со; столь незначительной посредственностью.

* * *

Сражение 7 августа, получившее два названия: «При Лубино» и «У Ватутиной горы», было выиграно русскими.

Отойдя за реку Строгань, остатки войск Тучкова продолжали вместе с кавалерийским корпусом В. В. Орлова-Денисова и дивизией П. П. Коновницына отражать атаки четырех французских корпусов.

В результате героического сопротивления у Валутиной горы наполеоновские войска не смогли прорваться на Московскую дорогу, и 1-я армия, благополучно достигнув Соловьевой переправы, перешла по четырем наплавным мостам через Днепр и вышла на Московскую дорогу.

Тогда же в Дорогобуж прибыла и 2-я армия.

Героическая оборона Смоленска сыграла свою положительную роль в истории Отечественной войны. Здесь, в Смоленске, Наполеон впервые за всю кампанию увидел, насколько стойко и храбро может сражаться русская армия. Да и потери, понесенные французами, заставляли задуматься: в боях за Смоленск войска Наполеона потеряли 20 тысяч солдат и офицеров, русские — в два раза меньше.

…Адъютант Наполеона граф Сегюр как-то сказал в кругу друзей: «Если я буду когда-нибудь писать историю Наполеона, о взятии Смоленска я напишу так: «Спектакль без зрителей, победа почти без плодов, кровавая слава, дым которой, окружая нас, был единственным нашим приобретением».


Горечь отступления и сдачи Смоленска в какой-то мере заглушала радостная весть о первой крупной победе под Полоцком. Это сражение в те же самые дни, когда армия Барклая дралась за Смоленск, выиграли солдаты и офицеры корпуса Витгенштейна. Оказавшийся во стане русских воинов офицер-доброволец, восторженный и пылкий бард Василий Андреевич Жуковский, тут же откликнулся на победу под Полоцком стихами, которые сразу же прославили его на всю Россию.

Наш Витгенштейн, вождь-герой,

Петрополя спаситель.

Хвала!.. Он щит стране родной,

Он хищных истребитель! —

писал Жуковский в стихотворении «Певец во стане русских воинов».

В сонме упоминаемых им героев были и Витгенштейн, и Раевский, и Милорадович, и Коновницын, и Платов, и Воронцов, и Пален, и Щербатов, и многие другие генералы и партизанские командиры — Фигнер, Кудашев, Сеславин. Был даже Беннигсен. А вот Барклая среди них не было.

И главной тому причиной, считали многие, была сдача Смоленска, казавшаяся не только неоправданной, не только ошибочной, но и почти предательской. «Ключ от Москвы» и «ожерелье Царства Русского» положил к ногам супостата этот трус и предатель.

А сам он, сообщая царю об оставлении Смоленска, писал: «Отдача Смоленска дала пищу к обвинению меня… Слухи неблагоприятнейшего сочинения, исполненные ненавистью… распространились, и особенно людьми, находившимися в отдалении и не бывшими свидетелями сего события».

Однако не только «люди, находившиеся в отдалении и не бывшие свидетелями сего события», распространяли слухи, исполненные ненависти. Столь же злобные слухи и лживую интерпретацию случившегося давали и Беннигсен, и Багратион, и цесаревич, а вслед за ними близкую им позицию занял и сам Александр.

Больше других негодовал Багратион.

Получив известие, что Смоленск оставлен, он тут же 7 августа написал Аракчееву длинное письмо, переполненное болью и гневом.

«Милостивый государь граф Алексей Андреевич! — писал Багратион. — Я думаю, что министр уже рапортовал об оставлении неприятелю Смоленска. Больно, грустно, и вся армия в отчаянии, что самое важное место понапрасну бросили. Я, с моей стороны, просил лично его убедительнейшим образом, наконец и писал; но ничто его не согласило. Я клянусь Вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержался с 15 тысячами более 35 часов и бил их; но он не хотел остаться и 14 часов. Это стыдно и пятно армии нашей; а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Ежели он доносит, что потеря велика, — неправда; может быть, около 4 тысяч, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть, война! Но зато неприятель потерял бездну…

Что стоило еще оставаться два дня? По крайней мере, они бы сами ушли; ибо не имели воды напоить людей и лошадей. Он дал слово мне, что не отступит, но вдруг прислал диспозицию, что он в ночь уходит. Таким образом воевать не можно, и мы можем неприятеля скоро привести в Москву…

Надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству; но генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества…

Я, право, с ума схожу от досады; простите мне, что дерзко пишу. Видно, тот не любит государя и желает гибели нам всем, кто советует заключить мир и командовать армиею министру. Итак, я пишу Вам правду: готовьтесь ополчением. Ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя. Большое подозрение подает всей армии господин флигель-адъютант Вольцоген. Он, говорят, более Наполеона, нежели наш, и он советует все министру…

Скажите, ради Бога, что нам Россия — наша мать скажет, что так страшимся и за что такое доброе и усердное Отечество отдается сволочам и вселяет в каждого подданного ненависть и посрамление? Чего трусить и кого бояться? Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно, и ругают его насмерть…

Бедный Пален от грусти в горячке умирает.

Кнорринг Кирасирский умер вчерась. Ей-богу, беда. И все от досады и грусти с ума сходят…

Ох, грустно, больно, никогда мы так обижены и огорчены не были, как теперь… Я лучше пойду солдатом, в суме воевать, нежели быть главнокомандующим и с Барклаем.

Вот я Вашему сиятельству всю правду описал, яко старому министру, а ныне дежурному генералу и всегдашнему доброму приятелю. Простите.

Всепокорный слуга, князь Багратион.

7 августа 1812 г., на марше — село Михайловка».


1-я армия, отступив к деревне Усвят на реке Улла, заняла там позиции. В двенадцати верстах к югу от 1-й армии стояла 2-я. Позиция показалась Барклаю выгодной, и он решил ждать здесь неприятеля, предложив Багратиону подойти со своими войсками к его левому флангу.

11 августа арьергард 1-й армии, ведя за собой противника, подошел к главным силам Барклая.

Вечером 11-го к Усвяту подошли и главные силы Наполеона. В этой ситуации Багратион оказался перед угрозой обхода его левого фланга и сам предложил Барклаю отойти к Дорогобужу, утверждая, что там имеется выгодная и сильная позиция. Барклай, напротив, располагал совершенно другими сведениями. Его рекогносцировщики утверждали, что восточнее Смоленска есть только две хороших позиции — у деревни Усвят, на реке Улле, и у деревни Царево Займище.

Багратион же предлагал позицию при Дорогобуже, которую квартирмейстеры Барклая считали негодной. И все же, прежде всего, чтобы не портить отношения с Багратионом дальше, 1-я армия подошла к Дорогобужу, но, ознакомившись с позицией, Михаил Богданович нашел ее самой неудобной из всех, какие довелось ему видеть за время всей этой войны.

Неудобство позиции заключалось в том, что нужно было перевести целый корпус на левый берег Днепра, чтобы противостоять войскам преследующего его Евгения Богарнэ. Позиция была сильно растянутой, и перед нею на расстоянии пушечного выстрела оставались незанятыми высоты, с которых противник мог вести прицельный артиллерийский огонь.

Кроме того, в тылу позиции были неровные поля, покрытые рытвинами, что затрудняло действия кавалерии; да и 2-я армия стояла довольно далеко — в восьми верстах на дороге к Вязьме.

Рассудив таким образом, Барклай приказал отступать на позицию, которую он считал гораздо лучшей, — к Цареву Займищу.

Цесаревич и его окружение восприняли отказ Барклая принять бой при Дорогобуже как нежелание вообще всерьез драться с противником.

Страсти накалились до предела: цесаревич без приглашения и без предупреждения, с одним лишь адъютантом, вбежал в дом, где находился Барклай, тоже только с одним из адъютантов, и, сразу же перейдя на истерический крик, возопил:

— Немец, изменник, подлец, ты продаешь Россию!

Он сделал это, опираясь не только на остатки дворцовой камарильи, ибо многие из паркетных шаркунов уже уехали вслед за Александром в Петербург, но и на новых своих приверженцев, ставших врагами Барклая.

К остававшимся в армии Беннигсену и Ермолову примкнул Раевский, а Дохтуров стал говорить о Барклае как о человеке глупом и мерзком.

Платов же, большой любитель выпить, делавший это довольно часто и потому не всегда отвечавший за свои слова, однажды в узкой застолице собутыльников своих поклялся, что больше не наденет свой генеральский мундир, потому что носить его — позор.

И именно здесь, в Дорогобуже, когда проезжал Барклай вдоль идущих по дороге полков, услышал, как какой-то солдат крикнул:

— Смотрите, смотрите, вот едет изменщик!

Ненависть к Барклаю стала почти всеобщей — его ненавидел царский двор, презирали офицеры и солдаты, генералы считали глупым, упрямым и самонадеянным педантом.

В эти дни беспрерывного отступления мало кто верил в Барклая — разве что самые дальновидные, но таких было не много. Один из них — Федор Глинка, будущий декабрист, писатель и военный историк — в «Письмах русского офицера» 16 августа 1812 года писал: «Я часто хожу смотреть, когда он проезжает мимо полков, и смотрю всегда с новым вниманием, с новым любопытством на этого необыкновенного человека. Пылают ли окрестности, достаются ли села, города и округи в руки неприятеля, вопиет ли народ, наполняющий леса или великими толпами идущий в далекие края России, его ничто не возмущает, ничто не сильно поколебать твердости духа его. Часто бываю волнуем невольными сомнениями: куда идут войска? Для чего уступают области? И чем, наконец, все это решится?

Но лишь только взглядываю на лицо этого вождя сил российских и вижу его спокойным, светлым, безмятежным, то в ту же минуту стыжусь сам своих сомнений. Нет, думаю я, человек, не имеющий обдуманного плана и верной цели, не может иметь такого присутствия, такой твердости духа! Он, конечно, уже сделал заранее смелое предначертание свое; и цель, для нас непостижимая, для него очень ясна! Он действует как Провидение, не внемлющее пустым воплям смертных и тернистыми путями влекущее их к собственному их благу.

Когда Колумб посредством глубоких соображений впервые предузнал о существовании нового мира и поплыл к нему через неизмеримые пространства вод, то спутники его, видя новые звезды, незнакомое небо и неизвестные моря, предались было малодушному отчаянию и громко возроптали. Но великий духом, не колеблясь ни грозным волнением стихии, ни бурею страстей человеческих, видел ясно перед собой отдаленную цель свою и вел к ней вверенный ему Провидением корабль.

Так главнокомандующий армиями, генерал Барклай-де-Толли, проведший с такой осторожностью войска наши от Немана и доселе, что не дал отрезать у себя ни малейшего отряда, не потеряв почти ни одного орудия и ни одного обоза, этот благоразумный вождь, конечно, увенчает предначатия свои желанным успехом…

Всего удивительнее для меня необычайная твердость ведущего армии наши… Тут же и прекрасный Горациев стих сам собой приходит на ум:

И на развалинах попранных вселенной,

Катон, под бурями, неколебим, стоит!

* * *

После отступления от Смоленска Барклай все чаще стал задумываться над необходимостью генерального сражения.

Наиболее ясно и четко излагал он свои соображения об этом в письме к генералу Милорадовичу, подходившему навстречу ему к Гжатску с частью своих резервов.

В письме от 10 августа Барклай сообщал ему:

«Непременным долгом считаю уведомить Ваше Высокопревосходительство, что после отступления армии из Смоленска нынешнее положение дел непременно требует, чтобы судьба наша решена была генеральным сражением. Я прежде всего полагал продолжать войну до окончательного составления внутренних ополчений…

Находясь в безызвестности о 3-й армии и не имея довольного числа войск, чтобы одними движениями прикрывать все пункты, мы находимся в необходимости возлагать надежду нашу на генеральное сражение. Все причины, доселе воспретившие давать оное, ныне уничтожаются. Неприятель слишком близок к сердцу России, и сверх того мы принуждены всеми обстоятельствами взять сию решительную меру, ибо в противном случае армии были бы подвержены сугубой погибели и бесчестию и Отечество не менее этого находилось бы в той опасности, от которой… можем избавиться общим сражением, к которому мы с князем Багратионом избрали позицию в деревне Умолье».

За девять дней августа — от сражения при Валутиной горе до Царева Займища, русская армия не дала ни одного решительного сражения, пропустив очень сильные позиции при деревне Умолье и реке Уже, при деревне Усвяте, городе Вязьме и селе Федоровском.

Только оказавшись у Царева Займища, армия наконец остановилась.

Глава третья«Едет Кутузов бить французов»

Отступление из-под Смоленска окончательно испортило взаимоотношения Барклая со многими начальниками, и особенно сильно с Багратионом. С этого момента и до Бородинского сражения князь Петр Иванович считал тактику Барклая гибельной для России, а его самого — главным виновником всего произошедшего.

В письмах к царю, к Аракчееву, ко всем сановникам и военачальникам Багратион требовал поставить над армиями другого полководца, который пользовался бы всеобщим доверием и наконец прекратил бы отступление.

Глас Багратиона был гласом подавляющего большинства солдат, офицеров и генералов всех русских армий. Царь не мог к нему не прислушаться.

Да и не только Багратион требовал этого.

Еще 27 июля о необходимости поставить одного главнокомандующего над армиями писал царю Ермолов. В этом же письме он предлагал Багратиона, давая ему весьма высокую оценку: «усерднее к пользам Отечества, великодушнее в поступках, наклоннее к приятию предложений быть невозможно достойного князя Багратиона».

Однако у Александра было на сей счет свое мнение. Наиболее откровенно он высказал его 18 сентября 1812 года в письме к своей любимой сестре — великой княгине Екатерине Павловне, с которой был он особенно близок и доверителен:

«Когда человек поступает по своему искреннему убеждению, можно ли требовать от него большего? Этим убеждением я только и руководствовался. Оно побудило меня назначить главнокомандующим 1-й армией Барклая ввиду славы, им приобретенной во время войн с французами и шведами. Глубокое убеждение заставило меня думать, что по познаниям он стоит выше Багратиона. Когда же крупные ошибки, сделанные последним в эту кампанию, бывшие отчасти причиною наших поражений, поддержали во мне это убеждение, я больше чем когда-либо считал Багратиона не способным командовать соединенными армиями под Смоленском.

Хотя я не был особенно доволен действиями Барклая, однако я считал его лучшим стратегом по сравнению с тем, кто в стратегии ничего не понимает. Наконец, в силу этого убеждения я не мог назначить на это место никого иного».

А в письме царя Барклаю от 24 декабря 1812 года, когда Михаил Богданович оказался в кратковременной отставке, Александр высказал ему несколько иные претензии.

«Потеря Смоленска, — писал царь, — произвела огромное впечатление во всей империи. К общему неодобрению нашего плана кампании присоединились еще и упреки, говорили: «Опыт покажет, насколько гибелен этот план, империя находится в неминуемой опасности», и так как ваши ошибки, о которых я выше упомянул, были у всех на устах, то меня обвиняли в том, что благо Отечества я принес в жертву своему самолюбию, желая поддержать сделанный в вашем лице выбор.

Москва и Петербург единодушно указывали на князя Кутузова как на единственного человека, могущего, по их словам, спасти Отечество. В подтверждение этих доводов говорили, что по старшинству вы были сравнительно моложе Тормасова, Багратиона и Чичагова; что это обстоятельство вредило успеху военных действий и что это неудобство высокой важности будет вполне устранено с назначением князя Кутузова. Обстоятельства были слишком критические. Впервые столица государства находилась в опасном положении, и мне не оставалось ничего другого, как уступить всеобщему мнению, заставив все-таки предварительно обсудить вопрос «за» и «против» в Совете, составленном из важнейших сановников империи. Уступив их мнению, я должен был заглушить мое личное чувство».

И все же все было не столь просто и не так однозначно, как писал Александр I. Он действительно не любил Кутузова, но политик всегда брал в нем верх над человеком. И потому, не любя Кутузова, он все же 29 июля направил в Сенат указ: «Во изъявление особливого нашего благоволения к усердной службе и ревностным трудам нашего генерала от инфантерии графа Голенищева-Кутузова, способствовавшего к окончанию с Оттоманскою Портою войны и к заключению полезного мира, пределы нашей империи распространившею, возводим мы его с потомством его в княжеское Российской империи достоинство, присвоил к оному титул Светлости».

Затем Михаил Илларионович был введен царем и в Государственный совет.

Это, несомненно, были предварительные меры для подготовки более важной акции.

5 августа Александр поручил решить вопрос о главнокомандующем специально созданному для этого Чрезвычайному комитету. В него вошли шесть человек: фельдмаршал Салтыков — председатель Государственного совета и председатель Комитета министров; Аракчеев — директор Департамента военных дел, генерал-лейтенант Вязьмитинов, генерал-адъютант Балашов, князь Лопухин, генерал-прокурор Сената и граф Кочубей — дипломат и советник царя. Состав Комитета определялся как должностями его членов, так и личной близостью к Александру. От старика Салтыкова — в прошлом Главного воспитателя Александра и его брата Константина — до сравнительно молодых — Лопухина и Кочубея — все члены Комитета были друзьями царя. Они обсудили пять кандидатур: Беннигсена, Багратиона, Тормасова и 67-летнего графа Палена — организатора убийства императора Павла, вот уже одиннадцать лет находившегося в отставке и проживавшего в своем курляндском имении. Пятым был назван Кутузов, и его кандидатура была тотчас же признана единственно достойной этого назначения.

Чрезвычайный комитет немедленно представил свою рекомендацию императору.

Однако Александр принял окончательное решение лишь через три дня — 8 августа.

В этот день Кутузов был принят императором и получил рескрипт о назначении главнокомандующим.

К командующим русскими армиями — Тормасову, Багратиону, Барклаю и Чичагову — тотчас же были направлены императорские рескрипты одинакового содержания: «Разные важные неудобства, происшедшие после соединения двух армий, возлагают на меня необходимую обязанность назначить одного над всеми оными главного начальника. Я избрал для сего генерала от инфантерии князя Кутузова, которому и подчиняю все четыре армии. Вследствие чего предписываю вам со вверенною вам армиею состоять в точной его команде. Я уверен, что любовь ваша к Отечеству и усердие к службе откроют вам и при сем случае путь к новым заслугам, которые мне весьма приятно будет отличить надлежащими наградами».

Получив назначение, Кутузов написал письмо Барклаю и от себя лично. В этом письме он уведомлял Михаила Богдановича о своем скором приезде в армию и выражал надежду на успех их совместной службы. Барклай получил письмо 15 августа и ответил Кутузову следующим образом: «В такой жестокой и необыкновенной войне, от которой зависит сама участь нашего Отечества, все должно содействовать одной только цели и все должно получить направление свое от одного источника соединенных сил. Ныне под руководством Вашей Светлости будем мы стремиться с соединенным усердием к достижению общей цели, и да будет спасено Отечество».

Левенштерн, описывая события этих дней, рассказывал обо всем случившемся так: «Народ и армия давно уже были недовольны нашим отступлением. Толпа, которая не может и не должна быть посвящена в тайны серьезных военных операций, видела в этом отступлении невежество или трусость. Армия разделяла отчасти это мнение; надобно было иметь всю твердость характера Барклая, чтобы выдержать до конца, не колеблясь, этот план кампании. Его поддерживал, правда, в это трудное время император, видевший в осуществлении этого плана спасение России. Но толпа судит только по результатам и не умеет ожидать.

Император также волновался в начале войны по поводу того, что пришлось предоставить в руки неприятеля столько провинций. Генералу Барклаю приходилось успокаивать государя, и он не раз поручал мне писать его величеству, что потеря нескольких провинций будет вскоре вознаграждена совершенным истреблением французской армии: во время сильнейших жаров Барклай рассчитывал уже на морозы и предсказывал страшную участь, которая должна была постигнуть неприятеля, если бы он имел смелость и неосторожность проникнуть далее в глубь империи.

Барклай умолял его величество потерпеть до ноября и ручался головою (в июне месяце! — В.Б.), что к ноябрю французские войска будут вынуждены покинуть Россию более поспешно, нежели вступили туда.

Я припоминаю, что еще до оставления нами Смоленска Барклай, говоря о Москве и о возможности занятия ее неприятелем, сказал, что он, конечно, даст сражение для того, чтобы спасти столицу, но что, в сущности, он смотрит на Москву не более как на одну из точек на географической карте Европы и не совершит для этого города точно так же, как и для всякого другого, никакого движения, способного подвергнуть армию опасности, так как надобно спасать Россию и Европу, а не Москву.

Эти слова дошли до Петербурга и Москвы, и жители этих городов пустили в ход все свое старание к тому, чтобы сменить главнокомандующего, для которого все города были безразличны…»

Тому, что слова Барклая о Москве дошли до обеих столиц, находятся подтверждения во многих воспоминаниях и письмах. Одно из них — письмо московского главнокомандующего Ростопчина к Багратиону написано 12 августа, когда обе армии находились у Дорогобужа.

«Когда бы Вы отступили к Вязьме, — писал Ростопчин, — тогда я примусь за отправление всех государственных вещей и дам на волю убираться, а народ здешний… следуя русскому праву: не доставайся злодею, обратит город в пепел, и Наполеон получит вместо добычи место, где была столица. О сем недурно и ему дать знать, чтоб он не считал миллионы и магазейны хлеба, ибо он найдет пепел и золу».

Вот она — правда о московском пожаре, о его организации и исполнителях!

Не следует думать, что назначение Кутузова было воспринято с восторгом всеми. Для подавляющего большинства народа и армии Михаил Илларионович был «идолом северных дружин», но среди высших военачальников существовало и иное мнение.

Свидетельством тому письмо Багратиона Ростопчину от 16 августа 1812 года, накануне приезда М. И. Кутузова в армию.

Багратион, получив рескрипт Александра I от 8 августа, оценил его следующим образом: «Слава Богу, довольно приятно меня тешат за службу мою и единодушие: из попов да в дьяконы подался. Хорош и сей гусь, который назван и князем и вождем! Если особенного он повеления не имеет, чтобы наступать, я вас уверяю, что тоже приведет к вам, как и Барклай.

…Теперь пойдут у вождя нашего сплетни бабьи и интриги. Я думаю, что и к миру он весьма близкий человек, для того его и послали сюда».

И в тот же день, 16 августа, Барклай писал жене: «Что касается назначения князя Кутузова, то оно было необходимо, так как император лично не командует всеми армиями; но счастливый ли это выбор, только Господу Богу известно. Что касается меня, то патриотизм исключает всякое чувство оскорбления».

По получении известия о назначении Кутузова главнокомандующим, Барклай писал императору: «Я хотел бы пожертвованием жизни доказать мою готовность служить Отечеству».

Эти слова менее чем через неделю беспредельною стойкостью, бесконечной верностью, героическими делами своими он подтвердил на Бородинском поле.


В те времена гигантская семья Михаила Илларионовича только самых близких, кровных родственников насчитывала около трех десятков. У пяти его дочерей было пятеро мужей, у них — девятнадцать сыновей и дочерей. Мужья же, кроме того, имели братьев и сестер, племянников и племянниц, у некоторых живы были еще родители, и если бы мы уподобили большую кутузовскую семью некоей планетной системе, то, несомненно, той звездой, тем солнцем ее, вокруг которого все планеты вращались, был самый любимый, самый почитаемый из всех — Михаила Илларионович Голенищев-Кутузов.

Старшей дочерью его была статс-дама двора Прасковья Михайловна, бывшая замужем за сенатором Матвеем Федоровичем Толстым. Только Прасковья Михайловна осчастливила деда десятью внуками и внучками, и, к слову сказать, род Толстых был необычайно многолюден. Под стать ему среди русской элиты были, пожалуй, лишь фамилии Оболенских, Голицыных, Долгоруковых да Плещеевых.

Все родственники глубоко чтили и даже восторженно преклонялись перед седовласым главою семьи. Однако был среди них родственник Кутузова по двум линиям — и со стороны его троюродного брата Логгина Ивановича Голенищева-Кутузова, и со стороны мужа дочери Прасковьи Матвея Федоровича Толстого, — скромный, почтительный, тихий нравом и во всем безотказный, девятнадцатилетний слушатель Академии художеств Федор Петрович Толстой[59].

Сколь был он тих и добронравен, столь же сильно почитал он своего великого дядюшку и, пожалуй, столь же сильно был он трудолюбив и талантлив. С одиннадцати лет Толстой учился живописи и ваянию в Петербургской академии художеств и за восемь лет стал уже признанным мастером в своем деле.

Когда Кутузов узнал о назначении его главнокомандующим, с утра до вечера находился он в военном министерстве со своими помощниками, полковниками Резвым, Кайсаровым и зятем своим князем Николаем Дмитриевичем Кудашевым, недавно женившимся на младшей его дочери Катеньке.

Они составляли предписания о посылке резервов из Москвы, из Тулы, из Калуги, из восточных областей Украины, и фельдъегери мчались туда один за другим.

А поздно вечером обычно ехал он к любимому своему Логгину Ивановичу и к милой жене его Надежде Никитичне и до полуночи отдыхал у них, потому что атмосфера в их доме была самой подходящей для совершенного отдыха.

Михайле Илларионычу был по сердцу его кузен, с давних пор нравилась его жена, да и сам дом был тих, покоен, уютен, и, казалось, тихие ангелы добра и покоя бесшумно витают под его высокими лепными потолками.

А через час с небольшим после его прихода появлялся деликатный юноша — Феденька Толстой — и, сидя при свече возле камина, тихо и выразительно читал Державина, Жуковского и Батюшкова.

В последний вечер перед отъездом в армию хозяйка дома с женской непосредственностью спросила Кутузова:

— И все же, Михайла Ларионыч, надеетесь побить Наполеона?

— Побить, может, и не побью, а вот обману — обязательно.

Федор Толстой на всю жизнь запомнил эти слова, а потом написал о том в своих «Воспоминаниях», и благодаря ему и мы знаем о них.


За день до отъезда Кутузова к армии Александр уехал в Або для свидания с наследным шведским принцем Карлом Юханом. Наследник шведского престола был фигурой более чем неординарной.

До сорока семи лет он служил во французской армии и получил маршальский жезл из рук Наполеона. Тогда его звали Жаном-Батистом Бернадотом. В 1810 году он был уволен в отставку и в августе того же года приглашен шведским риксдагом на открытую вакансию наследника шведского трона, так как бездетный король Карл XIII был стар и болен.

Выбор риксдага пал на Бернадота потому, что он за несколько лет до отставки, воюя в Голландии, отпустил на свободу взятых в плен шведов — тогдашних союзников голландцев.

21 августа 1810 года шведский риксдаг, рассчитывавший при помощи Наполеона вернуть Финляндию в состав Шведского королевства, избрал Бернадота наследником престола.

Получив из Стокгольма официальное извещение о том, что он вступит в права кронпринца, если примет лютеранство, Бернадот поспешил к Наполеону, чтобы просить его дать соизволение принять предложение риксдага.

Наполеон давно не любил Бернадота, но этот поступок показался ему особенно мерзким.

«Я испытывал тогда, — говорил впоследствии император, — такой приступ отвращения, какой возникает, когда перед тобою внезапно появляется змея. Бернадот действительно был змеей, которую я пригрел на своей груди».

Но политический расчет взял верх, и «змее» было разрешено отправиться в Швецию.

Приехав в Стокгольм, бывший маршал Франции католик Жан-Батист принял крещение по лютеранскому обряду и переменил имя на Карла Юхана, после чего 5 ноября 1810 года был усыновлен Карлом XIII и стал фактическим правителем государства.

Беем был хорош новый кронпринц, да вот только удивлял и царедворцев и слуг тем, что был весьма неприхотлив, застенчив и прост в обращении. Особенно же дивно было то, что Карл Юхан почти обходился без слуг. Если печники, кучера и брадобрей были возле него, то, например, постельничих или камердинеров он и близко не подпускал к своей особе. Не пользовался он и услугами банщиков.

Сначала объясняли это тем, что отец Карла Юхана был скромным провинциальным адвокатом, а сам он начинал службу волонтером в морской пехоте — тут уж не до политеса и пиетета!

«Да, — говорили другие, — все это так, но когда это было? После того, став генералом революции, был Жан-Батист Бернадот и посланником в Вене, и военным министром, и наместником Ганновера, и маршалом Франции, а сорока трех лет, в 1805 году, и князем Понтекорво, а ведь, изменяя свой общественный статус, должен был изменить он и свои привычки».

Однако ж не переменил.

И только через два года узнали его тайну — якобинец и санкюлот Бернадот совсем молодым человеком, как и многие его товарищи, вытатуировал у себя на груди символ мятежа — фригийский колпак, окруженный надписью: «Смерть королям и тиранам!»

Можно ли было дозволить кому-либо из его подданных увидеть на груди у обожаемого ими монарха такую кощунственную надпись?

На первых порах Бернадот избегал осложнений в отношениях с Наполеоном, но после того как в начале 1812 года французы заняли шведскую Померанию, Бернадот заключил мир с Англией и, решив более не ставить на повестку дня вопрос о возвращении Финляндии, стал искать сближения с Россией.

Александр пошел ему навстречу и 10 августа уехал в Або, куда был приглашен им Карл Юхан.

Дипломатические вопросы были улажены быстро, ибо были хорошо проработаны Министерством иностранных дел еще весной 1812 года.

Во время переговоров Александр скрепил своей подписью союзный договор России со Швецией, подписанный полномочным представителем России 24 марта 1812 года.

Бернадот обратился к Александру с просьбой вернуть Швеции Аландские острова, однако царь весьма вежливо, но твердо отказал ему в этом. Зато он согласился содействовать Бернадоту в присоединении к Швеции Норвегии, а тот, в свою очередь, обязался признать присоединение восточной части Польши, если таковое произойдет в ходе войны против Наполеона.

Но в Або встретились не только монархи, но и военачальники — и вопросы стратегии и тактики войны никак не могли остаться в стороне.

— Ваше величество, — сказал Бернадот в разговоре с царем, — я знаю сильные стороны Великой армии, но я знаю и все ее слабости. Для того чтобы выйти победителем из войны с нею, надо избегать решительных сражений, разрушать ее фланги, заставлять Наполеона дробить силы, отвлекая противника на много направлений, изнурять маршами и производить неожиданные контрмарши и партизанские нападения — последние наиболее страшны для французского солдата, о чем свидетельствует Испания. Пусть казаки и партизаны будут везде! — вдруг с откровенной ненавистью к французам воскликнул бывший маршал Франции, и Александру, как и Наполеону за два года перед тем, вдруг пришло в голову, что перед ним внезапно появилась змея…

* * *

11 августа Кутузов выехал из Петербурга к армии. Толпы народа стояли на пути его следования, провожая полководца цветами и сердечными пожеланиями успеха.

На первой станции — в Ижоре — Кутузов встретил курьера из армии и распечатал письмо. В нем сообщалось о взятии французами Смоленска.

— Ключ от Москвы взят! — воскликнул Кутузов и с тяжелым предчувствием неудач, грозящих армии из-за сдачи Смоленска, велел ехать дальше.

По дороге в армию Кутузов подбирал генералов, удаленных Барклаем, но, по его собственному мнению, вполне пригодных к службе.

В Вышнем Волочке 15 августа он посадил в карету к себе отстраненного за интриги Беннигсена, затем — Платова, отставленного за непонятную робость, совершенно прежде ему несвойственную, — за то, что «сближается с армиею от одного лишь авангарда малого неприятельского», и из-за сильного своего пристрастия к чарке.

… 17 августа в третьем часу дня Кутузов приехал в Царево Займище, куда уже пришли обе армии. Еще не сойдя на землю из возка, а только увидев солдат, Кутузов тут же похвалил их:

— Ну как с этакими молодцами и не побить французов?

И тотчас получил ответ:

— Барклай-де-Толли не нужен боле! Едет Кутузов бить французов!

И Барклай вспомнил слова Руссо, прочитанные им в доме дядюшки Вермелейна: «Ничто не влечет за собою так неизбежно неблагодарности, как то, за что никакая благодарность не может быть достаточно велика».

И тут же отбросил ненужные сантименты: «При чем здесь судьба! Упорное благоразумие — вот судьба настоящего человека!»

А счастливый его соперник Кутузов застал войска готовящимися к сражению — вовсю шло строительство укреплений, подходили резервы, полки занимали боевые позиции.

Барклай сдал командование внешне спокойно. Однако самолюбие его конечно же было уязвлено.

У Барклая не могла не вызвать чувства ревности и встреча Кутузова с войсками. Он видел, какой необычайный энтузиазм и сколь сильная и искренняя радость охватили солдат и офицеров при известии о приезде Кутузова, какое всеобщее ликование наступило, когда они его увидели.

Восторг дошел до того, что тут же родилась легенда, что будто бы когда Кутузов ехал по позиции, то над его головой появился большой орел и все время летел над ним, пока он ехал вдоль фронта. Легенда тут же выплеснулась за пределы армии, и вскоре уже петербургские газеты стали писать об этом, и сам Державин сочинил по сему поводу торжественную оду:

Мужайся, бодрствуй, князь Кутузов!

Коль над тобой был зрим орел,

Ты верно победишь французов…

Сдавая дела, Барклай представил Кутузову и строевой рапорт. По списочному составу в обеих армиях числилось 100 453 человека при 605 орудиях.

Барклай не ограничился перечнем того, сколько людей и лошадей находится в его армии, сколько пушек и ружей, пистолетов и сабель, пороха и бомб имеют они на вооружении, каков сопровождающий их обоз и чем заполнены их магазины.

Он сказал Кутузову, что сдает ему боеспособную стотысячную армию, прекрасно вооруженную, отлично экипированную и рвущуюся в бой.

— Ваша светлость! — сказал Барклай. — Наше отступление происходило по воле монарха для того, чтобы вывести войска от ударов превосходящих сил противника, чтобы, выиграв время и получив идущие на помощь нам резервы, встречать неприятеля на выгодных рубежах, сдерживая его и нанося ему существеннейшие удары. Благодаря сей ретираде, во время которой мы не потеряли ни одной пушки и ни одной обозной фуры, мы сумели уменьшить армию неприятеля по крайней мере вдвое, что же касается кавалерии, то в оном роде войск потери еще более велики. По предположениям моим и моего штаба, теперь против нас стоит не более 160 тысяч человек при 550 орудиях. Все сие, ваша светлость, позволяет мне рассчитывать на успех задуманного мною предприятия.

Кутузов слушал вроде бы внимательно, но видно было, о чем-то думал и часто смотрел в глаза то одному из стоявших вокруг Барклая генералов, то другому.

Дослушав рапорт, он ласково и широко улыбнулся, пожал Барклаю руку, поблагодарив вежливым полупоклоном, и сразу же попросил всех господ генералов, не расходясь, остаться на Военный совет.

Пользуясь правом главнокомандующего, по которому старший в Совете выступает последним, Кутузов, так же как и при докладе Барклая, внимательно слушал, молчал, лишь изредка задавая короткие вопросы, дав выступить всем.

Ликующие, взбодрившиеся военачальники, восклицая: «Наконец-то, Господи!», «Ну держись, супостат!», тесной толпой почти уже вышли из горницы Совета, как тихо сидевший Кутузов окликнул их:

— Господа генералы! Приказываю вам все услышанное и сказанное здесь хранить в тайне до поры до времени во избежание ненужных кривотолков, пока не отдам о сражении официального приказа по армии и пока все вы не увидите утвержденный мною «кор де баталь»[60]. Теперь же — все свободны, окромя полковника Толя.

И когда все вышли и дверь затворилась, Кутузов совсем по-домашнему, как было это в Кадетском корпусе, где Толь был одним из его любимцев, сказал:

— Поди-ка, Карлуша, сядь, попьем чаю с булочками да, как говорят малороссы, погутарим.

Карлуша с удовольствием сел за стол: он очень любил булочки, которыми директор Сухопутного шляхетского корпуса, генерал от инфантерии Голенищев-Кутузов по воскресеньям потчевал у себя дома лучших своих учеников.

А Карлуша был — самый лучший.

— Вот что, Карлуша, — тихо проговорил Кутузов, с особою, семейною доверительностью глядя в глаза ему. — Ты не Беннигсен и не Барклай, не Дохтуров и не Ермолов, не Сен-При и не Вистицкий, перед коими, сам понимаешь, всего, что думаю, сказать не смогу. И хотя перед Раевским, Коновницыным, Неверовским, Орловым-Денисовым, Уваровым и Багговутом и мог бы быть пооткровеннее, но и им истинное мнение мое высказывать поостерегся бы.

«Всех до единого членов Совета перечислил, — быстро смекнул Толь. — Одного меня не упомянул».

Будто прочитав его мысль, Кутузов сказал:

— Помнится, Александр Васильевич любил говаривать: «Если бы даже только одна моя шляпа знала о том, что я задумываю, то я бы и ее съел».

— Что ж, ваша светлость, выходит, я и есть ваша шляпа?

— Может быть, Карлуша, не только шляпа, но и часть головы моей, молодая ее часть, — рассмеялся Кутузов, и, хотя Толь понимал, что это не более чем учтивость и тонкий комплимент, в чем Кутузов был непревзойденным искусником, молодой полковник зарделся и всем своим видом постарался показать патрону, что готов сделать для него все, что тот прикажет.

— Видишь ли, Карлуша, все, что сказали господа генералы, было правдой, да жаль, не всей правдой. А вся-то она такова, что никакой «второй стены» из восьмидесяти тысяч московского ополчения, обещанного к этим дням Ростопчиным, — нет. И из ста тысяч солдат по строевому рапорту числящихся, каждый шестой — рекрут. Да и на подходе к армии регулярных частей тоже нет, а идут одни только рекруты. Так что начинать мне с конфузии — непригоже. Готовь приказ к дальнейшей ретираде, а офицеров-квартирмейстеров под строжайшим секретом пошли на отыскание новых, более пригодных для генеральной баталии позиций. Россия велика — найдем место и получше этого.


Следующим вечером был зачитан приказ об оставлении позиций и дальнейшем отходе на восток.

Приказ этот, хотя и вызвал недоумение, разочарование и обман надежд, все же не произвел того впечатления и не вызвал таких чувств, которые, несомненно, появились бы, издай такой приказ Барклай.

Пожалуй, было даже нечто утешительное для Барклая, что и Кутузов продолжает ретираду: любой мало-мальски непредвзятый человек мог теперь воочию убедиться, что дело вовсе не в том, кто командует армией, а в том, что в борьбе против Наполеона пригодна лишь одна тактика, которую и будут употреблять, пока вконец не истощат его, а потом, ослабив и измотав, нанесут решительный, смертоносный удар.

Многие поняли это, как только Кутузов этот приказ об отступлении отдал. Одним из этих немногих оказался служивший рядом с Кутузовым полковник Маевский — близкий ему человек, начальник его канцелярии, чьи симпатии к Михаилу Илларионовичу несомненны. О дне приезда Кутузова в Царево Займище и о том, что в этот день произошло, Маевский оставил любопытные записки.

Прежде всего, он попытался объективно оценить роль Барклая и трудности того положения, в каком он находился все время с начала кампании.

«Несчастная ретирада наша до Смоленска делает честь твердости и уму бессмертного Барклая. В современном понятии смотрят в настоящее, не относясь в будущее, и каждый указывает на Суворова, забывая, что Наполеон не сераскир и не Костюшко».

И затем Маевский сообщает: «С приездом Кутузова в Царево Займище все умы воспрянули и полагали видеть на другой день Наполеона совершенно разбитым, опрокинутым, уничтоженным. В опасной болезни надежда на лекаря весьма спасительна. Кутузов имел всегда у себя верное оружие — ласкать общим надеждам. Между тем посреди ожиданий к упорной защите мы слышим, что армия трогается назад.

Никто не ропщет, никто не упрекает Кутузова, и пламенный Багратион принимает это как необходимость, как благоразумие, за которое Барклая назвал бы изменником…

Успев в умах армии, ему нужно было успеть в уме публики и царя, ибо казалось неестественно — Кутузов ретируется без бою назад.

Вот его оборот: «Когда Смоленск, ключ Москвы, в руках неприятеля, то у нас для отпора нет другого места, кроме Москвы».

Так он писал в своем донесении царю, прибавляя еще другое и более сильное — что армия Барклая превратилась в мародеров и что он половину ее употребляет на то, чтобы караулить другую.

В столь горестном положении и половины этой картины было бы достаточно, чтобы поразить царя.

Сам Барклай понимал, что Кутузов во многом находится под влиянием окружающих его людей.

«Вскоре по прибытии князя окружила его толпа праздных людей, — писал Барклай, — в том числе находились многие из высланных мною из армии».

Далее он называет двух адъютантов Кутузова: полковника князя Кудашева и полковника Кайсарова, обвиняя их в интригах, направленных против него лично. Теряя спокойствие и присущую ему объективность, Барклай утверждал, что «оба условились заметить престарелому и слабому князю, что по разбитии неприятеля в позиции при Царевом Займище слава сего подвига не ему припишется, но избравшим позицию». Вот редчайший образец того, как истина и справедливость уступили перед горячностью и несдержанным раздражением.

С последним утверждением Барклая никак нельзя согласиться, ибо Кутузов был выше того, чтобы из-за личного самолюбия снимать армию с сильной позиции и уходить дальше к Москве. Следовательно, не столь уж безосновательными были упреки Барклаю в пристрастном отношении к главнокомандующему и в том, что не столь уж безболезненно передал он Кутузову свой высокий пост.


Уходя из Царева Займища, русская армия шла уже далеко не столь быстро, как от Смоленска. Но как жестоко ни огрызалась она, французы ни на версту не отпускали арьергард Коновницына и Платова, не давая им ни минуты отдыха.

Кавалерия Мюрата шла за русским арьергардом, как кровожадная волчья стая за огрызающейся сворой окровавленных, озлобленных борзых. Девять дней — с 17 до 26 августа, когда армия ушла из Царева Займища и подошла к Бородино, — она пребывала в состоянии непрерывного боя, который навязывал ей Наполеон.

Положение дел напоминало «львиный марш» 27-й дивизии Неверовского, отступавшей 2 августа к Смоленску. Но тогда это была одна дивизия — теперь же по меньшей мере две. Причем марш Неверовского длился полдня, а Коновницын и Платов не выходили из-под огня девять суток, пройдя за это время всего 75 верст — по восемь с половиной верст в сутки. Бои шли и днем и ночью.

20 августа под Гжатском дивизия Коновницына вела бой тринадцать часов, отступив на семнадцать верст и переменив восемь позиций.

23 августа десятичасовой бой возле села Гриднево провели казаки Платова, переменив пять позиций.

Генеральное сражение становилось неизбежным, тем более что до Москвы оставалось чуть более ста верст.

Глава четвертая Бородино

Яростно отбиваясь от наседавшего авангарда Мюрата, русский арьергард не только пытался остановить наступление Великой армии, но и отыскать наконец ту позицию, где войска Платова и Коновницына смогли бы на деле показать: вот он, край земли русской, и, вцепившись в него мертвой хваткой, уподобиться древнерусскому богатырю Святогору, которого не мог сдвинуть даже Илья Муромец.

Оставив 18 августа Гжатск, армия вроде бы нашла такую позицию.

Кутузов сначала тоже посчитал ее пригодной для генерального сражения, тем более что возле Гжатска к главным силам подошел Милорадович с пятнадцатью тысячами пехоты и тысячью кавалеристов, не считая двадцати семи тысяч ополченцев, правда еще плохо обученных.

На следующий день, 19 августа, на позиции началось строительство укреплений. Вот здесь-то ратники-ополченцы и пригодились более прочих.

В этот день приказом Кутузова Беннигсен был назначен начальником Главного штаба, а полковник Кайсаров — дежурным генералом при главнокомандующем, причем было объявлено, что их приказы должны почитаться приказами самого главнокомандующего. Арьергард же подчинялся непосредственно Беннигсену.

Барклай был очень опечален произведенными назначениями, так как считал и Кайсарова, и особенно Беннигсена своими недоброжелателями и даже писал о последнем, что он «с самой Вильны питал против меня злобу по неудаче его происков для получения некоторого влияния на управление армией».

При осмотре позиции за Гжатском Беннигсен стал уверять Кутузова, что она негодна, так как напротив ее центра находится большой лес, в котором противник может скрытно производить все свои движения и приготовления к атаке.

Барклай, присутствовавший при этом разговоре, стал возражать, говоря, что до леса — дистанция не менее чем в полтора пушечных выстрела и что, предъявляя подобные резоны, не найдет он приличной позиции во всей России, и наконец спросил:

— Не известна ли вам, ваше высокопревосходительство, другая — удобнейшая?

— В путешествии моем между Гжатском и Можайском, — ответил Беннигсен, — заметил я оных несколько.

Кутузов сначала поддержал Барклая и вроде бы твердо решил сражаться именно здесь, но в ночь с 19-го на 20-е вдруг, по обыкновению, переменил решение и приказал отступать дальше.

19 августа от Барклая и Багратиона инженеры и офицеры-квартирмейстеры были переданы в распоряжение начальника Главного штаба, и вследствие этого приказы по инженерной и квартирмейстерской части нередко стали проходить непосредственно в дивизии и полки, минуя командующих армиями и даже корпусных командиров.

После трех длинных и опасных переходов утром 22 августа армия подошла к большому полю. В разных концах его лежало несколько деревень и село, в коем, определяя его значение, стояла церковь — непременная примета села, отличающая его от деревни.

2-я армия поравнялась с маленькой деревушкой Утицей, лежавшей на южном краю поля.

Багратион ехал стремя в стремя с Денисом Давыдовым.

— Ты говорил мне, Денис, что батюшка твой — можайский помещик? — спросил он своего попутчика.

— Нельзя было задать сей вопрос более кстати, ваше сиятельство, — улыбнулся белозубый, чернобородый малыш-гусар, и его азиатские глазки хитро сверкнули. — Вот, извольте поглядеть на север. — И Давыдов протянул в сторону хорошо видной отсюда церкви рукоять казацкой нагайки, с которой никогда не расставался. — Село это называется Бородино, и мы владеем им с помещиками Рудневыми, да и деревеньки, что вокруг, почитай, через одну то их, то наши. А храм зовется двояко: нижний — Сергия Радонежского, а верхний — Рождества Христова.

Богословскую тираду князь пропустил мимо ушей, зато спросил:

— Здесь вотчина ваша?

— Нет, ваше сиятельство. И земля, и деревеньки с мужиками, и часть села достались мне по маменьке моей — урожденной Щербининой, а до нее владели всем этим знаменитые вотчинники — Колычевы да Савеловы.

— Да, — сказал князь, — истовая Россия: Колычевы, Савеловы, Давыдовы. Ты ведь и графам Орловым и Уваровым, слышал я, тоже родня?

— Седьмая вода на киселе, ваше сиятельство, — смущенно ответил Денис.

— Да это я к тому, — не то объясняясь, не то оправдываясь, проговорил Багратион, — что к самому сердцу России подвели мы врага. И дальше нам отступать некуда. Чует мое сердце, что именно на этом поле, именно здесь станет наша армия для баталии генеральной — ведь до Москвы-то, почитай, два перехода.

— Сто восемь верст, ваше сиятельство.

— Сто восемь верст! — печально отозвался Багратион. — Куда уж дальше?!


Здесь автор просит у читателя прощения за небеллетристическое отступление, которое считает совершенно необходимым.

Почти за два века, прошедших со дня Бородина, во всех странах, чьи войска сошлись на поле этой великой брани, вышли тысячи работ, посвященных Бородинскому сражению. И так как в военно-исторических трудах содержатся мнения порой диаметрально противоположные и навязчиво преподносятся набившие оскомину, далекие от правды стереотипы и ставшие хрестоматийными ложные оценки, то автор считает долгом своим не оставить без внимания хотя бы наиболее примелькавшиеся из них, указывая по ходу изложения на те, кои более терпимы быть не могут.

К сожалению, отечественная историография Бородинского сражения грешила такими передержками сильнее, чем любая другая — французская, например, или же немецкая.

* * *

Кутузов решил остановиться здесь и готовиться к бою не только из-за того, что поле у Бородина было широко и просторно, но и потому, что оно располагалось между двумя Смоленскими дорогами: Старой — на юге и Новой — на севере.

Вся местность была сильно всхолмлена и пересечена множеством ручьев и речушек, главной из которых была река Колочь, имевшая высокий крутой восточный берег, удобно прикрывавший центр и большую часть правого фланга русской армии.

В центре поля лежала деревня Семеновская, севернее — село Бородино и деревенька Горки, на западе — деревня Шевардино, на юге — деревенька Утица.

Правый фланг русских позиций упирался в берег реки Москвы и деревню Маслово, левый — в Шевардино.

Передовым опорным пунктом — западным аванпостом бородинской позиции — стало Шевардино, возле которого спешно начали возводить редут.

Оценивая бородинскую позицию в целом, Кутузов писал Александру I за день до начала сражения: «Позиция, в которой я остановился при селе Бородине, в 12 верстах впереди Можайска, — одна из наилучших, такую только на плоских местах найти можно. Слабое место сей позиции, которое находится с левого фланга, постараюсь я исправить посредством искусства.

Желательно, чтобы неприятель атаковал нас в сей позиции, в таком случае имею большую надежду к победе, но ежели он, найдя мою позицию крепкою, маневрировать будет по дорогам, ведущим к Москве, тогда должен буду идти и стать позади Можайска, где все сии дороги сходятся».

Важнейшей из этих дорог была Новая Смоленская. К тому же она была короче и шире других (по ней могли идти по четыре повозки в ряд), поэтому Кутузов считал Новую Смоленскую дорогу важнейшим стратегическим путем к столице и защите ее придавал особое значение.

У Новой Смоленской дороги — на правом фланге — он и сосредоточил свои главные силы, поручив командование ими Барклаю, левым же флангом велено было командовать Багратиону.

Узнав, что Кутузов решил дать генеральное сражение, Барклай поехал осматривать правый фланг, где предстояло драться его семидесятипятитысячной армии, отправив вперед Ермолова и Толя. Санглена он попросил сопровождать его, а инженер-генералу Трусону приказал ехать к Курганной высоте.

Они долго ехали молча, Барклай то останавливал коня, то сходил с седла, пешком взбираясь на высотки либо опускаясь к руслу ручейков и речушек, и все время сосредоточенно думал о пригодности позиции и ее сильных и слабых сторонах.

Наконец он прервал молчание:

— А знаете, Яков Иванович, хороша сия позиция или плоха, а я все равно не стал бы давать здесь генеральное сражение. Не понимаю, к чему он дает его? Оно Москвы не спасет, а мы лишимся значительного числа солдат, которых нам более всего беречь должно.

— Главнокомандующий полагает, что ежели успеет он построить у деревни Шевардино сильный редан, то сим существенно укрепит позицию, — осторожно заметил Санглен, — ведь Михаила Ларионыч недурной инженер и в свое время, говорили мне, окончил в Петербурге школу военных инженеров.

Они ехали с севера на юг, оставив за спиной тысячи копошащихся землекопов и плотников, которые на крайнем правом фланге, торопясь, строили у деревни Молево редут.

Там остался и генерал Трусон, давая указания столпившимся вокруг него военным инженерам.

Трусон был толковым инженером, с которым Михаилу Богдановичу довелось два года прослужить в военном министерстве, и, оставив его у деревни Молево, Барклай знал, что редут будет сделан как следует.

А сам он вместе с Сангленом поехал к Курганной высоте, на которую ополченцы, канониры Кутайсова и солдаты Раевского затаскивали горы фашин и мешков с песком, десятки орудий, множество ящиков с картечью, сотни картузов с порохом и все то, что называлось «огневым нарядом». (Из-за того, что главную роль в защите Курганной высоты сыграл Раевский, в историю Бородинского сражения она вошла как «батарея Раевского».)

Проехав дальше на юг к деревне Семеновской, где кончались боевые порядки его армии и начиналась территория, на которой стояли полки Багратиона, Барклай и Санглен увидели такую же интенсивную работу. Только у Багратиона строили не редуты, а флеши — полевые укрепления, напоминавшие по форме наконечники стрел, острием обращенные к неприятелю. Поглядев на гигантские острия стрел-флешей, Барклай перевел взгляд в том направлении, куда указывали они, и увидел к юго-западу от флешей деревню Шевардино, возле которой десятки тысяч ополченцев и солдат насыпали еще один, большой и уже сейчас почти совсем готовый к бою пятиугольный редут, окружая его палисадом, рвом и насыпая перед ним высокий вал.

Видно было, что саперы торопятся, потому что заметно было и то, как энергично и скоро сосредоточиваются у Шевардина большие массы неприятельских войск. Барклай понял, что здесь-то и начнется сражение, потому что Наполеону было никак нельзя дать русским время усилить свой слабый левый фланг, а Шевардино как раз и стояло на пути к флешам, которые с каждым часом становились все сильнее.

В это время к Барклаю подъехал Трусон и, доложив о том, что им уже сделано, попросил дать дальнейшие указания. Генералы договорились построить еще вдоль фронта линию апрошей и засек и поставить туда артиллерию и пехоту.

Не успели они окончить разговор, как сначала услышали, а потом и увидели, как тут же, в середине дня на Шевардино двинулись три пехотные дивизии маршала Даву и польская кавалерия Юзефа Понятовского.

35 тысяч французов и поляков ринулись на Шевардинский редут.

Этой громаде войск противостоял одиннадцатитысячный отряд генерал-лейтенанта Андрея Горчакова — старого друга Михаила Богдановича, вернувшегося в армию с прежним чином и возвращенными орденами, как только началась война. Тут же было предано забвению дело его в Галиции, когда вступил он в переписку с австрийским фельдмаршалом Шварценбергом, предлагая помощь свою в борьбе с Наполеоном, а если кто и помнил о том, то отдавал должное прозорливости и подлинному патриотизму князя Андрея Ивановича, причем последние присовокупляли к галицийской его эпопее и то, каким героем был двадцатитрехлетний генерал Горчаков и в Италии, и в Швейцарии, где довелось ему под знаменами дяди его Суворова получить боевое крещение в сражениях с прославленными полководцами Франции — Жубером и Моро. Он-то и возглавил оборону Шевардина. Исключительно жестокий бой продолжался до полуночи. Даже Кутузов, побывавший в десятках сражений, в письме к жене назвал сражение за Шевардинский редут «делом адским». Но это «адское дело» сыграло свою роль: генеральное сражение отодвинулось еще на сутки, а за это время русские сумели, как могли, подготовиться к бою. К вечеру 23 августа Шевардино пало, и остатки дивизии Горчакова отошли к деревне Семеновской, слившись со стоявшими там войсками и укрепив их собою.

Уже по началу боя под Шевардином и русские и французы поняли, что генеральное сражение будет невероятно трудным.

В ночь с 24 на 25 августа по приказу Толя 3-й кавалерийский корпус армии Барклая, стоявший в центре позиции, был перемещен к оконечности левого фланга, однако ни Барклай, ни Багратион не были об этом уведомлены, и командир корпуса барон Корф не знал даже, в чьей команде после этой переброски он находится, так как оказался строго на стыке двух армий, и одна часть его войск находилась на территории Барклая, другая — в расположении Багратиона.

Барклай был возмущен произошедшим и немедленно сообщил об этом Кутузову. Главнокомандующий объяснил ему, что Толь действовал лично по его приказу, что для абсолютного сохранения тайны приказ этот ни до кого более доведен не был. К тому же делалось это в спешке и ночью, однако он признает, что по этике воинской им была допущена ошибка, которая впредь не повторится.

Весь следующий день обе стороны готовились к решительному сражению.

Барклай, наблюдая за противником, видел, как Наполеон перебрасывает большую часть своих сил против позиций 2-й армии Багратиона и окапывается против центра его 1-й. Стало совершенно ясно, что главный удар будет нанесен по левому флангу русских.

Поздно вечером Барклай предложил Кутузову ночью скрытно произвести передислокацию войск. Он посоветовал отодвинуть армию Багратиона на место 3-го кавалерийского корпуса, с тем чтобы при начале наступления противника 2-я армия могла бы нанести удар по его правому флангу.

Кутузов, по обыкновению ласково улыбаясь, согласился, но — по тому же обыкновению — никаких приказов от него не последовало и диспозиция осталась прежней.

Эта диспозиция, подписанная Кутузовым 24 августа и тогда же доведенная до сведения высших военачальников, предоставляла командующим армиями широкую самостоятельность.

«Не в состоянии будучи находиться во время действий на всех пунктах, — писал Кутузов в диспозиции, — полагаюсь на известную опытность г.г. главнокомандующих армиями и потому предоставляю им делать соображения действий на поражение неприятеля…

При счастливом отпоре неприятельских сил дам собственные повеленья на преследование его… На случай неудачного дела… несколько дорог открыто, которые сообщены будут г.г. главнокомандующим и по которым армии должны будут отступать. Сей последний пункт, — добавлял Кутузов, — остается единственно для сведения г.г. главнокомандующих».

Подписав диспозицию, Кутузов объехал войска, всюду напоминая, что позади Москва, что надо крепко стоять в бою за родную землю, что не было еще противника, который устоял бы против русского штыка.

Накануне Бородинского сражения начальник секретной канцелярии Барклая Закревский, сам Барклай и молодой артиллерийский генерал Кутайсов — начальник артиллерии 1-й армии — провели ночь в крестьянской избе.

Барклай был очень грустен, всю ночь писал и задремал только перед рассветом, запечатав написанное в конверт и спрятав его в карман сюртука.

Кутайсов, перед тем как уснуть, напротив, шутил, болтал и веселился. Через четыре дня ему должно было исполниться двадцать восемь лет. Его последним письмом, его завещанием, был приказ по артиллерии 1-й армии: «Подтвердите во всех ротах, чтобы они с позиции не снимались, пока неприятель не сядет верхом на пушки. Сказать командирам и всем господам офицерам, что только отважно держась на самом близком картечном выстреле, можно достигнуть того, чтобы неприятелю не уступить ни шагу нашей позиции. Артиллерия должна жертвовать собой. Пусть возьмут вас с орудиями, но последний картечный выстрел выпустите в упор».

Он сам исполнил свой долг до конца, не уступив неприятелю ни шагу позиции, пожертвовав собой и выпустив последний картечный выстрел в упор…

Барклай же писал этой ночью прощальные письма и завещание. Все видевшие его в начавшемся несколько часов спустя Бородинском бою утверждали, что он хотел умереть.

Во всяком случае, его поведение во время сражения — с самого начала и до конца — неоспоримо свидетельствовало, что Барклай искал смерти, но насколько упорно искал он ее, столь же искусно и ловко уходила она от него…

Диспозиция Кутузова предоставляла большую самостоятельность всем генералам. Им давалось право предпринимать любые целесообразные действия «на поражение неприятеля».

Накануне решительного сражения перед полками французской армии читали воззвание Наполеона:

«Воины! Вот сражение, которого вы столь желали. Победа зависит от вас. Она необходима для нас; она доставит нам все нужное, удобные квартиры и скорое возвращение в отечество. Действуйте так, как вы действовали при Аустерлице, Фридланде, Витебске, Смоленске.

Пусть позднейшее потомство с гордостью вспомнит о ваших подвигах в этот день. Да скажут о каждом из нас: «Он был в великой битве под Москвой!»

Веселье охватило французский лагерь.

И слышно было до рассвета,

Как ликовал француз, —

напишет через четверть века Михаил Лермонтов[61].

В ночной темноте, скрытно Наполеон перевел значительную часть своих сил через реку Колочь и максимально приблизился к русским позициям.

В отличие от наполеоновского лагеря, у русских все было спокойно. Солдаты, по обычаю, переодевались в чистое белье, вопреки обычаю, отказывались от традиционной чарки. Ночью священники пронесли по лагерю чудотворный образ Смоленской Божией Матери — заступницы Русской земли, вынесенный из оставленного Смоленска. За образом шел с непокрытой головой, со слезами на глазах Кутузов со всем своим штабом, а на пути их стояли коленопреклоненно полтораста тысяч солдат и офицеров, молившихся только об одном — о преодолении супостата, о победе. И как писал потом один из героев Бородина Федор Глинка, «это живо напоминало приготовление к битве Куликовской».


К рассвету 25 августа почти 155 тысяч русских солдат, офицеров, казаков и ополченцев выстроены были в пять линий, стоящих одна за другой на глубину в полтора километра.

В двух первых линиях длиной в восемь километров стояли пехотные корпуса, в третьей и четвертой, длиной в 4,5 километра, — кавалерия, в пятой, длиной в 3,5 километра, — смешанный резерв.

Малая глубина русских боевых порядков, уязвимых для огня французской артиллерии, вплоть до резервов, была главной слабостью такого построения. На высотах и флангах были поставлены 102 орудия и по именам командиров соединений, которые стояли здесь, одну из них — на юге — назвали «Багратионовыми флешами», другую — в центре — «батареей Раевского». Они-то и стали главными опорными пунктами русской армии в Бородинском сражении и вместе с тем определили направление главных ударов Наполеона.

Подвижная артиллерия насчитывала 538 орудий, и, таким образом, вместе с артиллерией, стоящей в укреплениях, у Кутузова было 640 орудий. Французская армия имела в своих рядах 134 тысячи солдат и офицеров и 587 орудий. Следовательно, нельзя говорить о численном превосходстве французской армии, как это постоянно утверждалось российскими историками.

Как мы уже знаем, правый фланг и центр русской позиции занимала семидесятипятитысячная 1-я армия Барклая, а на левом фланге, опираясь на флеши, стояла сорокатысячная 2-я армия Багратиона. По этому поводу традиционно утверждалось, что такое построение войск было следствием хитроумного замысла Кутузова, намеренно подставлявшего слабый левый фланг под удар неприятеля для того, чтобы устроить французам некую западню.

Однако же правда состоит в том, что расписание построения и движения войск на марше было устойчивым, и потому обе армии как двигались к Бородину — 1-я севернее, а 2-я южнее, так и встали на позиции.

А правый фланг был сильнее оттого, что он стоял у наиболее важной и широкой Новой Смоленской дороги, по которой могли идти в ряд четыре повозки.

Русская армия при Бородине заняла оборонительную позицию, французская — наступательную. И это было совершенно не случайно, а напротив — закономерно. Перед Кутузовым стояла задача не пропустить армию захватчиков к Москве, Наполеон же добивался противоположного: разгромить русских в генеральном сражении, которого он искал с самого начала кампании, и затем взять «первопрестольную».

Оба полководца считали предстоящее сражение решающим, и оба отдавали себе отчет в том, что от его исхода, в конечном счете, зависит судьба войны.

В ходе сражения Наполеон беспрерывно атаковал — методично и неуклонно, а Кутузов столь же методично и неуклонно оборонялся.

Такой была тактика генерального сражения между двумя армиями. И потому представляется совершенно неправильным устоявшийся в отечественной исторической литературе, особенно в послереволюционные годы, стереотип, согласно которому Кутузова на Бородинском поле представляют хозяином положения, а Наполеона — покорным исполнителем навязанных ему схем и решений.

Вечером Наполеон провел Военный совет и окончательно решил наносить главный удар по русскому левому флангу.

Далее следовало общее предписание: «Сражение, таким образом начатое, будет продолжено сообразно с действиями неприятеля».

* * *

Около пяти часов утра, как только забрезжили первые лучи солнца, Наполеон вышел из своего шатра. Ему доложили, что русские стоят на позиции.

— Наконец они попались! Идем открывать ворота Москвы! — воскликнул Бонапарт и, сев на коня, помчался к Шевардинскому кургану, где чуть левее находилась его ставка.

…Раздался первый пушечный выстрел. Бородинское сражение началось. Через пять минут уже гремели десятки орудий.

Накануне Бородинского сражения Кутузову было почти шестьдесят пять лет. Прожита была большая и очень сложная жизнь. И как всякая такая жизнь, она одарила прожившего ее человека массой качеств и привычек, черт характера, неотъемлемых свойств, неповторимых особенностей, из которых, собственно, и состоит он и которые в совокупности с наследственностью и определяют то, что в конце концов называется его индивидуальностью, его личностью, в значительной степени предопределяя его судьбу.

Как-то, еще в детстве, отец сказал Мишеньке:

— У англичан, сын мой, есть хорошая поговорка, что не токмо надобно знать, но и с пониманием относиться. Ежели человек хочет стать настоящим человеком, он должен осознавать: «Посеешь поступок — пожнешь привычку; посеешь привычку — пожнешь характер; посеешь характер — пожнешь судьбу».

Вдумайся в эту неразрывную триаду и, как минимум, не позволяй себе дурных поступков, тогда неоткуда будет статься у тебя дурным привычкам, а отселе и характер твой станет добрым, ибо в основе плохого характера лежат плохие привычки, добрые же привычки образуют и добрый характер. И справедливо сказано, что характер человека — это его судьба.

Батюшка был человеком добрых нравов и почти единственным, кроме дяди, наставником сына, потому что маменька померла, когда шел Мишеньке четвертый год.

Он не помнил маменьки, но иногда ему казалось, что помнит более всего голос, как будто — глаза и, кажется, руки — теплые и ласковые.

Во всяком случае, когда кто-нибудь обижал его или почему-то становилось ему худо, он всегда пытался вспомнить маменьку, а то и говорил с нею, про себя, конечно, не вслух, жалуясь на обидчиков и ища у нее поддержки: ведь, кроме всего, давно уже была маменька в Горних высях и, наверное, близко стояла у престола Всевышнего.

А уж чье слово, как не материнское, скорее других дойдет до Его слуха?

А иногда по ночам, в канун событий волнительных и знаменательных, непременно приходила она к нему во сне, и говорила с ним, и утешала его, и после того как-то все само собой хорошо образовывалось.

Годы шли. Из мальчика-недоросля стал он хорошим кадетом-инженером и артиллеристом, потом образцовым офицером, а там — не успел и оглянуться, как превратился в деда и генерал-аншефа, о коем сначала узнала армия, потом — Россия, а теперь знал уже считай что весь мир.

Однако в глубине души, в глубине сердца да и в десятках своих стародавних привычек оставался он все тем же — Михайлой Голенищевым-Кутузовым и порой сам дивился себе: вот полвека прошло, а сколько в нем неистребимого, заложенного давным-давно в судьбу его первыми поступками и первыми привычками?

Так и в эту ночь, когда остался он в деревенской избе, в деревне Татарино, в отдельной горнице, где стояла его походная кровать, он по старой привычке долго не ложился спать, а все ходил вокруг большого стола, на котором лежала карта предстоящего завтра сражения.

Он, в который уж раз, сантиметр за сантиметром осматривал ее и видел на месте синих линий речушек и ручьев и голубой ленты Москвы-реки натуральные «водные преграды», а на месте желто-зеленых болот, полей, перелесков, лугов и лесов — кочки, пашни, кустарники и уже созданные его солдатами засеки, холмы же представлялись ему укрепленными высотами, и столь стремительно было это преображение мирной земли в боевую позицию, что уже последние штрихи превращения высот во флеши и лесов — в засеки наносил он на карту сам цветными карандашами.

Неотрывно глядя на карту, видел он бесконечные ряды и группы войск — своих и вражеских. Видел Ставку Наполеона у Шевардина, и свою — недавно облюбованную — у деревни Горки, в расположении армии Барклая, видел все пять линий своих войск и стоявшее в стороне ополчение — ратников-добровольцев, коих в старые времена называли «посошной ратью», или «посохой»; они редко когда воевали, более же — копали землю, валили деревья, гатили болота да строили фортеции.

Видел он и вражеский лагерь — нацеленные против него громады войск, пришедших из Парижа, чтобы уничтожить его армию на этом поле и через неделю после того победителями прийти в Москву, как входили они до того в десятки других европейских столиц.

И ему надо было придумать нечто такое, что могло бы остановить их, а потом и повернуть обратно.

Он знал, что силы их в числе солдат и орудий примерно равны. Он знал, что его канониры, пехотинцы, кавалеристы не хуже тех, что пришли из Парижа.

И, зная это, все же прикидывал и рассчитывал, лихорадочно обдумывая один план предстоящего сражения за другим и тут же отбрасывая его, ибо страшился, что его противник сделает в ответ такой ход, какого он, Кутузов, не видит.

И он ходил вокруг стола, говоря негромко: «А теперь — вот так. Нет! Не так, а вот так. И так нельзя, может быть, вот эдак?»

В соседней горнице, где тоже не спали его адъютанты, Кайсаров и Кудашев, и верный его денщик Ничипор, мысли всех были с ним, с Михайлой Ларионычем, и сердца были с ним. Было так тихо, и говорил князь почти шепотом, но все же было слышно каждое его слово.

А потом, уже в третьем часу ночи, тихо позвал он Ничипора и велел помочь раздеться.

Слышали, как один за другим упали на пол ботфорты, как грузно опустился Кутузов в походную кровать и долго ворочался, не засыпая.

А через полчаса после того — померещилось, должно быть, и Ничипору и адъютантам — в горнице главнокомандующего кто-то тихо, по-детски сопя и всхлипывая, заплакал.

Да, так оно и было: Кутузов плакал.

Плакал во сне, ибо так же, как в детстве, пришла к нему матушка. Она села возле его походной постели, взяла его руку в свою и сказала, неотрывно глядя в глаза ему:

«Помнишь, Мишенька, как пришла я к тебе, когда только-только выпущен ты был из Корпуса и спросил меня: «А какой будет дорожка моя, маменька?»

«Помню», — ответил ей он, и матушка, взяв его тогда за руку, привела на узкую, неприметную тропу, которая шла вверх, в какие-то чащобы на склонах крутых гор.

«Смотри», — сказала она. И Миша увидел высокие горы, с уходящими в поднебесье ледяными пиками заоблачных вершин, над которыми сверкало солнце.

Вдруг вершины закрыли тучи, налетел ветер, а вокруг зазмеились бесшумные синие линии молний.

Миша вздрогнул и прижался к маменьке.

«Не бойся, — сказала она. — Иди!» И исчезла, а он, оставшись один, пошел вперед и вверх, переходя через бурные реки, текущие поперек его пути, продираясь сквозь чащобы и буреломы, глядя на вершины, вкруг которых плясали в неистовом хаотическом танце бесшумные синие молнии.

И вдруг тучи разошлись, сверкнуло солнце, и он увидел выше ледяных пиков, почти под самым солнцем, две стаи орлов — черную и белую.

Они с клекотом неслись друг другу навстречу, и когда сшиблись в смертельной схватке, то снова стало темно, потому что тучи вырванных и поломанных перьев закрыли солнце.

И тут Кутузов услышал пушечные выстрелы и проснулся.

«Началось, — подумал он. — Чем-то кончится? Ну да, Бог даст, все обойдется. Положимся на волю Его».

Кутузов быстро оделся и вышел из избы. Кряхтя, взобрался на низкорослую спокойную лошадку и в сопровождении одного лишь казака-ординарца поехал на холм к деревне Горки, где наметил себе командный пункт.

Чуть раньше Барклай с адъютантами выехал к дороге, ведущей из Бородина к Горкам. Он остановился возле двух батарей и долго не сходил с этого места, рассылая во все концы адъютантов и не сводя подзорной трубы с позиций.

На восходе солнца поднялся сильный туман. Барклай в полной парадной форме, при орденах и в шляпе с черным пером стоял со своим штабом на батарее позади деревни Бородино… Со всех сторон раздавалась канонада. Деревня Бородино, расположенная у него под ногами, была занята лейб-гвардии Егерским полком. Туман, заволакивавший в то время равнину, скрывал неприятельские колонны, продвигавшиеся прямо на него. И вдруг из густого тумана вынырнули не более чем в дюжине шагов совершенно неслышно подкравшиеся полки 13-й дивизии генерала Дельзона из корпуса Евгения Богарнэ и внезапно бросились вперед.

— Левенштерн, — крикнул Барклай, — немедленно прикажите лейб-егерям сколь можно скорее выйти из деревни вон и непременно сжечь за собою мост!

Яростная штыковая схватка продолжалась не более пятнадцати минут, но эти четверть часа дорогого стоили и русским и французам. Лейб-гвардии Егерский полк потерял за это время половину людей, в том числе три десятка офицеров. Вспоминая об этом эпизоде Бородинского сражения, сам Барклай писал следующее: «Я приказал полковнику Вуичу немедленно ударить в штыки на неприятеля с егерскою своей бригадою; сей храбрый офицер отважно исполнил оное, так что неприятель был вскоре опрокинут, частию истреблен, а частию сбит в реку; малое число оного спаслось переходом моста, немедленно сооруженного». Здесь же погиб первый французский генерал — Плозонн, открывший счет генеральским потерям в этом бою в Великой армии — 47 человек.

Французы бросили к селу Бородину новые подкрепления, но и Барклай послал на подмогу егерям еще несколько пехотных полков, однако и французы усилили натиск. И хотя русским удалось удержаться на берегах Колочи, само Бородино французы захватили после боя, продолжавшегося более часа, и затем подтянули сюда свои артиллерийские батареи.

Сейчас здесь, на месте первого удара, стоит скромный маленький памятник: «В лейб-гвардии Егерском полку солдат убито 693, матросов 11». Егерям была придана морская саперная команда, которой командовал мичман Лермонтов — дядя поэта. Эти-то матросы-саперы и погибли в бою на берегу реки Колочи, сумев зажечь мост через нее.

После схватки у Бородинского моста Барклай спустился с холма и объехал всю линию. Ядра и гранаты буквально взрывали землю на всем пространстве. Барклай проехал, таким образом, перед Преображенским и Семеновским полками, которые, завидев его, неистово кричали: «Ура!» Такого не было никогда.

Объезжая позиции, Барклай заметил, что тяжесть сражения переместилась теперь от села Бородина на юг — к деревне Семеновской и флешам Багратиона. А вскоре стало уже совершенно ясно, что именно там, на позициях 2-й армии, Наполеон наносит свой главный удар.

Против левого крыла русских Наполеон сосредоточил пехотные корпуса Даву, Нея и Жюно и кавалерийские корпуса Монбрюна, Нансути и Латур-Мобура.

На полосе шириною всего в километр было сосредоточено 80 тысяч солдат и около 400 орудий — две трети всех вражеских сил.

Багратион послал на помощь гренадерам Воронцова, оборонявшим флеши, 27-ю дивизию Неверовского, 3-ю дивизию Коновницына, выдвинул на это направление всю имеющуюся у него артиллерию и послал своих адъютантов за помощью к Барклаю и Кутузову.

А теперь по праву заявленного автором жанра — романа-хроники — воспользуемся уникальной возможностью и предоставим слово самому Барклаю, оставившему подробный рассказ о Бородинской битве. Он писал обо всем этом спустя два месяца. Правда, из-за присущей ему скромности он отразил не все перипетии сражения, умолчав о многом из того, что происходило с ним лично. В таких случаях, вновь пользуясь правами жанра, предоставим слово тем, кто был с ним рядом или видел его в деле и потом написал об этом.

Итак, Барклай писал: «Между тем на левом фланге 2-й армии открылся сильный ружейный и пушечный огонь. Князь Багратион потребовал подкрепления. К нему отправлен был весь 2-й пехотный корпус и вскоре потом, по вторичной его просьбе, гвардейские полки: Измайловский, Литовский и Финляндский; 2-й корпус был отряжен к генералу Тучкову-первому, гвардейские полки употреблены были при деревне Семеновской».

Барклай не написал далее еще об одном эпизоде. О нем рассказал потом адъютант Барклая Левенштерн.

Он вспоминал, что в то время, когда по приказу Кутузова на левый фланг к Багратиону были срочно переброшены полки 1-й армии, этот приказ был передан через полковника Толя, помимо Барклая — у Кутузова просто не было для этого времени.

Однако генерал-лейтенант Лавров — командир 5-го корпуса — известил о том своего командующего армией, и Барклай тотчас же послал Левенштерна к Лаврову, чтобы передать приказ: не давать никому ни одной своей части, солдатам отдыхать и быть готовыми двинуться вперед первыми. Лавров ответил, что два его полка по приказанию Кутузова только что взял полковник Толь, чтобы поддержать Багратиона.

Когда Левенштерн донес об этом Барклаю, тот воскликнул с необычным для него раздражением:

— Следовательно, Кутузов и генерал Беннигсен считают сражение проигранным, а между тем оно едва только начинается. В девять часов утра употребляют резервы, кои я не предполагал употребить в дело ранее как в пять или шесть часов вечера.

Сказав это, он поскакал к Кутузову.

Кутузов отделился от своей многочисленной и блестящей свиты, стоявшей на большой дороге неподалеку от деревни Горки, и сам поехал навстречу Барклаю.

Кутузов пообещал не трогать оставшиеся у Барклая резервы, и они разъехались.

Барклай не написал об этом эпизоде, скорее всего, потому, что, остыв от напряжения боя, осознал свою неправоту. Однако тогда он не был до конца удовлетворен разговором с Кутузовым и поехал на позиции 2-й армии, чтобы лично убедиться, какая ситуация сложилась там на самом деле.

Далее Барклай писал: «Я сам прибыл ко 2-й армии для указания ее позиции, я нашел оную в жарком деле и войска ее в расстройстве. Все резервы были уже в деле. Я поспешил возвратиться, дабы немедленно привести с правого фланга, из-за центра обеих армий, 4-й корпус, оставшийся еще в моем распоряжении, с 6-м пехотным, 2-м кавалерийским и тремя гвардейскими полками. Я вскоре построил оные в виде крюка на левом фланге, 26-ю дивизию фронтом к 2-й армии».

В то время как на помощь Багратиону шли полки 1-й армии, Наполеон начал штурм Семеновских флешей.

Три маршала — Даву, Мюрат и Ней — повели войска. Впереди, сменяя из-за тяжелых ранений друг друга, шли командиры дивизий — Компан, накануне взявший Шевардино, затем Дессе, а после него — генерал-адъютант Наполеона Рапп, получивший в атаке на флеши свою двадцать вторую рану.

Увидев, что попытки сбить русских с позиций безуспешны, во главе атакующих встал «железный маршал» Даву и ворвался со своим любимым 57-м полком в левую флешь, но был сбит с лошади, контужен и потерял сознание.

В 8 часов утра пять французских дивизий все же ворвались во флеши, но Багратион сам повел в штыки свою пехоту и выбил противника с занятых им позиций.

Тогда Наполеон бросил в бой кирасир Неаполитанского короля Мюрата. Все тот же Федор Глинка писал: «Впереди всех несся всадник в живописном наряде. За ним волновалась целая река его конницы. Могучие всадники в желтых и серебряных латах, на крепких конях слились в живые медные стены. И вся эта звонко-железная толпа неслась за Мюратом».

Но и эта — третья — атака флешей была отбита.

В 9 часов началась четвертая. На ее острие шла образцовая дивизия генерала Фриана. В дыму и пламени она прошла сквозь русские позиции и ворвалась в деревню Семеновскую. Однако и на этот раз Багратион, собрав всех, кто только еще остался, пошел в контратаку и выбил неприятеля и из деревни, и с флешей.

Атака следовала за атакой до самого полудня. Уже почти до последнего человека пали дивизии Воронцова и Неверовского, а оба их командира были тяжело ранены.

Сводная гренадерская дивизия Воронцова, отражавшая натиск французов, по выражению своего командира, «исчезла не с поля боя, а на поле боя».

Уже был убит командир бригады генерал-майор Александр Тучков — младший из братьев-генералов, — поднявший своих солдат в контратаку со знаменем в руках. Уже рвы перед флешами были завалены телами тысяч погибших, когда корпус пасынка Наполеона Евгения Богарнэ нанес удар по центру и после второй атаки взял Курганную высоту, на которой стояла батарея Раевского.

Французы тотчас же втянули на высоту пушки и открыли фланкирующий огонь по флешам.

Вслед за тем, выдвинув против русского левого фланга 400 орудий и 45 тысяч пехотинцев и кавалеристов, противник начал восьмую атаку флешей.

Наполеон понимал, что эта атака будет последней, ибо, если левый фланг устоит, то рухнет весь его замысел, вся его концепция, казавшаяся такой логичной и стратегически безукоризненной.

Он нервничал, ничего не понимая в происходящем, но все же был уверен, что обязательно переломит ход борьбы в свою пользу никогда не изменявшим ему приемом — сломит силу противника еще большей силой.

Он решил бросить в последнюю атаку дивизию генерала Фриана — «железных людей», спешенных кирасир, одетых в кованые нагрудники, перед чьими штыками пока еще никто не смог устоять.

А впереди дивизии он решил поставить маршала Мишеля Нея, храбрейшего из храбрых, рыжего двухметрового великана, носившего в его армии прозвище Бог Марс.

— Маршал Ней, — сказал ему Наполеон, как только тот появился перед ним, — приказываю вам взять дивизию Фриана и прорвать русские порядки.

Ней поднял над головой свою прославленную шпагу, которая, упираясь в землю острием, концом эфеса доставала до плеча маршала. Шутили, что на ней можно было жарить быка, и потому звали это орудие не шпагой, а вертелом.

Отсалютовав, Ней пошел к дивизии Фриана и встал в первый ряд: маршалы Франции всегда шли впереди своих солдат.

Наполеон поднял подзорную трубу и стал следить за тем, как Ней во главе дивизии поднимается на высоту.

Его рыжая, ничем не покрытая голова была отлично видна императору, и он видел, как шаг за шагом, все выше и выше поднимается к вершине высоты Бог Марс.

Рядом с дивизией Фриана шел «железный маршал» Даву. Контуженный два часа назад в четвертой атаке на флеши, он быстро пришел в себя и, ревнуя Нея к ратной славе, тоже шел впереди своего любимого 57-го пехотного полка.

Наполеон следил за Неем, но вдруг он исчез из окуляра его трубы.

— Скачите, капитан, — приказал он одному из своих адъютантов, — узнайте, что с Неем, я не вижу его. Он ранен? Убит?

…Через двадцать минут адъютант слетел с седла.

— Маршал жив и невредим, сир! — выпалил капитан.

— Но почему же я не вижу его?

— Там такой густой пороховой дым, сир, что голова маршала стала совершенно черной…

В это время 57-й полк Даву без выстрелов, со штыками наперевес, прорвался к русским пушкам. Увидев это, Багратион воскликнул: «Браво!» — и сам повел сводную колонну кавалеристов и пехотинцев в контратаку. Барклай внимательно следил за положением дел на позициях 2-й армии, и когда французы ворвались в последнюю среднюю флешь, именно тогда он приказал своему адъютанту Клингферу немедленно идти на помощь Багратиону кавалерийским полкам Дохтурова, трем полкам 1-й Кирасирской дивизии, двум ротам гвардейской артиллерии и трем полкам лейб-гвардии — Измайловскому, Литовскому и Финляндскому.

К этому времени 2-я армия отбила семь атак.

Во время восьмой атаки был тяжело ранен Багратион. Когда его уносили с раздробленной ногой, он сказал: «Передайте Барклаю, что теперь он решает судьбу боя. До сих пор все идет хорошо. Да сохранит его Бог».

Прибывший на смену Багратиону генерал-лейтенант Дохтуров остановил дрогнувшие войска и, демонстративно невозмутимо сев на барабан, спокойно приказал: «За нами Москва! Умирать всем, но ни шагу назад!»

Он отвел остатки 2-й армии за деревню Семеновскую и опять прочно стал на новом рубеже.

К этому времени центр боя переместился в район Курганной высоты, на которой стояла батарея Раевского. Еще с 10 до 11 часов утра ее безуспешно атаковали дивизии Брусье и Морана, но были отбиты.

В два часа дня французы начали ее решающий штурм, поддержанный огнем 300 орудий. Теперь на высоту пошли три пехотные и одна кирасирская дивизия, мчавшаяся впереди.

Русские стояли неколебимо. Они не отступали, не бежали, а только чуть-чуть отходили, с тем чтобы почти тотчас же пойти вперед.

Это была колышущаяся, ощетинившаяся штыками, непробиваемая живая стена, и Наполеон впервые ничего не мог поделать с этой несокрушимой стойкостью и абсолютным бесстрашием.

Понимая, что Курганная высота оказалась на направлении главного удара, Барклай собрал здесь все, что мог. Высоту защищали 24-я дивизия Лихачева, генерал Паскевич переформировывал обескровленную, отведенную чуть назад 26-ю дивизию, на высоте и вокруг нее стояли пехотные полки Остермана-Толстого, кавалеристы 2-го корпуса Корфа и 3-го — Крейца, а главное, чуть ли не вся гвардия — преображенцы, семеновцы, конногвардейцы и кавалергарды.

Огонь французской артиллерии усилился до предела. Барклай писал потом: «Казалось, что Наполеон решился уничтожить нас артиллерией».

Под прикрытием огня трехсот орудий в лоб на Курганную высоту пошли три пехотные дивизии из корпуса Богарнэ, а с юга — кирасирская дивизия Огюста Коленкура.

Получив приказ Наполеона, Коленкур сказал: «Сир! Я буду там сейчас же — живой или мертвый!»

О напряжении боя на высоте свидетельствует хотя бы то, что из тысячи четырехсот солдат Ширванского полка 24-й пехотной дивизии в живых осталось всего девяносто два. Примерно такая же картина наблюдалась и в других полках, оборонявших Курганную высоту.

Участник боя французский генерал Лабом вспоминал: «Казалось, что вся возвышенность превратилась в движущуюся железную гору. Блеск оружия, касок и панцирей, освещенных солнечными лучами, смешивался с огнем орудий, которые, неся смерть со всех сторон, делали редут похожим на вулкан в центре армии». Французские кирасиры, врубившиеся с фланга, были поддержаны пехотинцами из дивизии Жерара, шедшими по фронту.

Дивизия генерала Лихачева вся до последнего человека пала на высоте, не сделав ни шагу назад. Старик Лихачев кричал: «Помните, ребята, деремся за Москву!» А когда остался один, то разорвал на груди мундир и пошел на французские штыки. Израненный, он был взят в плен.

Французы взяли батарею Раевского в три часа дня. Она являла собою «зрелище, превосходившее по ужасу все, что только можно было вообразить. Подходы, рвы, внутренняя часть укреплений — все это исчезло под искусственным холмом из мертвых и умиравших, средняя высота которого равнялась 6–8 человекам, наваленным друг на друга», — писал один из участников сражения.

По выражению французского офицера Цезаря Ложье, «погибшая здесь дивизия Лихачева, казалось, и мертвая охраняла свой редут», который французы прозвали «редутом смерти».

Коленкур сдержал слово, данное своему императору: он взял высоту и погиб в бою за нее именно там, где стояла дивизия Лихачева.

И Наполеон, и все наблюдавшие атаку кирасир дивизии Коленкура считали ее замечательнейшим подвигом в военной истории не только Франции, но и всего мира.

Остатки русской пехоты, сойдя с Курганной высоты, отошли на восемьсот метров, за Горецкий овраг, и снова твердо встали там, получив немедленно кавалерийское подкрепление: Барклай прислал им конные корпуса Корфа и Крейца.

Желая уничтожить остатки защитников Курганной батареи, Наполеон бросил на них два кавалерийских корпуса — почти всех своих кирасир и несколько полков улан.

Примчавшийся сюда Барклай противопоставил им два русских кавалерийских корпуса — генерал-лейтенантов Крейца и Корфа. Чуть позже он написал: «Тогда началась кавалерийская битва из числа упорнейших, когда-либо случавшихся. Неприятельская и наша конница попеременно друг друга опрокидывали, потом строились они под покровительством артиллерии и пехоты; наконец наша успела с помощью конной артиллерии и пехоты в обращении неприятельской кавалерии в бегство; она совершенно отступила от поля сражения; пехота, стоявшая против 4-го корпуса, также отступила почти из виду артиллерии, оставив одну цепь стрелков, но взятая высота все еще сильно была защищаема. Позади оной находилось несколько колонн пехоты и малое число кавалерии. Пушечный огонь возобновился, неприятельский мало-помалу ослабевал, но с наших батарей производилось беспрерывное действие до самого вечера по упомянутой высоте и колоннам, позади оной поставленным. Наконец темнота ночи водворила и с нашей стороны тишину».

А теперь восполним рассказ Барклая и поведаем о том, о чем он умолчал. Он не рассказал о том, что сам повел в бой кавалерийскую громаду и рубился, как рядовой кавалерист.

«С ледяным спокойствием оказывался он в самых опасных местах сражения. Его белый конь издали виден был даже в клубах густого дыма. Офицеры и даже солдаты, — писал Федор Глинка, — указывая на Барклая, говорили: «Он ищет смерти».

В этой битве под Барклаем пали пять лошадей, были убиты два и ранены семь офицеров и адъютантов, ему прострелили шляпу и плащ, но он, как писал Глинка, «с ледяным хладнокровием втеснялся в самые опасные места». Его мундир был забрызган кровью, дважды он едва не попал в плен, но сумел отбиться.

Об этом эпизоде он вспоминал особенно часто, и с горечью значительно большей, чем о каком-либо другом.

Под Эйлау был он ранен в правую руку и потому рубился левой, а справа оберегали его два адъютанта — смельчаки и рубаки фон Клингер и граф Лайминг. То, что Барклай был одет в парадный генеральский мундир, украшенный всеми наградами, привлекало к нему всеобщее внимание, находившиеся рядом искуснейшие и храбрейшие офицеры валились из седел убитыми и раненными, как будто были они не лихими кавалеристами, а недоучившимися рекрутами.

И вот, когда в упор был застрелен Лайминг, а через полчаса выброшен из седла и затоптан копытами фон Клингер, Барклая оттеснили пиками четверо польских улан, и он оказался среди чужих, уже не надеясь на спасение.

И вдруг увидел, как один из улан упал, и тут же вслед за ним упал другой. Это было настолько же удивительно, насколько и неожиданно. Не понимая, что происходит, Барклай быстро осмотрелся и неожиданно заметил пожилого егерского капитана, который Бог весть как оказался здесь и, стоя возле чудом уцелевшей березы, стрелял навскидку из двух пистолетов.

Заметили капитана и уланы, и один из них, круто повернув коня, бросился на смельчака. Барклай всем своим существом почувствовал, что капитан не выстрелил в улана — он то ли не успел перезарядить пистолет, то ли у него больше не было патронов. Капитан отскочил за березу, но улан, вытянувшись и падая с седла, достал его концом сабли, а что было дальше, Барклай не видал, потому что стал биться с последним уланом и сумел одолеть его именно потому, что поляк не ожидал, что его противником окажется левша, и в горячке боя пропустил удар слева.

Вслед за тем кинулся он на помощь капитану, надеясь, что тот остался в живых и только ранен, но его спаситель лежал на земле, раскинув руки, голова его была рассечена так глубоко, что на мундире и на лице кровь перемешалась со сгустками мозга.

Улана и след простыл, а Барклай сошел с коня, снял шляпу и стал всматриваться в белое, казавшееся еще живым лицо с широко открытыми глазами и густыми подусниками и бакенбардами. «Капитан конных егерей, — окинув взглядом мундир убитого, определил Барклай. — Да и кажется, из первых храбрецов», — подумал он, увидев на мундире убитого четыре медали и три ордена.

«Да вон и очаковская штурмовая», — узнал он знакомую регалию, повинуясь скорее какому-то непонятному зову, чем разуму, присел на корточки и, сняв перчатку с правой руки, бережно отер с лица кровь.

Барклай не знал страха и не помнил, чтобы когда-нибудь плакал. Он всегда держал себя в руках и втайне гордился тем, что своими прозелитами прозван Катоном — несокрушимым римлянином, образцом верности долгу и Отечеству. А сейчас слезы подступили к горлу, руки его затряслись, и он зарыдал — глухо, хрипло, страшно: перед ним лежал Михаил Ермаков, его спаситель, его комбатант, его солдат.

Здесь выросли возле него прорвавшиеся к нему его адъютанты и офицеры. Барклая все еще бил нервный озноб, тряслись руки, и он более всего не хотел расспросов и того, чтобы заметили, что он только что плакал.

Глядя в землю, Барклай сказал:

— Вынесите капитана с поля боя. Потом похороним его с честью. Он заслужил.

И, прыгнув в седло, помчался в самое пекло неутихающей кавалерийской рубки.

Один из храбрейших русских генералов Милорадович, сам носивший прозвище «русского Баярда, рыцаря без страха и упрека», увидев это, воскликнул: «У него не иначе как жизнь в запасе!»

Натиск французских кавалеристов был отбит, кавалерия противника отступила.

У Наполеона оставался последний шанс выиграть сражение — бросить в бой свой главный резерв — Старую гвардию, 19 тысяч лучших из лучших солдат и офицеров, каждый из которых отличился не менее чем в четырех кампаниях и безупречно прослужил не менее десяти лет.

Но он не решился на это, сказав: «За 800 лье от Франции нельзя рисковать последним резервом».

И лишь приближение темноты положило конец этой ужасающей бойне.

Однако, прежде чем Бородинское сражение кончилось, Барклай впервые за все время поехал к Кутузову.

Командный пункт Кутузова возле деревни Горки был расположен от центра сражения в двух с половиною верстах, в то время как Наполеон находился к центру боя в три раза ближе.

Наполеон дважды непосредственно вмешивался в ход баталии, лично врываясь в свои боевые порядки, и непрерывно отдавал десятки приказов, влияя или, точнее, пытаясь повлиять на ход и результат сражения.

Кутузов же был гораздо более пассивен, не только потому, что был намного старше своего противника, малоподвижнее и флегматичнее, но и в силу других причин, которые столь хорошо всем известны, что повторять их здесь не имеет никакого смысла.

Его фатализм, вера в Промысл Божий подкреплялась и не меньшей уверенностью в храбрости и стойкости своих солдат, в доблести и воинских талантах офицеров, а в конечном счете, в глубине души он знал, что все на земле совершается по воле Божьей, и как Господу будет угодно, так и сотворится, и уж лучше не искушать судьбу суетным велемудрием, а смиренно ждать небесного жребия, тем более что Господь его почти никогда не оставлял своею милостью.

И потому Кутузов только отвечал на то, что Наполеон предпринимал, отвечал ударом на удар, но на тех направлениях, где эти удары наносились, а сам ничего неожиданного для противника не предпринимал, полагая, что и того будет довольно, если не поддастся он супостату, отобьется от его наскоков и останется стоять там, где стоял с утра.

Так он и действовал весь день и, казалось ему, ни в чем Буонопартию не уступил, не пуская, отбивая его на всех пунктах.

А между тем к концу дня ввел он в бой все свои резервы, включая и гвардию, и как продолжал бы сражение завтра, пока не думал.

Да и Наполеон хотя и метался, но все же, кроме штурма Багратионовых флешей, батареи Раевского и всех связанных с передвижением войск, во время всего Бородинского сражения не было предпринято никаких иных серьезных тактических маневров, разве что фланговый обходный кавалерийский рейд.

Сначала такую попытку предпринял Понятовский, пытаясь со своим польским кавалерийским корпусом обойти войска Багратиона с юга. Затем — на противоположном, северном, конце поля битвы — в пику ему такой же маневр предприняли русские кавалеристы и казаки генералов Уварова и Платова.

В нашей исторической литературе этот рейд считают вершиной полководческого искусства Кутузова и его соратников. На самом же деле такая оценка грешит явным преувеличением. 4500 русских конников были вскоре же остановлены французскими кавалеристами из дивизии генерала Орнано и повернуты вспять, возвратившись ни с чем.

Характерно, что Кутузов после окончания Бородинского боя представил к наградам всех генералов, участвовавших в сражении, кроме Уварова и Платова, оценив таким красноречивым образом их вклад в общее дело под Бородином.

Незадолго до конца боя, как мы уже знаем, Барклай поехал к Кутузову на тот же пункт, где Кутузов находился с самого утра.

На холме, возле Горок, Барклай сошел с лошади впервые за весь этот день. Изнемогая от голода, он выпил рюмку рома, съел кусок хлеба, заметив немалое число тарелок и бокалов с остатками более изысканных яств и напитков.

Туман, окутавший поле битвы, и наступившие сумерки прекратили сражение. Настала полнейшая тишина. Обе армии стояли одна против другой обескровленные, измотанные, поредевшие, но все равно готовые к дальнейшей борьбе.

Французы отошли с занятых ими высот, русские остались там, где стояли в конце сражения.

«Великая армия разбилась о несокрушимую армию России, и потому Наполеон вправе был сказать: «Битва на Москве-реке была одной из тех битв, где проявлены наибольшие достоинства и достигнуты наименьшие результаты».

А Кутузов оценил Бородинское сражение по-иному: «Сей день пребудет вечным памятником мужества и отличной храбрости российских воинов, где вся пехота, кавалерия и артиллерия дрались отчаянно. Желание всякого было умереть на месте и не уступить неприятелю».

«Двунадесяти языкам» наполеоновского войска, собранного со всей Европы, противостояло еще большее число российских «языцей», собравшихся со всей империи.

На Бородинском поле плечом к плечу стояли солдаты, офицеры и генералы российской армии, сплотившей в своих рядах русских и украинцев, белоруссов и грузин, татар и немцев, объединенных сознанием общего долга и любовью К своему Отечеству.

И потому поровну крови и доблести, мужества и самоотверженности положили на весы победы офицеры и генералы: русский Денис Давыдов, грузин Петр Багратион, немец Александр Фигнер, татарин Николай Кудашев и турок Александр Кутайсов — России верные сыны.

И все же, сколь ни ярки были вспышки этой искрометной офицерской доблести, они чем-то напоминали торжественные огни праздничного фейерверка, в то время как лавинная, всесокрушающая солдатская доблесть была подобна могучему лесному пожару, который, ревя и неистовствуя, неудержимо двигался высокой жаркой стеной, круша и испепеляя все, что стояло на его пути.

История сохранила нам имена героев Бородина — солдат и унтер-офицеров, кавалеров военного ордена Георгия — Ефрема Митю хина, Яна Маца, Сидора Шило, Петра Милешко, Тараса Харченко, Игната Филонова и многих иных.

А это и был российский народ — многоликий, многоязыкий, разный, соединенный в едином государстве общей судьбой, столь же единой, как и государство. Это и был подлинный патриотизм самой высокой пробы и величайшей чистоты. Народ-патриот выступил на поле Бородина подлинным творцом истории и убедительно доказал и себе самому, и всему миру, что нет на земле большей силы, чем народные массы, сплоченные народными вождями в борьбе за величественную, понятную и близкую их сердцу цель.

И все же, несмотря на то что около ста тысяч убитых осталось лежать на поле брани, ни одна из сторон не достигла тех результатов, к которым стремилась.

С наступлением темноты Кутузов отдал распоряжение представить ему списки потерь и приказал готовиться к продолжению сражения на следующий день.

В донесении Александру, написанном в ночь на 27 августа, прямо на позиции при Бородине, Кутузов сообщал: «Войски Вашего Императорского Величества сражались с неимоверною храбростью. Батареи переходили из рук в руки, и кончилось тем, что неприятель нигде не выиграл ни на шаг земли с превосходными своими силами».

Написав это, Кутузов получил сообщение, в котором указывалось, что его потери превосходят сорок тысяч человек.

Такой итог первого дня заставил Кутузова изменить решение о продолжении сражения, и он отдал приказ об отходе армии с занимаемых позиций.

Курьер с донесением о сражении при Бородине еще не отправился в Петербург, и Кутузов приписал, что из-за больших потерь он отступает за Можайск.

30 августа это донесение было привезено в Петербург.

Александр все понял так, как и следовало, и велел служить благодарственные молебны во всех церквах, объявляя о победе, одержанной над Наполеоном.

Кутузов был произведен в фельдмаршалы, и ему было пожаловано сто тысяч рублей.

Его жена Екатерина Ильинична стала статс-дамой. Героя Бородина Барклая-де-Толли, чей правый фланг нерушимо стоял весь день, царь наградил орденом Георгия 2-й степени. Багратион, смертельно раненный, был награжден пятьюдесятью тысячами рублей.

Всем солдатам и унтер-офицерам, оставшимся в живых, было выдано из казны по пяти рублей.


Фельдъегери только-только отъехали в Петербург, на Бородинском поле еще стонали раненые и остывали мертвые, меж теми и другими, подобно теням в Дантовом аду, бродили тысячи солдат, ополченцев, санитаров, врачей, монахов, офицерских жен, до поры находившихся в обозе и неподалеку от поля сражения, крестьянок из ближних сел — и все они прислушивались и приглядывались к лицам ста тысяч изувеченных и убитых, лежащих в самых неестественных позах, которые придала им смерть.

Участник Бородинского сражения адъютант принца Евгения вице-короля Италии Цезарь де Ложье, офицер итальянской королевской гвардии, оставил воспоминания, отмеченные простотой, искренностью и любовью к правде.

«Бородино, 8 сентября, — писал Ложье. — Нам пришлось расположиться среди мертвецов, стонущих раненых и умирающих… Какое грустное зрелище представляло поле битвы! Никакое бедствие, никакое проигранное сражение не сравняется по ужасам с Бородинским полем… Все потрясены и подавленны. Куда ни посмотришь, везде трупы людей и лошадей, умирающие, стонущие и плачущие раненые, лужи крови, кучи покинутого оружия; то здесь, то там сгоревшие или разрушенные дома…

Солдаты роются не только в мешках, но и в карманах убитых товарищей, чтобы найти какую-нибудь пищу…

Пасмурное небо гармонирует с полем битвы. Идет мелкий дождь, дует резкий однообразный ветер, и тяжелые черные тучи тянутся на горизонте. Всюду угрюмое уныние».

Стоны и плач раздавались по всему полю, и почти никто не обратил внимания на низкорослого всадника, медленно ехавшего по полю с опущенными поводьями. Его левая рука была заложена за борт серого сюртука. Знаменитая треуголка низко надвинута на лоб, глаза полуприкрыты, и лишь три офицера в почтительном молчании ехали позади него, стараясь не выдавать своего присутствия.

Противники, отступив друг от друга на полторы-две версты, стали считать потери и готовиться к продолжению сражения на следующий день.

Обратившись к Барклаю, которому поручено было восстановить русские боевые порядки, вновь прибегаем к его записям.

Барклай писал, что Дохтуров собрал и привел в порядок пехоту 2-й армии к вечеру, Милорадович занял высоты при деревне Горки, и далее по прямой линии выстроились четыре русских корпуса, достигая своим левым флангом деревни Семеновской.

Чтобы корпуса могли в точности выдержать направление, Барклай приказал по всей линии зажечь костры.

Две тысячи ополченцев ночью, без малейшего отдыха, стали возводить у деревни Горки редут.

Кутузов, узнав о том, все одобрил, поблагодарил Барклая за сделанное и сказал, что с рассветом приедет в расположение 1-й армии, чтобы продолжить сражение.

Михаил Богданович тут же провел рекогносцировку центра и выяснил, что на Курганной высоте только небольшие команды неприятеля собирают оружие. Он приказал Милорадовичу прогнать их оттуда и занять высоту, поставив батарею и введя на позицию несколько батальонов.

В полной тьме, совершенно обессиленный, Барклай упал на подстилку из соломы и тотчас же заснул. Вдруг он почувствовал, что кто-то трясет его за плечо.

Открыв глаза, он увидел склонившегося над ним адъютанта Ермолова капитана Граббе.

— Ваше высокопревосходительство, — прошептал адъютант, — главнокомандующий предписывает вам отходить за Можайск.

— Что? — не понял Барклай.

Адъютант повторил громко и внятно:

— Приказано отступать.

И тут, ледяной и корректный, сдержанный, в любых ситуациях невозмутимый, Барклай стал ругаться черным русским, солдатским матом, перемежая брань криком:

— Куда отходить? Зачем? От кого? Я сейчас же еду к главнокомандующему! Это его штабные бараны напугали Бог весть что и как! Поле за нами! Мы на позициях! И не уйдем с них!

Отряхивая с мундира солому и разминая заспанное лицо ладонями, он закричал:

— Коня мне!

Но в это время в избу вошел еще один офицер — от Дохтурова — и передал письменное известие, им подписанное, что 2-я армия снимается с позиций и уходит к Можайску…

Несколько минут Барклай сидел за столом, уронив голову на руки.

Затем встал и сказал своим уже давно от всего этого бодрствующим адъютантам:

— Левенштерн, скачите к Платову, велите тотчас же перевести войска его с того берега Москвы-реки на этот. Пусть возьмет три полка егерей и 1-й гусарский и составит из них арьергард армии нашей.

И, отдав распоряжение, снова уронил голову в ладони, не понимая, что заставило Кутузова изменить первоначальный, несколько часов назад изданный приказ и вместо продолжения сражения, которое должно было кончиться победой — Барклай верил в это как никогда ранее крепко, — снова объявить об опостылевшей ретираде?


В то время как Барклай готовился к продолжению сражения, Кутузову подсчитывали понесенные армией потери. Цифры были приблизительны, но по строевым рапортам из строя выбыло убитыми и ранеными более 45 тысяч солдат и унтер-офицеров, более 600 офицеров и 29 генералов. Из генералов убито было — шесть, ранено — 23. Зная о своих потерях, Кутузов мог судить о потерях противника лишь предположительно. Зато он точно знал, что его собственная гвардия сильно обескровлена, в то время как Старая гвардия Наполеона — 19 тысяч лучших из лучших, не побывавших в Бородинском бою минувшим днем, — готова к сокрушительному удару. И главные качества Кутузова-полководца — осмотрительность и осторожность — взяли верх и на сей раз: он приказал отступать.


Начав отступление, Барклай, как, впрочем, и Ермолов и Толь, держался мнения, что лучше всего идти к Калуге. Еще готовясь к бою у Царева Займища, Барклай отдал распоряжение заготовить продовольствие для армии в Калуге, Туле и Орле. Однако Кутузов, принимая решение об отходе к Москве, не спросил мнения Барклая.

27 августа русская армия снялась с позиции и в полном порядке отошла к Можайску. Попытка французского авангарда с ходу ворваться в Можайск не удалась — русский арьергард отбил атаку.

Хотя русские и оставили поле сражения, все же впоследствии многие считали, что в Бородинском сражении не было победителей. Так, например, русский генерал принц Евгений Виртембергский — герой Бородина — писал: «После одного из лучших друзей моих, который теперь уже в могиле, осталось сочинение, в котором говорится много замечательного о Бородинской битве. Оно оканчивается следующими словами: «Говоря по совести, не было причин ни Кутузову доносить о победе императору Александру, ни Наполеону извещать о ней Марию Луизу. Если бы мы, воины обеих противных сторон, забыв вражду наших повелителей, поклялись на другой день перед алтарем справедливости, то слава, конечно, признала бы нас братьями».

Да и сам Наполеон именно здесь, под Можайском, окончательно понял, что Бородино не может считаться его победой.

«Из всех моих сражений самым ужасным было то, которое я дал под Москвой. Французы показали себя в нем достойными одержать победу, а русские стяжали славу быть непобедимыми».

Во всех почти трудах, посвященных Бородину, приводится эта фраза. Однако никто никогда не спрашивал: «А можно ли быть победителями над непобедимыми?»

Доблесть героев, сражавшихся при Бородине, достойно была отмечена градом наград, который остроумный Милорадович сравнил с градом пуль и ядер, сыпавшихся на участников битвы.

И все же следует заметить, что Барклай-де-Толли был единственным человеком, удостоенным за Бородинское сражение орденом Георгия 2-й степени.


Панегирически настроенный по отношению к своему начальнику, Владимир Иванович Левенштерн писал: «Обе армии провели ночь на поле сражения, на позиции, которую они занимали накануне. На следующий день, благодаря распорядительности генерала Барклая, наше отступление совершилось в величайшем порядке…»

Однако сам Барклай противоречит своему адъютанту.

«Сие отступление, — писал Барклай, — почти под стенами Москвы, исполнилось в величайшем расстройстве…»

Кто из двоих был прав? Скорее Левенштерн.

В дни отступления Барклай заболел лихорадкой, тяжелые мысли не оставляли его и после Бородина, и к тому же на каждом шагу он видел безмерно раздражающие его следы бездеятельности Беннигсена, которого самого во время этого марша невозможно было найти.

Барклай ехал, и в глаза ему бросались одни лишь непорядки.

«Войска без проводников часто останавливались на переходе нескольких часов при разрушенных мостах, при проходе дефилей и деревень. Часто те, коим следовало исправлять дорогу, заграждали оную войскам понтонами, повозками с инструментами и обозами ополчения, сцепившимися друг с другом, наконец по исправлении беспорядка и прошествии трудных маршей войска прибыли к месту ночлега, но скитались еще остальное время дня, не зная, где следовало им расположиться. Наконец принуждены они были расположиться при большой дороге и, будучи утомлены трудами, броситься в грязь для проведения ночи. Генерала Беннигсена, взявшего на себя управление Главного штаба, который в точности не существовал уже, невозможно было найти. Должно признаться, что в сем отступлении Бог один был нашим путеводителем…»

Сильнейшее душевное потрясение, перенесенное Барклаем во время Бородинского сражения, внезапный отход с позиции и беспорядки, которые он видел при отступлении к Можайску, были причиной того, что в Можайске Барклай призвал к себе Санглена и со слезами на глазах попросил его отвезти депеши в Петербург к царю. Он сказал, что и Закревский и Каменский, им облагодетельствованные, отказали ему в этом. Однако Кутузов, по-видимому учуявший неладное, запретил Санглену отлучаться из армии, и депеши остались у Барклая.

А между тем происходило и другое, чему Барклай свидетелем не был.

Кутузов, отступая к Москве, главной задачей считал соединение армии с ожидаемыми им резервами. Он писал во все концы письма и распоряжения о скорейшей присылке резервов, боеприпасов, артиллерии, провианта, лошадей, но почти ничего не было.

Обещанная Ростопчиным 80-тысячная «московская сила» — главная надежда Кутузова — оказалась мифом.

Между тем 27 августа армия прошла село Жуково, на следующий день — деревню Крутицы, а помощи все не было.

В Крутицах войскам был зачитан приказ Кутузова, в котором главнокомандующий прямо говорил: «Мы дадим ему конечный удар. Для сего войска наши идут навстречу свежим воинам, пылающим тем же рвением сразиться с неприятелем».

29 августа армия прошла деревню Нару, 30-го — Большие Вяземы и Кубенское.

Два последних дня на арьергард Милорадовича все сильнее и сильнее стал наседать авангард Мюрата.

Резервов все не было, и письма Кутузова стали заканчиваться фразой: «Ради Бога, прошу помощи скорейшей».

В ночь на 31 августа войска получили приказ выступить к Москве.

Глава пятая Москва

«На втором переходе сего знаменитого отступления почувствовал я уже лихорадочные припадки, на следующий день болезнь сделалась столь сильна, что я принужден был лечь в постель, не быв уже в состоянии ездить верхом. Сие было следствием не только сего похода и усилий при Бородинском деле, но еще более досады и обиды, коим подвергался я ежечасно», — писал Барклай…

И так, переходя с одной позиции на другую, армия достигла высот, прилегающих к Москве, и остановилась близ Дорогомиловской заставы. Правый фланг расположился близ деревни Фили, левый — опирался на Воробьевы горы, а центр находился меж деревнями Троицкое и Волынское. Позиция была наскоро укреплена.

Беннигсен был главным рекогносцировщиком и возглавлял группу квартирмейстеров и офицеров штаба, которые осматривали в окрестностях Москвы позиции, пригодные для того, чтобы организовать на них оборону первопрестольной. Наскоро объехав многоверстное расстояние от Филей до Воробьевых гор, он дал высокую оценку позиции в докладе Кутузову, но Михаил Илларионович, и сам неплохо знавший Москву, усумнился в этом и поручил все еще больному Барклаю снова осмотреть все. Отдав это приказание, главнокомандующий остановился в открытом поле, Дохтуров, оказавшийся поблизости, приказал подать завтрак и собирался угостить всех, кто был рядом с Кутузовым. «Но, — замечает Левенштерн, — Барклай, который не придавал никакого значения хорошему столу и вообще всем удобствам жизни и не желал низкопоклонничать перед Кутузовым, сел на лошадь и уехал, но, заметив, что генерал Дохтуров не последовал за ним, он послал меня обратно, приказав мне привезти его во что бы то ни стало, хотя бы даже с котлетой во рту.

— Все они таковы, — сказал Барклай. — Они стараются заслужить ласковое слово Кутузова, а не думают о том, что их слава зависит от него. — И Барклай указал рукою в сторону неприятеля.

Увидав меня, Кутузов осведомился, зачем я вернулся. Я отвечал, что приехал за генералом Дохтуровым.

— Поезжайте, поезжайте, — сказал он Дохтурову, — не заставляйте ожидать генерала Барклая, я позавтракаю и без вас.

Бедному Дохтурову, человеку, впрочем, очень храброму, пришлось сесть на лошадь и догонять Барклая. Последний не сделал ему ни малейшего упрека: объехал позицию, нашел ее неудовлетворительною и через час вернулся к Кутузову».

Позиция, выбранная Беннигсеном, и на самом деле оказалась чрезвычайно неудобной. Глубокие овраги, крутые спуски в тылу позиции, река Москва, протекавшая за спиной русских войск, делали ее не только непригодной, но и губительной, чем-то напоминая позицию в Дриссе.

Сопровождавшие Беннигсена полковники Толь, Мишо и Кроссар недоумевали по поводу столь рокового выбора позиции. Они тут же указали на это Беннигсену, но он упорствовал.

Утром 1 сентября к этой позиции стали подходить отступающие русские войска. Многим была ясна ее гибельность.

Когда Барклай осмотрел позицию, им овладело недоумение, смешанное с опасением. Барклай тотчас же поехал к Кутузову, чтобы доложить о совершеннейшей непригодности позиции, выбранной начальником его штаба. По пути к главнокомандующему он встретил Беннигсена.

«Я открыл все свои замечания сей позиции; я спросил у него: решено ли было погрести всю армию на сем месте? Он казался удивленным и объявил мне, что вскоре сам будет на левом фланге. Вместо того поехал в деревню, находящуюся при центре, где назначена была его квартира», — писал Барклай.

А примерно в это же время в штабе Кутузова Ермолов говорил главнокомандующему:

— Я полагаю, что вы, ваша светлость, не будете драться здесь или же будете разбиты непременно.

Присутствовавший при разговоре полковник Кроссар поддержал Ермолова:

— Невозможно найти более удобной позиции для истребления собственной армии, как та, которую занимает в эту минуту ваша светлость.

Местность, по которой неприятель станет наступать на нас, волниста и покрыта холмами; он не затруднится ни на минуту, где расположить свою артиллерию и куда направить ее огонь, так как местность, занимаемая им, представляет для этого всевозможные удобства.

Выслушав Ермолова и Кроссара, Кутузов приказал им ехать на очередную рекогносцировку и вместе с ними послал Кудашева.

Когда посланные Кутузовым возвратились в штаб, снова приехал Барклай. «Кутузов ужаснулся, выслушав меня», — писал впоследствии Барклай.

Отчего же?

Вот что писал Барклай в официальной записке, поданной на сей счет Кутузову: «Многие дивизии были отделены непроходимыми рытвинами. В одной из оных протекала река, совершенно пересекающая сообщение; правое крыло примыкало к лесу, продолжающемуся на несколько верст к неприятелю. По превосходству его стрелков можно было полагать, что он без труда овладеет сим лесом, и тогда не было средств к поддержанию правого крыла. 1-я армия имела за собою ров, имеющий по крайней мере от 10 до 15 саженей глубины и с столь крутыми берегами, что едва одному человеку возможно было пройти. Резерв справа столь неудачно был поставлен, что каждое ядро могло постигнуть все четыре линии. Резерв на левом фланге, будучи отдален от корпусов, получающих от него подкрепление, упомянутой рытвиной, должен был в случае разбития сих войск быть спокойным зрителем оного, не имея возможности доставить им помощь. Пехота сего резерва могла по крайней мере стрелять по нашим и по неприятелю. Конница уже не имела и того преимущества, но обязана была, если бы не решилась немедленно обратиться в бегство, спокойно ожидать своего уничтожения неприятельскою артиллериею.

Вообще, сия позиция простиралась почти на расстоянии 4-х верст, на которых армия, ослабленная Бородинским сражением и пагубным смешением отступления, была растянута, подобно паутине. Позади сей позиции находился обширный город Москва и река сего имени, на оной построено было восемь плавающих мостов, как выше, так и ниже города. При сем должно заметить, что четыре моста выше города были поставлены при столь крутых берегах, что одна пехота могла сойти до оных; в случае разбития вся армия была бы уничтожена до последнего человека, ибо отступление чрез столь обширный город перед преследующим неприятелем есть вещь несбыточная. По объяснении положения армии князю, исполненном мною с помощью рисунка позиции, он ужаснулся. Полковник Толь, коего он спросил мнения, признал все мои замечания справедливыми, он говорил, что не избрал бы сей позиции, и присовокупил, что принужден был искренно объявить, что армия подвергалась в оной совершенной опасности».

Выслушав Барклая, Кутузов приказал собрать к четырем часам дня Военный совет. Он вошел в историю под названием Военного совета в Филях.


За несколько часов до начала Совета в Фили приехал Ростопчин и уединился с Барклаем в доме, занятом Михаилом Богдановичем. Барклай, как и Кутузов, как и многие штабные офицеры и генералы, наспех занял избу в западном предместье Москвы около Поклонной горы.

Ростопчина на Совет не позвали, и он был несказанно обижен, ибо ему, Московскому главнокомандующему и военному генерал-губернатору, было крайне важно быть в курсе событий, ведь и подготовка рекрутов, и создание резервов, и приготовление столицы к эвакуации, и отправка обозов и магазинов на север и восток от первопрестольной были прежде всего его делом.

Федор Васильевич, связанный с армией тысячами нитей — и прежней своей военной службой, и сегодняшними каждодневными делами, — приехал в Фили первый, чтобы узнать здесь последние новости из первых рук и, что самое главное, окончательно решить исключительно важный вопрос.

А то, что приехал он именно к Михаилу Богдановичу, объяснялось их стародавними привязанностями — оба были прямы, ни перед кем не ломали шапку, издавна слыли бескомпромиссными антибонапартистами и крайними патриотами.

К тому же сын Ростопчина был у Барклая одним из адъютантов, и графу Федору кстати было повидаться и с ним.

Барклай в самом начале разговора откровенно сказал Ростопчину, что на Совете станет он за то, чтоб Москва была сдана без боя.

— Государь превыше всего ценит армию и ради сохранения ее готов сделать все. В той триаде, которую судьба предложила нам на выбор: Россия, армия, Москва, — все взаимосвязано, все имеет свою цену, и нужно скрепя сердце, каким бы горячим оно ни было, обратиться лишь к холодному уму и у него просить ответа на вопрос: «Что для нас ценнее всего и всего важнее?»

И конечно же ценнее всего для нас Россия. Но сама по себе она не отобьется от узурпатора. Она — как вдова, сидящая при дороге, которую может обидеть любой лиходей, и, понимая это, более всего любя ее и дорожа ею, мы должны посчитать самым важным элементом триады — армию, ибо только она одна может защитить и спасти Россию.

Что же до Москвы, то, слов нет, Москва — великий город, быть может, первый из всех городов, но все же один из многих, и, сдав его неприятелю, но уведя из него армию, мы сохраним силу, способную к дальнейшей борьбе, в которой будет спасена Россия и освобождена Москва.

— А что Светлейший? — хмуро спросил Ростопчин.

— Он думает так же, — ответил Барклай. — Да, честно сказать, по-другому-то и думать нельзя, иначе все совершеннейшим крахом закончится — и Москву не отстоим, и армию потеряем. — И вдруг добавил: — У нас в обозах одних раненых три десятка тысяч.

— Ну, так и нам нечего сидеть сложа руки, — ответил ему Ростопчин. — Уйдете вы, уйдет армия, что ж, все доставайся французу, чтобы он тут на перинах нежился да в три горла пил и жрал? Да к тому же еще в наших домах от холодов спасался и из наших магазейнов коней кормил и сам корыстовался.

— А сколько всякого добра возьмут они здесь? Всего ведь не вывезешь, — добавил Барклай.

Ровно в четыре часа в избе крестьянина Фролова, в которой остановился Кутузов, собрались участники Совета. К Светлейшему прибыли командующий 1-й армией генерал от инфантерии Барклай-де-Толли, генерал-интендант Ланской, генерал-лейтенант Платов, начальник штаба 1-й армии генерал-майор Ермолов, генерал-лейтенанты — командиры корпусов: 1-го кавалерийского — Уваров, 3-го пехотного — Коновницын, 4-го пехотного — Остерман-Толстой, 6-го пехотного — Дохтуров, генерал-квартирмейстер полковник Толь, дежурный генерал при главнокомандующем полковник Кайсаров. То, что Дохтуров был здесь в качестве командира корпуса, объяснялось не понижением его в должности, а тем, что после Бородинского боя армии были слиты и ни 1-й, ни 2-й Западных армий более не существовало: была просто армия.

К назначенному часу не прибыл начальник Главного штаба генерал от кавалерии Беннигсен, и все собравшиеся ведали его, не начиная совещания.

Наконец в шестом часу дня прибыл и он. (После Беннигсена с передовой позиции прибыл командир 7-го пехотного корпуса генерал-лейтенант Раевский, но Совет уже начался без него — сразу же, как приехал Беннигсен.)

Из старших генералов только командир арьергарда на Совете не присутствовал, ибо на него возложена была ответственнейшая миссия — договориться с командиром французского авангарда Мюратом не входить в Москву на плечах русских, не то Милорадович и в окрестностях столицы, и на улицах центра станет драться до последнего человека и оставит от первопрестольной одни руины.

Следует заметить, что почти все время — от Свенцян до Москвы — русским арьергардом командовал Милорадович, а французским — Мюрат, и за это время между военачальниками сложились отношения, редко возникающие между противниками: они уважали друг друга, в открытую выказывали один другому чувства личной симпатии, и даже говорили, что оба отдали приказ своим кавалеристам из боевого охранения не стрелять в Милорадовича и Мюрата.

Они легко договорились обо всем, и Мюрат попросил только, чтобы его войска вошли в Москву в тот же день, хотя бы и после полудня.

Когда русские и французские офицеры-квартирьеры стали определять разграничительную линию и межполье, то им довелось ездить рядом друг с другом стремя в стремя и порой даже обмениваться не просто репликами, относящимися к делу, которым они занимались, но даже шутить и улыбаться.

И сам Мюрат, въехав в цепь Казачьего арьергарда, тоже мирно беседовал с офицерами, знавшими по-французски.

А пока на Смоленской дороге обе армии стояли недвижно и на глазах у всех происходила эта почти идиллическая картина: к занятой Светлейшим крестьянской избе Фролова подъехали почти все полные генералы и генерал-лейтенанты русской армии, их адъютанты и ординарцы, созванные на Военный совет. (Впрочем, о том, кто и в какой последовательности появился в избе Фролова, мы уже знаем. И почти каждый из них делал кое-какие записи о происходившем на Совете.) Существует несколько описаний хода Военного совета в Филях. Для нас наибольший интерес представляет запись Михаила Богдановича. Барклай так описал Совет в Филях: «По сообщении ему (Беннигсену) предмета нашего собрания начал он речь, предлагая вопрос: предпочтительнее ли сражаться под стенами Москвы или оставить город неприятелю? Князь сильно опорочил сей бесполезный и легко принятый вопрос: он заметил, что участь не только армии и города Москвы, но и всего государства зависела от предмета, предлагаемого суждению. Таковой вопрос, говорил он, без предварительного объяснения главных обстоятельств есть совершенно лишний.

Князь подробно описал потом собранию все неудобства позиции армии, он заметил притом, что, доколе будет еще существовать армия и находиться в состоянии противиться неприятелю, до тех пор останется еще надежда счастливо довершить войну; но по уничтожении армии не только Москва, но и вся Россия была бы потеряна. После сих соображений предложил князь вопрос: прилично ли было ожидать нападения неприятеля в сей неудобной позиции или оставить Москву неприятелю?

Я с своей стороны, как и генерал-лейтенант граф Остерман-Толстой, Раевский и Коновницын, изъявил свое мнение к отступлению; граф Остерман и Раевский присовокупили еще, что Москва не составляет России; что наша цель состояла не в одном защищении Москвы, но и всего Отечества; я объявил, что для спасения Отечества главным предметом было сохранение армии.

В занятой нами позиции, без сомнения, следовало нам быть разбитыми, и все, что ни досталось бы в руки неприятеля на месте сражения, было бы уничтожено при отступлении чрез Москву. Правда, что горестно было оставлять врагам столицу, но если бы мы не лишились мужества и соделались деятельными, то овладение Москвой приуготовило бы совершенное низвержение неприятеля».

Затем Кутузов снова предоставил слово Беннигсену, чтобы дать ему возможность опровергнуть Барклая, если он отыщет убедительные для того аргументы.

Однако Беннигсен опровергать Барклая не стал, но, как писал Михаил Богданович, «предложил атаковать неприятеля; он намеревался оставить корпус на правом фланге для отвода всей остальной армии за рвы на левый фланг и атаковать правое крыло неприятеля».

Барклай тотчас же возразил Беннигсену: «Я заметил, что надлежало о сем ранее помыслить и сообразно оному расставить армию, время к тому еще было бы при первом моем объяснении с генералом Беннигсеном об опасностях позиции, но теперь уже было поздно: в темноте ночной трудно было различать войска, скрытые в непроходимых рвах; прежде их распознания неприятель на них ударил бы. Армия потеряла большую часть своих генералов, штаб и обер-офицеров, так что многие полки находились под начальством капитанов, а бригады — под предводительством неопытных штаб и обер-офицеров. Сия армия могла по храбрости, сродной нашим войскам, сражаться в позиции и отразить неприятеля, но не была в состоянии исполнять движения в виду оного».

Кутузов не просто сочувственно отнесся к новому выступлению Барклая на Совете и не просто поддержал его, но сделал замечание в высшей степени красноречивое: он, как писал Михаил Богданович, «одобрил сие мнение и поставил в пример Фридландское сражение».

Пожалуй, не было для Беннигсена более горького воспоминания, чем напоминание о фридландской катастрофе, когда из-за плохо выбранной позиции, сильно напоминавшей обсуждаемую, он наголову был разбит Наполеоном.

После выступления Кутузова, пишет Барклай, «граф Остерман спросил генерала Беннигсена: «Отвечает ли он за успех предлагаемого нападения?» Он умолкнул, и князь решил отступление».

Кроме Кутузова и Барклая за отступление высказались Остерман-Толстой, Раевский, Толь и Ермолов.

Против отступления — Беннигсен, Дохтуров, Коновницын и Уваров.

Выслушав доводы Дохтурова и Уварова, к ним примкнул и Ермолов, изменивший свою точку зрения.

Затем слово взял Раевский.

— Россия, — сказал Раевский, — не в Москве, а среди сынов ее. Более всего надо беречь войско. Мое мнение — оставить Москву без сражения. Я говорю как солдат. Князь Михаил Илларионович один может судить, какое влияние в политическом отношении произведет известие о занятии Москвы неприятелем.

Вслед за тем Толь предложил оставить нынешние позиции и развернуть армию левым флангом к Новой Калужской дороге, для того чтобы затем отступить по Старой Калужской дороге.

Закрывая Совет, Кутузов сказал:

— С потерею Москвы не потеряна еще Россия. Первою обязанностью поставляю себе сохранить армию, сблизиться с теми войсками, которые идут ей на подкрепление, и самим уступлением Москвы приготовить неизбежную гибель неприятелю. Знаю, ответственность падет на меня, но жертвую собой для спасения Отечества. Приказываю отступать. — И, чуть помолчав, добавил: — За разбитые горшки и отвечать и платить придется мне.

Решение оставить Москву далось всем, принимавшим участие в Совете в Филях, с огромным трудом.

Генерал Коновницын через много лет после окончания Отечественной войны, беседуя с историком Михайловским-Данилевским, воскликнул: «Совесть моя чиста. В Военном совете в Филях я был против сдачи Москвы. Совесть моя чиста!»

После того как Совет принял решение сдать Москву, Дохтуров писал жене своей: «Какой ужас! Какой позор! Какой стыд для русских!» А генерал Маевский вспоминал, что многие срывали с себя мундиры и не хотели служить после уступления Москвы. Командующий же 8-м корпусом, создатель русской конной артиллерии генерал-лейтенант Бороздин открыто называл приказ Кутузова о сдаче Москвы предательским.

А Остерман-Толстой, человек редкой храбрости, после того как Москва была оставлена, нередко испытывал нечто вроде навязчивой идеи — ему казалось, что армия считает его трусом, высказавшимся за сдачу Москвы без боя из-за страха.

И требовалось не только выдающееся мужество, но и большая государственная мудрость для того, чтобы принять такое решение.

В самую решительную минуту войны точки зрения Барклая-де-Толли и Кутузова, совпав полностью, предопределили дальнейший ход событий. Это еще раз подтвердило то, что стратегия Кутузова и на данном этапе войны совпадала со стратегией Барклая и была, по сути дела, ее продолжением, хотя долгое время их образ действий противопоставляли друг другу.

Завершая Совет, Кутузов приказал: «Все обозы и большая часть артиллерии должны немедленно отступить; все прочие войска должны тронуться в час пополуночи и направиться на Рязанскую дорогу».

Кутузов после короткого ужина, на который Ростопчин не остался, сел в карету и уехал вперед, к Серпуховским воротам, а Барклаю поручил организовать отступление армии через Москву.

Получив задание, Барклай тут же встал из-за стола и быстро вышел на крыльцо фроловской избы.

Он приказал сыну Ростопчина немедленно отыскать Санглена и вместе с ним скакать в Кремль.

— Да не забудьте взять с собою подзорные трубы! И себе, и Якову Ивановичу!

— Я буду на колокольне Ивана Великого, — сказал он адъютанту. — Спешите, капитан, приближаются сумерки, а мне нужно до темноты внимательно оглядеть Москву и выбрать самые подходящие маршруты следования войск через нее. Я плохо знаю Москву, боюсь, что и Санглен знает город не лучше, а ведь ему предстоит организовать марш-поход через первопрестольную. Так что надежда у меня и у него на вас, капитан: вы прожили здесь много лет и мальчиком, я думаю, излазали ее и вдоль и поперек.

Ростопчин влетел в седло стоящего у избы коня и помчался в военную полицию к Санглену, а следом за ним, не теряя ни минуты, поскакал в Кремль Барклай.

И хотя небо было синее, и солнце еще не закатилось, золотя бесчисленные купола колоколен и куполов, и город был прекрасен плодоносящими садами, дивными дворцами и уютными особнячками, потонувшими в зелени лип, дубов, рябин и берез, Барклай почти не замечал ничего этого, зато старался запомнить схему будущих маршрутов, ширину улиц, величину площадей и грузоподъемность мостиков, которые попадали на его пути к Кремлю. Ехал он нешибко, потому что улицы были забиты потоками беженцев, и он решил, что части пойдут среди ночи, когда этот поток схлынет.

Въехав в Кремль, он застал на Ивановской площади возле коновязи и Ростопчина и Санглена.

— Молодцы, — похвалил их Барклай, — поспели скорее старика.

— При чем тут это, — возразил Санглен, — граф хорошо Москву знает, долго жил здесь, потому и дорогу выбрал и покороче, и поспокойней.

— Это хорошо, — откликнулся Барклай, — в нашем нынешнем деле зело пригодится.

Долго шли они на самый верхний ярус колокольни Ивана Великого. У Барклая от такого простора и высоты захватило дух и гулко забилось сердце.

Он всего несколько раз бывал в Москве, плохо знал ее и не думал, что она так велика и прекрасна.

— От подошвы до креста, — горделиво промолвил молодой Ростопчин, — колокольня сия самая большая в Москве — сорок шесть больших сажен. А мы сейчас, мнится мне, сорок сажен одолели. Вот и поглядим, какая она, первопрестольная.

Несколько минут они молчали, осматривая город, а затем, не сговариваясь, сошлись у западных окон колокольни и одновременно, наставив в ту сторону, где стояли французы, свои подзорные трубы, настроили их окуляры. Они увидели бегущий к Дорогомилову Арбат, параллельно ему уходившую на запад Можайскую дорогу, Дорогомиловское кладбище, где десятки землекопов рыли могилы для умерших в Москве раненых, а далее — Поклонную гору и за нею — бесчисленные ряды вражеских войск, готовившихся к вступлению в город.

Обозы и войска стояли биваком, под открытым небом, не разбивая лагеря, так как уже на следующий день должны были войти в Москву. И это зрелище глубоко ранило Барклая и явилось самым убедительным доказательством того, кто сегодня на самом деле победитель, а кто — побежденный.

Затем Барклай положил карту Москвы на замшелый подоконник, выходящий на юго-восток, и стал искать на ней две дороги — Рязанскую и Владимирскую. Отыскав их на карте, без труда нашел он их в натуре и внимательно проследил их линию от самой Яузы, решив, что именно здесь, у моста через Яузу, и будет стоять он, пропуская войска.

Еще раз, окинув взором панораму Москвы, он окончательно убедился, что драться за нее в самом городе было бы самоубийством, и еще раз сказал себе: «Мы еще вернемся».

Он медленно обошел площадку, останавливаясь то у одного окна, то у другого, давал указания Санглену, сличая план с городом, а если в чем-либо затруднялся, просил объяснений у Ростопчина-младшего.

Потом все они медленно спустились на кремлевский двор и через Тайнинские ворота выехали на Воздвиженку.

Было воскресенье, в церквах служили вечерню, народу было — не протолкнуться, но и звон колокольный казался печальным и тихим, и пение — грустным, и прихожане столь скорбными, будто во всех храмах шла одна служба — отпевание.

А по улицам, к северным и восточным заставам, уходили толпы москвичей, нагруженных всяким скарбом. То шел поп, надевший все ризы, какие у него были, и тащил узлы с церковной утварью, то баба везла телегу, в которой стояла огромная корзина, а в ней находилось все ее достояние — глиняные горшки да миски, узлы с бельем, семеро белобрысых огольцов — мал мала меньше да привязанная за веревку коза.

То шел тяжелый дормез, запряженный одной, выбивающейся из сил клячей, а то легкую двуколку резво тащили шесть прекрасных рысаков.

Продумав на обратном пути организацию потоков движения жителей и войск через Москву и сверив свои впечатления с большой картой у него на столе, он, еще раз досконально продумав порядок «Великого Исхода», известил об отходе армии Ростопчина.

В письме на его имя Барклай извещал графа Федора:

«1 сентября 1812 года. Под Москвой. Армии выступают сего числа ночью двумя колоннами, из коих одна пойдет через Калужскую заставу и выйдет на Рязанскую дорогу, по коей будет следовать, а другая колонна пойдет через Смоленскую заставу и выйдет на Владимирскую, отколь должна повернуть на Рязанскую дорогу, которою будет продолжать свой марш.

…Прощу вас приказать принять все нужные меры для сохранения спокойствия и тишины, расставляя по всем улицам полицейские команды.

Для армии же необходимо иметь сколь можно больше число проводников, которым все большие и проселочные дороги были б известны…»

Однако Ростопчин-отец уже услал из Москвы полицейских офицеров. И охрану порядка, а также организацию маршрута войск через Москву от Дорогомиловской заставы до выхода на Рязанскую дорогу осуществлял Санглен со своей военной полицией.

Немалая заслуга в организации прохода армии через большой, густо населенный, мало знакомый солдатам город, к тому же забитый десятками тысяч беженцев, огромными обозами и тысячами повозок, принадлежала и самому Барклаю.

Левенштерн так вспоминал об этом: «Дисциплина, введенная в армии генералом Барклаем, соблюдалась столь строго, что по улицам Москвы не бродило ни одного солдата, несмотря на то что мы находились всего в двух верстах от города.

На следующее утро, 2 сентября, все узнали, что армия быстро оставляет Москву.

Генерал Барклай лично следил за всем. Он пробыл в седле 18 часов, не сходя с лошади, и разъезжал по улицам Москвы, наблюдая, как мимо него проходили батальоны, артиллерия, парки и экипажи. Для наблюдения за порядком он разослал своих адъютантов в разные части города.

Благодаря этим мерам войска… выступили из города в величайшем порядке…

В 9 часов вечера из Москвы выступил наш последний отряд…»

По-иному оценивал организацию перехода армии через Москву сам Барклай.

«Отступление, — признавался он, — совершилось не в величайшем порядке. Я утешаюсь мыслию, что, если бы я не употребил в сей день чрезмерных усилий, с пожертвованием самим собою и несмотря на свою болезнь, повсюду бы не присутствовал, армия с трудом вышла бы из Москвы.

Войска не имели проводников, никого не было из квартирмейстерских офицеров, и те, коих обязанность была исправлять дороги, мосты и наблюдать за порядком оных, часто сами заграждали пути».

В «черный понедельник» — 2 сентября — уходили последние москвичи, а «Великий Исход» начался уже 28 августа. Как только на окраинах Москвы появились первые тысячи телег, бричек, дормезов, заполненные окровавленными, стонущими, потерявшими сознание и уже близкими к смерти ранеными, которых везли вот уже более ста верст из-под Бородина, до тех пор на что-то надеявшиеся москвичи дрогнули.

Первыми, еще загодя, бежали помещики свои, подмосковные, с бесконечными обозами и ближней дворней.

Те, что поотчаянней, уверовав в «прелестные листы» графа Ростопчина[62], в коих звал он всех православных стать на защиту первопрестольной, собрались с топорами, ружьями, пиками и встали на западе Москвы с восходом солнца, но, прождав «народного вождя» до темноты, так ни с чем и разошлись, ибо «вождь» не явился. А когда тронулась в ретирадный поход армия, вместе с ней ушли почти поголовно все москвичи: из 257 тысяч человек ушло 250!

Уход четверти миллиона детей и женщин, стариков и старух, мужчин, непригодных к службе, напоминал гигантское древнее кочевье, двигавшееся на телегах, бричках, верхом на лошадях и даже на быках и коровах. Вывозили кучи домашнего скарба — мебель, узлы, сундуки, корзины, бочонки и бочки, мелкую живность — коз, телят, овец, птиц в клетках. Все это двигалось вместе под неумолчный гул, рев скотины, собачий лай и рвущие сердце людские стоны и причитания.

Армия шла отдельно, зажатая плотными рядами кавалеристов с обнаженными палашами, которые по приказу Барклая должны были без предупреждения рубить любого, кто попытался бы выйти из рядов марширующей армии.


В два часа дня 2 сентября Наполеон в окружении блестящей свиты въехал на Поклонную гору и стал ждать парламентеров с ключами от ворот Кремля.

Он получил поздравления от маршалов, но более не дождался ничего и через час тронул коня к Дорогомиловской заставе.

Следом за ним двинулась армия, под звуки маршей, грохот барабанов, с распущенными знаменами. Солдаты шли со слезами на глазах и, хлопая в ладони, хором скандировали: «Москва! Москва!»

Но Москва была пуста, и, не встретив ни одного человека до самого Кремля, они вошли в его распахнутые ворота и оказались во дворе, где стояли белокаменные дворцы и златоглавые храмы, будто примерещившиеся в сказочном сне, ибо вокруг стояла такая мертвая тишина, какая только и бывает, когда снятся волшебные сказки.

А когда побрели они по Кремлю, то увидели во дворах и храмах столько вин и яств, такие сокровища, столько серебра и золота, парчи и драгоценных камней, что сказки тут же превратились в явь.

О, было от чего забиться сердцам и закружиться головам!

Но восторг был совершенно мимолетен: не успели они расседлать коней, как над Москвой поплыл густой и гулкий набат сотен колоколов, потому что в городе почти сразу возник невиданный дотоле пожар, вспыхнувший сразу в десятках мест.

Потом было установлено, что московский полицейский пристав Вороненко по приказу Ростопчина подготовил Москву к совершеннейшему сожжению, приказав вывезти из Москвы все пожарные насосы и все две тысячи пожарных.

И когда перед Кутузовым встал вопрос: вывозить ли из Москвы полтораста орудий, десятки тысяч снарядов и бомб, более ста тысяч ружей и сабель, то Светлейший предпочел все это оставить врагу, а вот все «огнегасительные снаряды» из Москвы вывезти.

Что и было сделано.

И русские войска еще не дошли до городских ворот, а первопрестольная уже закурилась синим жертвенным фимиамом, являя собою величайшую жертву, добровольно возложенную на Алтарь Отечества.

И потому трижды прав был Ермолов, заявивший: «Собственными нашими руками разнесен пожирающий ее пламень. Напрасно возлагать вину на неприятеля и оправдываться в том, что возвышает честь народа».

Расстрелы поджигателей русских ни к чему не привели, укротить океан огня не удалось, и французская армия осталась почти под открытым небом, почти без продовольствия, в преддверии осени, в затылок которой уже дышала страшная русская зима.

С полудня 2 сентября до утра 3-го между русскими и французами было заключено перемирие, по которому неприятель обязался не входить в Москву. Этого времени оказалось достаточно для того, чтобы все, кто мог и хотел покинуть Москву, оставили бы ее.

Пока Барклай пропускал через город армию и беженцев, Кутузов вместе с главными силами проехал на Рязанскую дорогу и к вечеру 2 сентября достиг деревни Панки, расположенной в 25 верстах от Москвы. Он ехал в карете с зашторенными окнами, опасаясь взрыва недовольства москвичей, многие из которых считали, что он их предал.

При выезде из оставленной Москвы, 2 сентября вечером, граф Ростопчин присоединился к свите Барклая. Как генерал-губернатор Москвы, он считал своею обязанностью быть при войсках, пока они будут находиться в пределах Московской губернии.

7 сентября пути их разошлись: Барклай с армией вышел на Рязанскую дорогу, а Ростопчин отправился в свое имение Вороново, расположенное на Старой Калужской дороге.

Крепостным он велел уйти из деревни, а свой роскошный особняк и все имение сжег.

Затем, через Владимир, он уехал в Тарутино, где остановилась русская армия, а оттуда — в Ярославль.

Барклай нагнал Кутузова к ночи 2 сентября в 25 верстах от Москвы в деревне Панки. Фельдмаршал спал в карете, в то время как вся армия с тревогой смотрела на северо-восток: 2 сентября вечером отступавшие войска и беженцы впервые увидели у себя за спиной зарево занимающегося московского пожара. И чем дальше уходила армия, тем сильнее он становился.

Арьергарды видели его шесть ночей, до самой последней — с 8 на 9 сентября.


Не дождавшись делегации «бояр», Наполеон уехал с Поклонной горы и остановился со свитой в большом барском особняке, брошенном уехавшими из города хозяевами. Там же решил он провести и свою первую ночь в Москве — со 2 на 3 сентября.

Перед сном к нему явились адъютанты, поселившиеся в разных частях Москвы, и все, как один, заявили: во всех районах города начались пожары. Сообщали, что в городе, кроме того, начались грабежи.

Наполеон связал два этих явления и решил, что и то и другое — дело рук его солдат.

Он тут же назначил герцога Тревизского, маршала Эдуарда Мортье военным губернатором Москвы и потребовал прекратить грабежи и пожары.

Ночью ему сообщили, что горит центр города, Гостиный двор и те районы Москвы, где французы не остановились на постой.

Сильный ветер способствовал тому, что пожар разгорался все сильнее. Утром 3 сентября Наполеон поехал в Кремль, намереваясь устроить там свою резиденцию. Он был поражен красотой и великолепием города и еще более удивлялся, что Москва совершенно безлюдна.

Однако вскоре эти впечатления отступили на второй план — город час от часу горел все сильнее и к вечеру 3 сентября превратился в пылающий костер. Горел Каретный ряд, казенные склады в Замоскворечье и сотни обывательских домов. Уже в пять часов утра полицейский пристав Вороненко с помощниками-полицейскими по приказу Ростопчина поджег Винный и Мытный дворы, а затем метался по всей Москве, поджигая все, что могло представлять интерес для французов.

Были сожжены почти все пороховые склады, почти все фабрики.

В ночь с 3 на 4 сентября Наполеон и его свита проснулись от яркого света, полагая, что наступил солнечный, необычайно ясный день, но это был апофеоз московского пожара — Москва превратилась в огненный океан.

В Кремле находился Арсенал, огромный пороховой склад и большой французский артиллерийский парк.

Наполеон забыл об опасности. Глядя на вихри огня, задыхаясь от дыма, он повторял: «Это они сами поджигают! Что за люди! Какая решимость! Какая свирепая решимость! Какой народ!»

Маршалы уговорили Наполеона оставить Кремль и перейти в загородный Петровский дворец.

Вот что писал об этом уходивший вместе с Наполеоном, его свитой и Старой гвардией граф Сегюр: «Нас осаждал океан пламени: пламя запирало перед нами все выходы из крепости и отбрасывало нас при первых попытках выйти. После нескольких нащупываний мы нашли между каменных стен тропинку, которая выходила на Москву-реку. Этим узким проходом Наполеону, его офицерам и его гвардии удалось ускользнуть из Кремля… Но как идти вперед, как броситься в волны этого огненного моря? С каждым мигом вокруг нас возрастал рев пламени. Единственная извилистая и кругом пылающая улица являлась скорее входом в этот ад, чем выходом из него. Император, не колеблясь, пеший, бросился в этот опасный проход. Он шел вперед, сквозь вспыхивающие костры, при шуме трескающихся сводов, при шуме от падения горящих бревен и раскаленных железных крыш, обрушивавшихся вокруг него… Мы шли по огненной земле, между двумя стенами из огня».

Наконец добрались они до Петровского замка и смотрели оттуда на продолжавшую гореть Москву, которая напоминала вулкан с сотнями пылающих кратеров.

Великий город был уничтожен пожаром на две трети. Из 9151 дома уцелело от пожара 2626 домов, но и они были начисто разграблены захватчиками. Были ограблены все монастыри и церкви, все кремлевские соборы, сожжены и уничтожены богатейшие библиотеки.

В огне московского пожара погиб подлинник великого литературного памятника — «Слова о полку Игореве», полотна выдающихся западных живописцев, уникальные произведения искусства, фарфор, бронза, мебель, скульптура.

Пожар уничтожил дома, имущество и продовольствие стоимостью примерно в 300 миллионов рублей. Остальное разграбили и уничтожили мародеры, в которых превратилась вся армия захватчиков — от генералов гвардии до армейских обозников. Через три недели после вступления оккупантов в Москву она была сожжена, разрушена и разграблена до основания.

Однако московский пожар стал и грозным предвестником того, что ожидало Великую армию на обратном пути из России, — она шла по выжженной и опустошенной земле, и зарево горящих деревень освещало ее путь к гибели.

Глава шестаяТарутинский маневр

А теперь возвратимся к тому дню, когда армия Кутузова вышла 2 сентября из Москвы и пошла по Рязанской дороге. Пройдя к ночи 25 верст, армия встала у деревни Панки, окончательно запутав противника, который искал ее на Владимирской и Старой Калужской дорогах.

На второй день отступления из Москвы армия дошла до деревни Кулаково. Барклай снова призвал де Санглена и вручил ему депеши, которые не удалось отправить из Можайска. На сей раз Барклай добавил к письмам царю еще и письма к князю Горчакову и к жене. «Я вскоре за вами последую», — сказал Барклай, прощаясь с Сангленом.

Еще через сутки армия подошла к Боровскому перевозу. Казалось, что и дальше она пойдет на юг — к Коломне, но вдруг войска получили приказ повернуть на запад: туда, где находились вторые эшелоны наступающих французских войск.

Письмо Кутузова императору было первым после того послания, что он отравил вечером, после окончания Бородинского сражения, уверяя Александра, что неприятель разбит и он завтра погонит его из пределов Отечества.

Прошло больше недели, но что это были за дни!

Лишь 7 сентября получил Александр от Ростопчина короткое письмо, из которого узнал и об отступлении от Бородина, и о десятках тысяч убитых и раненых, и о сдаче Москвы, и о начавшихся там пожарах.

Существует версия, что, прочитав письмо Ростопчина, Александр за одну ночь сделался совершенно седым.

Сам же он считал, что из-за этих апокалипсических несчастий мгновенно стал другим человеком, которому московский пожар осветил душу.

И вот еще через три дня после письма Ростопчина Александр получает рапорт своего главнокомандующего, в котором находит полное подтверждение тому, о чем написал ему московский генерал-губернатор. И из письма новоиспеченного фельдмаршала, опровергшего свою победоносную бородинскую реляцию, несчастный Александр узнал, что Кутузов потерял убитыми и ранеными более половины армии, что не Наполеон, а он, Кутузов, оставил позицию и два дня назад сдал Москву.

Александр узнал, что Наполеон в Кремле, что столица вторые сутки охвачена небывалым по силе пожаром.

Кутузов написал это письмо после того, как подошел к Боровскому перевозу и уже никак не мог молчать, а обязан был разъяснить смысл предпринятого им маневра.

4 сентября из деревни Жилино Кутузов написал императору:

«Осмеливаюсь всеподданнейше донести Вам, Всемилостивейший Государь, — писал Кутузов, — что вступление неприятеля в Москву не есть еще покорение России. Напротив того, с войсками, которых успел я спасти, делаю я движение по Тульской дороге. Сие приведет меня в состояние защищать город Тулу, где хранится важнейший оружейный завод, и Брянск, в котором столь же важный литейный двор, и прикрывает мне все ресурсы, в обильнейших наших губерниях заготовленные. Всякое другое направление пресекло бы мне оные, равно и связь с армиями Тормасова и Чичагова, если бы они показали большую деятельность на угрожение правого фланга неприятельского.

Хотя я не отвергаю того, чтобы занятие столицы не было раною чувствительнейшею, но, не колеблясь между сим происшествием и теми событиями, могущими последовать в пользу нашу с сохранением армии, я принимаю теперь в операцию со всеми силами линию, посредством которой, начиная с дорог Тульской и Калужской, партиями моими буду пересекать всю линию неприятельскую, растянутую от Смоленска до Москвы, и тем самым, отвращая всякое пособие, которое бы неприятельская армия с тылу своего иметь могла, и обратив на себя внимание неприятеля, надеюсь принудить его оставить Москву и переменить всю свою операционную линию.

Генералу Винценгероде предписано от меня держаться самому на Клинской или Тверской дороге, имея между тем по Ярославской казачий полк для охранения жителей от набегов неприятельских партий.

Теперь, в недальнем расстоянии от Москвы, собрав мои войска, твердою ногою могу ожидать неприятеля, и пока армия Вашего Императорского Величества цела и движима известною храбростию и нашим усердием, дотоле еще возвратная потеря Москвы не есть потеря Отечества».

И далее Кутузов добавил фразу, которая вскоре сыграла роковую роль и в судьбе Барклая, и в их взаимоотношениях. Более того, она заставила Михаила Богдановича потратить несколько месяцев на то, чтобы эту фразу — точнее, эту мысль Кутузова — опровергнуть. Вот она, эта фраза:

«Впрочем, Ваше Императорское Величество всемилостивейше согласиться изволите, что последствия сии нераздельно связаны с потерею Смоленска и с тем расстроенным совершенно состоянием войск, в котором я оные застал».


Прочитав письмо, царь не стал полемизировать со своим фельдмаршалом, почему, например, его «совершенно расстроенная армия» выиграла сражение при Бородине, не стал пенять Кутузову за то, что он упорно молчал целые десять напряженнейших дней: по-видимому, уже здесь проявился в нем тот новый человек, душа которого была освещена московским пожаром.

Вслед за тем Кутузов замолчал еще на тринадцать дней — с 4 по 17 сентября, послав, правда, к Александру полковника Мишо — француза на русской службе — и поручив устно изложить императору все, что произошло в Москве с тех пор, как его армия вошла в первопрестольную.

Мишо прибыл в Петербург 8 сентября, когда армия уже совершила свой великолепный маневр, перейдя у Боровского перевоза с Рязанской дороги на Старую Калужскую, но Мишо там не был, о маневре ничего не знал и потому рассказал императору только то, что велел ему Кутузов и чему он сам был свидетелем.

Узнав, что Москва сгорела и что французы вошли в город, Александр заплакал.

Затем царь спросил, каков дух армии, и услышал в ответ, что армия горит желанием сражаться до победы.

Завершая беседу, царь сказал Мишо:

— Возвратившись в армию, скажите нашим храбрецам, скажите моим верноподданным, везде, где вы проезжать будете, что если у меня не останется ни одного солдата, то я созову мое дорогое дворянство и добрых крестьян, что я буду предводительствовать ими и пожертвую всеми средствами моей империи. Россия представляет мне более способов, чем неприятели думают. Но ежели назначено судьбою и Промыслом Божиим династии моей более не царствовать на престоле моих предков, тогда, истощив все средства, которые в моей власти, я отращу себе бороду и лучше соглашусь питаться картофелем с последним из моих крестьян, нежели подпишу стыд моего Отечества и дорогих моих подданных, коих пожертвования умею ценить. Наполеон или я, я или он, но вместе мы не можем царствовать; я его узнал, он более не обманет меня!


Для того чтобы скрыть истинное направление отхода главных сил, оба русских арьергарда — на Рязанской дороге и у Боровского перевоза — продолжали вести бои с французами.

Противник был введен в заблуждение и на несколько дней потерял из виду семидесятитысячную русскую армию. Наполеон считал этот маневр вершиной воинского мастерства Кутузова и назвал его выдающимся.

Барклай дал исключительно высокую оценку этому маневру Кутузова, вошедшему в историю военного искусства под именем Тарутинского маневра, так как конечным его пунктом было намечено село Тарутино.

«От Дорогомилова, где мы переправились через Москву-реку, исполнили мы два фланговых перехода в Красную Пахру и нашли в оной Старую Калужскую дорогу, — писал Барклай. — Сие движение есть важнейшее, приличнейшее к обстоятельствам из всех, совершенных со времени прибытия князя. Сие действие доставило нам возможность довершить войну совершенным истреблением неприятеля. Удостоверение столь для меня успокоительное, что было в состоянии облегчить болезненное положение, изнурявшее меня с самого Бородина; невзирая на унижения, ежедневно меня угнетавшие, невзирая даже на обидную, ничего не значащую должность, исполняемую мною в армии, я единственно помышлял о непременном уничтожении неприятеля…

В это время, — писал Барклай, — вся 2-я армия, большая часть егерских полков 1-й армии, 1-й кавалерийский корпус составляли ариергард армии, расположенный частию на Московской дороге, под начальством генерала Милорадовича, а частию на Подольской, под командою генерала Раевского. Я напомнил, что надлежало выслать отряды в окрестности Можайска; тогда отряжен был генерал-майор Дорохов с некоторым числом войск в направлении к Вязьме». (А Вязьма находилась в полутораста верстах от Главной армии, и это был очень глубокий диверсионный партизанский рейд.)

Простояв два дня у Подольска, армия двинулась дальше — к Красной Пахре, где встала на привал, продолжавшийся целых пять дней.

Позиция у Красной Пахры показалась Барклаю не очень сильной, и он сначала посоветовал Кутузову укрепить ее фортификационными сооружениями, а потом предложил занять другую, находящуюся на правом берегу Пахры, чтобы река была перед фронтом.

Но Кутузов не принял совета Барклая. Он приказал армии сниматься с позиции и двигаться на юг по Старой Калужской дороге.

Его решение объяснялось тем, что Мюрат в эти дни наконец-то обнаружил главные силы русской армии, и Кутузов не исключал того, что вскоре к Красной Пахре может подойти и сам Наполеон со всеми своими войсками.

13 сентября Раевский сообщил о приближении неприятеля в тылу и на фланге армии. Это вызвало сильное замешательство и привело к серьезной передислокации русских войск. Барклай предложил атаковать французский авангард и ударить по его правому крылу, но Кутузов не согласился ни с одним из его предложений и не исполнил ни одного из представленных им маневров.

Утром 14 сентября Барклай встретил Беннигсена. Начальник Главного штаба был совершенно уверен в скором нападении противника и потому, подъехав к Барклаю, сказал:

— Боже мой! Шестой корпус еще не пришел. Я боюсь, чтобы неприятель не атаковал нас до его прихода.

— Успокойтесь, генерал, — ответил ему Барклай. — Неприятель не окажет вам сего удовольствия.

И действительно, 14-го весь день не было слышно ни одного пушечного выстрела.

Вечером Барклаю сообщили, что в пятнадцати верстах к югу, у деревни Мочинской, найдена удобная позиция и армия выступит туда завтра в пять часов утра.

Так оно и произошло, но во время этого перехода Барклай снова сильно заболел лихорадкой и опять не смог ехать верхом.

А 16 сентября ему донесли, что русский арьергард отступает под натиском французов и расстояние между ними сократилось до пяти верст. Михаил Богданович написал Коновницыну, чтобы он от его имени попросил Кутузова разрешить атаковать неприятеля и одновременно послать сильные отряды к окрестностям Можайска.

Кутузов согласился, и встречная атака была произведена силами 2-го корпуса и 1-й кавалерийской дивизии, но Беннигсен, лично руководивший этой операцией, по обыкновению, не уведомил об этом Барклая.

«Наконец помышляли о решительном нападении, — писал Барклай. — Три раза приказание было отдано, и три раза отменено; наконец, под вечер, Милорадович выступил вперед к Красной Пахре, атаковал сию деревню, занятую неприятелем, вытеснил его из оной, но отступил по наступлении темноты. Мы потеряли при сем случае четыреста человек гусар».

А еще через два дня, 18 сентября, обе стороны стали готовиться к решительным действиям. Русский арьергард примкнул к армии, которая выстроилась в боевой порядок, но нападения французов не произошло. Тогда в ночь с 18 на 19 сентября армия выступила в поход и 21-го прибыла в Тарутино, где и стала лагерем, завершив маневр, начатый полмесяца назад.

23-го французы в последний раз попытались оттеснить русский арьергард, но Милорадович нанес решительный ответный удар и отразил неприятеля на несколько верст.

Наступила тишина — необычная, настороженная, но боевые действия не возобновлялись…


Село Тарутино, расположенное в 80-ти верстах к юго-западу от Москвы, стало центром огромного лагеря, в котором остановилась 85-тысячная русская армия.

По фронту и с левого фланга лагерь прикрывали реки Истья и Нара. В тылу рос густой лес. Солдаты укрепили позиции, создав непроходимые засеки, выкопав рвы, насыпав валы и поставив рогатки.

Армия располагалась в четыре линии: первая — 2-й и 6-й пехотные корпуса; вторая — 3, 4, 5 и 7-й пехотные и 1-й кавалерийский корпус; третья — 8-й пехотный корпус и отдельные кавалерийские полки; и четвертая — две дивизии кирасир и артиллерия резерва. В авангарде стояли части 2-го и 4-го кавалерийских корпусов, а на флангах размещались семь полков егерей.

30 сентября 1812 года участник Тарутинского маневра Федор Глинка писал: «На месте, где было село Тарутино Анны Никитишны Нарышкиной, и в окрестностях оного явился новый город, которого граждане — солдаты, а дома — шалаши и землянки. В этом городе есть улицы, и площади, и рынки. На сих последних изобилие русских краев выставляет все дары свои. Здесь, сверх необходимых жизненных припасов, можно покупать арбузы, виноград и даже ананасы… тогда как французы едят одну пареную рожь и, как говорят, даже конское мясо! На площадях и рынках тарутинских солдаты продают отнятые у французов вещи… Казаки водят лошадей. Маркитанты торгуют винами, водкой. Здесь между покупщиками, между продающими и меняющими, в шумной толпе отдохнувших от трудов воинов, среди их песен и музыки забываешь на минуту и военное время, и обстоятельства, и то, что Россия уже за Нарою…»

В тот же день, когда Глинка написал приведенное выше письмо, в Главной квартире Кутузова вышли «Известия для армии» о пребывании русских войск в Тарутине:

«Главная квартира, деревня Леташевка. 30 сентября 1812 года.

Армия находится более недели близ села Тарутина на правом берегу Нары и, пребывая в совершенном спокойствии, получает от того новые силы. Полки укомплектовываются прибывающими из разных губерний формированными генералом от инфантерии князем Лобановым-Ростовским войсками. В лагере производится учение рекрутов, горящих рвением сразиться с неприятелем. Лошади нашей кавалерии, получая в довольном количестве фураж и стоя на здоровом водопое, приметным образом поправляются. Продовольствие устроено таким образом, что армия не терпит ни малейшей нужды, и большие, к армии ведущие дороги покрыты транспортами, идущими из самых хлебородных губерний, близ коих армия расположена. Ежедневно прибывают выздоровевшие офицеры и солдаты. Больные и раненные на поле чести, находясь среди России, между родных своих и сограждан, получают всякие пособия, какие только от матерей и жен, от братьев и детей ожидать можно.

Расстроенные силы неприятеля не позволяют делать ему против нас покушений. Удалением от пределов своих лишен он всех пособий; продовольствие его час от часу становится затруднительнее и пленные уверяют единодушно, что в их армии употребляют в пишу лошадиное мясо, несмотря на то что у них мяса более, нежели хлеба. Наипаче претерпевают лошади неприятельской артиллерии и конница их. Большая часть сей последней погибла в сражениях, особенно в знаменитый для российского оружия день 26 августа, а остальные кавалерийские полки терпят в фураже величайший недостаток, ибо неприятельская армия окружена со всех сторон нашими партиями, отрезывающими ей всякое сообщение. Неприятель столь стеснен в доставании себе фуража, что фуражиры его не отправляются иначе как под сильными прикрытиями, которые, однако ж, бывают всегда преодолеваемы нашими партиями. Сильные отряды наши находятся на Можайской, Санкт-Петербургской, Коломенской и Серпуховской дорогах, и редко проходит день, в который бы не приводили 300 человек и более пленных.

Самые крестьяне из прилегающих к театру войны деревень наносят неприятелю величайший вред. Россияне стремятся с неописанною ревностию на истребление врагов, нарушающих спокойствие Отечества. Крестьяне, горя любовию к родине, устраивают между собою ополчения. Случается, что несколько соседних селений ставят на возвышенных местах и колокольнях часовых, которые, завидя неприятеля, ударяют в набат. При сем знаке крестьяне собираются, нападают на неприятеля с отчаянием и не сходят с места битвы, не одержав конечной победы. Они во множестве убивают неприятелей, а взятых в плен доставляют к армии. Ежедневно приходят они в Главную квартиру, прося убедительно огнестрельного оружия и патронов для защиты от врагов. Просьбы сих почтенных крестьян, истинных сынов Отечества, удовлетворяются по мере возможности, и их снабжают ружьями, пистолетами и порохом. Во многих селениях соединяются они под присягою для общего своего защищения с тем, что положено жестокое наказание на случай, есть ли бы оказался кто из них трусом или бы выдал друг друга…»


По всему было видно, что чаша весов победы наконец-то решительно стронулась в сторону русских. Однако Барклаю не суждено было участвовать при этом. Он заболел сильнее прежнего, и 21 сентября подал Кутузову рапорт, «испрашивая позволения оставить армию для поправления своего здоровья. Получив оное, отправился из армии 22 сентября вечером».

Описывая прощание с Барклаем, Левенштерн вспоминал: «Все генералы явились проститься с ним и провожали его до экипажа. Все были растроганы. В эту минуту армия считала себя осиротевшею.

Генерал Ермолов имел весьма опечаленный вид. Он поцеловал Барклая несколько раз в плечо.

При прощании с Левенштерном Барклай сказал:

— Теперь все против меня, и я должен удалиться; но настанет время спокойного обсуждения прошедших событий, и тогда мне отдадут справедливость. Великое дело сделано, остается только пожать жатву. Фельдмаршал ни с кем не желает разделить славы изгнания неприятеля, а я бы охотно принял в этом участие хотя бы в звании командира моего прежнего Егерского полка. Мое присутствие вызывает раздоры, и потому я удаляюсь. Мой памятник остается: прекрасная, к бою готовая армия, а перед нею — потрясенный противник в безнадежном положении».

Наконец Барклай уехал… Фельдмаршал Кутузов был рад отделаться от него.

21 сентября, когда больной, не находящий себе достойного применения полководец, часто игнорируемый и казавшийся даже самому себе неприлично докучливым, взвесив все, подал рапорт об отставке по болезни, шел сотый день войны. Рапорт был Кутузовым немедленно удовлетворен. После этого никем не замеченного факта пройдет два с половиной года, и Наполеон после первой ссылки сбежит с острова Эльбы и высадится на юге Франции, начав свой последний героический марш, который, по иронии судьбы, продлится также ровно сто дней, с тою только разницей, что сразу же, как только это произойдет, сотни журналистов и историков, захлебываясь кто от ненависти, а кто — от неуемного восторга, опишут «Сто дней» Наполеона в десятках и сотнях статей. А о «ста днях» Барклая до сих пор написано до обидного мало. А ведь это были самые трудные и самые героические дни эпопеи Двенадцатого года.

В эти сто дней русская армия прошла свой путь от Вильно до Тарутина; эти дни вошли в историю славой Смоленска, стойкостью Бородина, яростью московского пожара и незабвенным самоотвержением народа во имя Родины.

Глава седьмая Отставка

«Что заставило оставить армию генерала Барклая? — спрашивал известный историк Попов. Без сомнения, не болезнь, хотя он и был в это время нездоров, но это нездоровье или, лучше сказать, утомление после стольких трудов и подвигов, перенесенных им с высоким самоотвержением, в то время было таково, что оно им заявлено только в прошении об отпуске, а затем о нем и помину не было».

Трудно сказать, когда Барклая впервые посетила мысль об отставке. Во всяком случае, недовольство делами, происходящими в армии, он стал открыто высказывать сразу же после приезда Кутузова.

По мере приближения к Москве это чувство все более усиливалось в нем, а после того как Москва была оставлена, решение об отъезде из армии стало окончательным. И не потому, что он не был согласен с оставлением Москвы, а более всего из-за того, что лично ему в армии Кутузова места не было.

Обычно корректный и сдержанный, Барклай счел возможным сказать уезжающему в Петербург полковнику — теоретику и военному историку Карлу Клаузевицу: «Благодарите Бога, что вас отозвали отсюда, у нас здесь нельзя ожидать ничего дельного».

11 сентября, еще на марше к Тарутину, он писал жене из Красной Пахры: «Я послал Его Величеству письмо и надеюсь получить если не ответ, то по крайней мере резолюцию. Дай Бог, чтобы таковая последовала скоро, потому что я не в состоянии оставаться здесь долее».

Во втором письме, отправленном оттуда же и в тот же день, Барклай писал: «Я не узнаю более, когда курьеры отправляются в Петербург; с нетерпением ожидаю моего избавления. Дела наши приняли такой оборот, что можно надеяться на счастливый и почетный исход войны, — только нужно больше деятельности. Меня нельзя обвинять в равнодушии; я прямо высказывал свое мнение, но меня как будто избегают и многое от меня скрывают».

Сколь бы ни были эти ощущения Барклая субъективны, однако и объективная реальность давала повод к серьезным размышлениям.

После Бородинского сражения, где потери русских превысили сорок тысяч человек, было нецелесообразно сохранять прежнее деление на две армии, тем более что и маршрут их движения совпадал.

Остатки армии Багратиона были слиты с армией Барклая, но и его собственная должность в новых условиях также оказалась чисто условной: над ним находился главнокомандующий, а над штабом 1-й армии — штаб главнокомандующего. К тому же вскоре пришел приказ и об увольнении Барклая с поста военного министра. Приказ об этом был подписан 24 августа — в канун Бородина.

Непосредственной причиной отставки из армии, точнее, поводом для подачи рапорта стало то, что во время подхода к Тарутину Кутузов передал из 1-й армии в арьергард Милорадовичу тридцать тысяч человек.

Барклай не знал об этом и страшно обиделся, что его не сочли нужным известить о предпринятых действиях. Это была та последняя капля, которая переполнила чашу его терпения.

Он понял, что не мог уже быть полезен армии. Он тотчас сел на лошадь и имел очень горячее объяснение с фельдмаршалом, который обвинял генерала Коновницына в том, что Барклаю позабыли дать знать о назначении Милорадовича.

Но Барклай не удовлетворился этими притворными уверениями, немедленно сдал командование армией и уехал в Петербург в сопровождении полковника Закревского, барона Вольцогена и одного из своих адъютантов Рейца. Кроме них Михаила Богдановича сопровождал и лечивший его врач Баталин.

Объясняя причину своего внезапного решения, Барклай сказал незадолго до отъезда Левенштерну:

— Я должен уехать. Это необходимо, так как фельдмаршал не дает мне возможности делать то, что я считаю полезным. Притом главное дело сделано, остается пожинать плоды. Я слишком люблю Отечество и императора, чтобы не радоваться заранее успехам, коих можно ожидать в будущем. Потомство отдаст мне справедливость. На мою долю выпала неблагодарная часть кампании; на долю Кутузова выпадет часть более приятная и более полезная для его славы. Я бы остался, если бы я не предвидел, что это принесет армии больше зла. Фельдмаршал не хочет ни с кем разделить славу изгнания неприятеля со священной земли нашего Отечества. Я считал дело Наполеона проигранным с того момента, как он двинулся от Смоленска к столице. Это убеждение перешло во мне в уверенность с той минуты, как он вступил в Москву. Моя заслуга состоит в том, что я передаю фельдмаршалу армию хорошо обмундированную, хорошо вооруженную и отнюдь не деморализованную. Это дает мне право на признательность народа.

Быть может, он кинет в меня камень в настоящую минуту, но, наверно, отдаст мне справедливость впоследствии.

К тому же император, коему я всегда говорил правду, сумеет поддержать меня против обвинений со стороны общественного мнения. Время сделает остальное: истина подобна солнцу, которое в конце концов всегда разгоняет тучи. Я сожалею единственно о том, что не могу быть полезен армии и лично всем вам, разделявшим со мною труды…


Вскоре после того, как французы вступили в Москву, и в самом городе, и вокруг него начало развертываться партизанское движение, парализовавшее подвоз продовольствия.

Понимая, что над армией нависла угроза полного разгрома, Наполеон послал в Петербург Александру два письма с предложением мира, но ответа не получил.

С каждым днем положение французов становилось все хуже.

…22 сентября, когда Барклай оставил Тарутино, в лагерь русской армии выехал из Москвы личный посол Наполеона — генерал-адъютант Лористон с письмом своего императора к Кутузову.

«Князь Кутузов! — писал Наполеон. — Посылаю к Вам одного из моих генерал-адъютантов для переговоров о многих важных делах. Хочу, чтобы Ваша Светлость поверила тому, что он Вам скажет, особенно когда он выразит Вам чувства уважения и особого внимания, которые я с давних пор питаю к Вам. Не смея сказать ничего другого этим письмом, молю Всевышнего, чтобы он хранил Вас, князь Кутузов, под своим священным и благим покровом».

Провожая Лористона, Наполеон сказал ему: «Я хочу мира, мне нужен мир, нужен во что бы то ни стало, спасите только честь».

Кутузов категорически отверг идею мира.

— Я буду проклят потомством, если во мне будут видеть первопричину какого бы то ни было соглашения, потому что таково настроение моего народа, — ответил Кутузов.

К этому времени французская армия потеряла четверть миллиона солдат и офицеров. Притока свежих сил практически не было.

Русская армия, напротив, росла и крепла: в Тарутинском лагере через три недели стояло 120 тысяч человек, а численность резервов была доведена до 130 тысяч, не считая более чем ста тысяч ратников в ополчении.

«Каждый день, проведенный нами в этой позиции, — говорил потом Кутузов, — был золотым днем для меня и для войск, и мы хорошо им воспользовались».


Из Тарутина путь Барклая пролег через Калугу. Когда он проезжал через этот город, его карету забросали камнями. Сквозь разбитые окна опальный военачальник и его спутники слышали угрозы и крики: «Изменник! Предатель!»

Потребовалось вмешательство полиции, чтобы прекратить бесчинства толпы.

Барклай остановился в доме губернатора. Он пробыл там всего один день и весь этот день был занят сочинением писем. Два из них — Александру и Кутузову сохранились.

24 сентября он писал императору:

«Государь! Мое здоровье расстроено, а мои моральные и физические силы до такой степени подорваны, что теперь здесь, в армии, я безусловно не могу быть полезным на службе… и эта причина побудила меня просить у князя Кутузова позволения удалиться из армии до восстановления моего здоровья.

Государь! Я желал бы найти выражения, чтобы описать Вам глубокую печаль, снедающую мое сердце, видя себя вынужденным покинуть армию, с которой я хотел жить и умереть…»

А еще через два дня Барклай написал письмо и Кутузову, в котором дал подробный отчет о своих действиях с 24 по 26 августа, причем в этом документе Михаил Богданович вполне обоснованно старался восстановить свой попранный авторитет.

Раздражение Барклая не в малой степени было вызвано инцидентом, произошедшим в Калуге, и, по-видимому, послужило толчком для того, чтобы начать целую кампанию, направленную на восстановление собственной чести и доброго имени.

Из Калуги Барклай поехал через Тулу кружным путем во Владимир. Из Тулы он написал жене: «Готовься к уединенному и скудному образу жизни, продай все, что ты сочтешь излишним, но сохрани только мою библиотеку, собрание карт и рукописи в моем бюро».

По дороге из Тулы к Владимиру Барклая ждало еще одно испытание. То ли из-за того, что был какой-то праздник, то ли по другой причине, но около дома станционного смотрителя, когда Барклай прошел туда, было много досужей публики. Узнав, кто находится в доме, толпы людей стали кричать и ругаться, называя Барклая изменником и не желая пропустить его к экипажу. Один из спутников Барклая — полковник Закревский, — обнажив саблю, проложил дорогу к возку и заставил ямщика ехать.

Всю дорогу до Владимира Барклай был мрачен, как никогда, и не проронил ни слова. Теперь он ехал, соблюдая строгое инкогнито, и все мысли его были направлены на то, как добиться оправдания перед родиной и народом.

В эти дни Барклай продумывал письма, которые в ближайшее время и отправил царю и двум министрам — внутренних дел и военному. Письма, полные раздражения и горечи.

8 октября он направил министру внутренних дел Козодавлеву письмо с требованием напечатать в «Северной почте» опровержение порочащих его упреков, «ибо помрачение чести целой армии и ее начальника не есть партикулярное, но государственное дело».

Приехав во Владимир, Барклай навестил остановившегося там Ростопчина и провел в беседах с ним целый день — с 8 часов утра до 9 часов вечера.

В письме жене из Владимира от 16 октября он сообщал, что послал в Петербург к царю своего адъютанта Кавера, и писал далее: «Если бы Его Величество меня совершенно уволили от службы, то я принял бы это как награду за долголетнюю службу. Если я не получу ответа на мою просьбу, то подам прошение об отставке и поеду через Псков в Лифляндию».

Ожидая Кавера во Владимире и снова сильно болея, Барклай подготовил для печати «Объяснение генерала от инфантерии Барклая-де-Толли о действиях 1-й и 2-й Западных армий в продолжение кампании сего 1812 года» и послал его царю из Владимира 25 октября с просьбой о дозволении публикации.

«Всемилостивейший государь! — писал Барклай в этом письме-объяснении. — Проезжая губернии внутренние, с сокрушением сердца слышу я повсюду различные толки о действиях армий наших, и особливо о причинах отступления их от Смоленска и Москвы. Одни приписывают то робости, другие — недостаткам и слабости разного рода, а некоторые, что всего оскорбительнее, даже измене и предательству!

Известный отзыв князя Голенищева-Кутузова, что отдача неприятелю Москвы есть следствие отдачи Смоленска, к сожалению, подтверждает во многих умах сии ужасные для чести армий и предводительствовавших ими заключения.

Я менее всех должен быть равнодушен к ним и более всех нахожу себя в обязанности защищать честь армии и честь мою собственную, сорокадвухлетнею службою и увечьем стяжанную».

И далее Барклай просит императора разрешить публикацию отчета о действиях 1-й и 2-й Западных армий, который он прилагает к своему письму.

Однако Александр публикацию не разрешил.

Барклай заканчивал это письмо к царю такими словами: «Благомыслящие сами увидят истину объяснений моих; перед недоверчивыми оправдает меня время; пристрастные изобличатся собственною совестью в несправедливости своей, а безрассудных можно, хотя и с сожалением, оставить при их заблуждении, ибо для них и самые убедительные доводы не сильны».


За то время, пока Барклай кружным путем ехал к Владимиру и, остановившись там, ждал ответа от Александра, в ходе войны произошли серьезные перемены.

6 октября войска Мюрата были разбиты неподалеку от Тарутина на реке Чернишне, а на следующий день главные силы Наполеона вышли из Москвы и двинулись по Старой Калужской дороге к Калуге, где находились основные продовольственные склады русских.

Однако 12 октября французы были остановлены у Малоярославца и после жестокого сражения отброшены к Можайску.

По остроумному замечанию одного из французских генералов графа Сегюра, «здесь, под Малоярославцем, остановилось завоевание вселенной, исчезли плоды двадцатилетних побед и началось разрушение всего, что думал создать Наполеон».

16 октября Наполеон, не решаясь вступать в новое сражение, вышел на Смоленскую дорогу, которая до самого Днепра проходила по пустынным, разоренным войной местностям.

Кутузов двинулся ему вслед, а армия Чичагова пошла наперерез, направляясь к Минску.

В этот же день, 16 октября, кончилась теплая погода, термометр показывал −4°С, лужи затянулись льдом, и резкий, холодный северо-восточный ветер принес первое дыхание надвигающейся долгой и морозной зимы.

За четыре дня до сражения под Малоярославцем войска Витгенштейна освободили Полоцк, а армия Чичагова успешно сражалась с австрийцами в районе Бреста.

Главные силы Кутузова начали параллельное преследование отступающей армии Наполеона.

В отличие от писем Барклая, письма Кутузова к жене были преисполнены радости, и в них уже начинали звучать ноты грядущей победы: его армия подходила к Смоленску.

3 ноября Михаил Илларионович сообщал жене: «Бонапарте неузнаваем. Порою начинаешь думать, что он уже больше не гений. Сколь беден род человеческий!»

Накануне Наполеон выехал из Смоленска. За ним шло 45 тысяч пехоты и 5 тысяч кавалерии. За армией тянулось 30 тысяч больных и раненых без оружия, без продовольствия и почти без прикрытия — все, что осталось от полумиллионной Великой армии.

4 ноября Наполеон остановился у города Красного. Здесь в течение трех суток происходило упорнейшее сражение: потеряв половину своей армии, свыше 30 тысяч солдат и офицеров и 116 орудий, французы отступили.

7 ноября Кутузов писал жене: «Вот еще победа; в день твоего рождения (Екатерина Ильинична родилась 5 ноября) дрались с утра до вечера. Бонапарте был сам, и кончилось, что разбит неприятель в пух; сорок пушек с лишним достались нам.

Прекрасные знамена гвардейские и пребогатые.

Вчерась прибыл из Смоленска еще большой корпус Нея, который третьего дня пожалован «князем Можайским», тысячах больше в двадцати. Этот принят очень хорошо. Пушек у их мало, а он наткнулся на наших сорок орудиев; натурально отбит.

Но собрался он с поспевшими из Смоленска и подошел еще; тут его приняли штыками и множество истребили, других рассеяли по лесам, словом сказать, что ввечеру две колонны, 8400, положили ружья.

Сегодня поутру еще в лесу взяли 2500 и 10 пушек; не помню, сколько взяли 5-го числа пленных.

От Смоленска до Красного преследовали казаки и взяли 112 пушек. Пленных взято во всех местах пропасть, — между протчим, Остерман — 2400. Всего, может быть, тысяч до двадцати. Генералов в три дни, кажется, 8 человек…»

А в письме любимой дочери Лизаньке Хитрово Кутузов писал 10 ноября, что пленных было взято более 20 тысяч, что были захвачены императорские экипажи, кучера и конюхи в императорских ливреях. «Проклятия армии над этим когда-то столь великим, теперь столь ничтожным человеком ужасны! — пишет Кутузов. — Уверяют даже, что, проклиная его, неприятель благословляет меня, сумевшего образумить подобное чудовище. Это мне было подробно передано за столом моими генералами, а Кудашев был тому свидетелем; иначе оно было бы похоже на самохвальство…»

И кончается письмо припиской, сделанной рукой Кудашева: «…Мы так усердно преследуем и поражаем неприятеля, что едва успеваем подписывать отдаваемые приказы. Очень часто глаза невольно смыкаются; от здешних трудов и утомлений человек стареет. Еще десяток дней такого аллюра, как последние, и у Бонапарта ног не хватит бежать».

После победы под Красным Кутузов надеется окружить и уничтожить главные силы французской армии в районе реки Березины. Он требует от своих генералов — Чичагова и Витгенштейна, — чтобы они с их войсками шли к Березине и отрезали бы путь отступающему противнику.

14 ноября в письме к жене Кутузов надеется на успех, и письмо его преисполнено радости: «По сей день освобождены бывшие под властью неприятеля губернии: Московская, Калужская, Смоленская, Могилевская и Витебская. Неприятель все бежит; потерял из главной своей армии всю артиллерию. Ему идти легко».

И далее пишет, что «сладко гнать перед собою первого в свете полководца (до сего дня уже 550 верст, как я его всякой день много или мало бью)».

Однако полного окружения наполеоновских войск у Березины не получилось, и хотя французы потеряли за четыре дня боев — с 14 по 17 ноября — убитыми, ранеными и пленными около 50 тысяч солдат и офицеров, Кутузов результатами сражения удовлетворен не был.

И потому 19 ноября, «перешед Березину», как значится в письме, он сообщал жене: «Не могу сказать, чтобы я был весел, не всегда идет все так, как хочется. Все еще Бонапарте жив… Я вчерась был скучен, и это грех. Грустил, что не взята вся армия неприятельская в полон, но, кажется, можно и за то благодарить Бога, что она доведена до такого бедного состояния…»

А состояние вражеской армии и впрямь было весьма «бедным». На Березине она просто-напросто перестала существовать: из полумиллиона захватчиков, вторгшихся в Россию в июне 1812 года, осталась одна сотая часть — пять тысяч человек.

23 ноября Наполеон покинул эти жалкие остатки, поручив их маршалу Мюрату, и уехал в Париж формировать новую армию.

26 ноября Кутузов писал жене «между Минска и Вильна»: «Я, слава Богу, здоров, мой друг, и все гонимся за неприятелем, так же как от Москвы до Смоленска, и мертвыми они теряют еще больше прежнего; так что на одной версте — от столба до столба — сочли неубитых мертвых (то есть замерзших) 117 тел… (И когда Пушкин спрашивал, кто же помог России в 1812 году, перечисляя, на его взгляд, три важнейших фактора в такой последовательности: «Зима, Барклай иль русский Бог?», то, как бы мы ни относились к этой пушкинской триаде, все же следует признать, что «генерал Мороз» очень помог русским.)

Регулярные синоптические наблюдения подтверждают, что весь 1812 год был очень холодным, а конец зимы — особенно. Например, в Петербурге средняя температура декабря была на 7,5°C ниже средней за последние 150 лет.

В Вильно, на 8,6°С ниже, а в Риге стояли морозы, каких не было за 85 лет метеорологических наблюдений, Онега и Нева замерзли на полмесяца раньше обычного, а Двина у Риги — на 20 дней. Ока у Орла замерзла на три недели раньше обычного, а Висла у Варшавы — на 20 дней.

Продолжая письмо Екатерине Ильиничне, Кутузов писал и о холодах у Вильно: «Эти дни здесь морозы 22 градуса, и солдаты все переносят без ропота, говоря: «Французам хуже нашего, они иногда не смеют и огня разводить; пускай дохнут…»

28 ноября русские полки вошли в Вильно.


А Барклай в начале ноября все еще жил во Владимире, ожидая ответа от царя.

Кавер вернулся, но письма царя не привез, и вконец огорченный Барклай поехал в какое-то имение в Новгородской губернии. (К сожалению, название этого имения, а также и то, кому оно принадлежало, нам неизвестно.)

Оттуда Барклай написал Александру I еще одно письмо и отправил его с Закревским — любимцем царя, его флигель-адъютантом.

Закревский добился того, что царь ответил на новое очень пространное письмо Михаила Богдановича. И ответ царя тоже не был кратким. Александр писал его, при огромной своей занятости, несколько недель.

А Барклай, отчаявшись получить письмо и на этот раз, решил уехать в Бекгоф.

Отсюда 16 ноября писал он приятелю своему Майеру, служившему экспедитором Особенной канцелярии военного министерства:

«Несколько дней тому назад я благополучно приехал сюда в свою деревеньку и чувствую себя довольным, как человек, укрывшийся в тихую гавань от бурного бушующего моря. Теперь мне недостает моей полной отставки, чтобы стряхнуть с себя все, что только может напомнить о прошедшем, и облачиться в простую одежду земледельца. Но при всем том я не хочу оставаться в неведении всего того, что происходит в политическом мире, а потому прошу вас, буде это возможно, озаботиться о присылке мне «Петербургской газеты», «Северной почты» и «Лондонского курьера» на французском языке… Адрес мой: в Дерптскую почтовую контору».

Однако спокойствие «тихой гавани» было нарушено через две недели и о «простой одежде земледельца» Барклаю пришлось забыть.

В конце ноября фельдъегерь доставил Михаилу Богдановичу письмо царя — ответ на письмо, посланное им 9 ноября.

«Генерал, — писал Александр, — я получил Ваше письмо от 9 ноября. Плохо же Вы меня знаете, если могли хотя на минуту усумниться в Вашем праве приехать в Петербург без моего разрешения.

Скажу Вам даже, что я ждал Вас, так как я от всей души хотел переговорить с Вами с глазу на глаз. Но так как Вы не хотели отдать справедливость моему характеру, я постараюсь в нескольких словах передать Вам мой настоящий образ мыслей насчет Вас и событий. Приязнь и уважение, которые я никогда не переставал к Вам питать, дают мне это право».

Затем Александр откровенно перечислил все ошибки Барклая и все претензии, которые он имел к нему во все время от начала войны до приезда Кутузова к армии.

Завершал же царь письмо следующим образом:

«Мне только остается сохранить Вам возможность доказать России и Европе, что Вы были достойны моего выбора, когда я Вас назначил главнокомандующим. Я предполагал, что Вы будете довольны остаться при армии и заслужить своими воинскими доблестями, что Вы и сделали при Бородине, уважение даже Ваших хулителей.

Вы бы непременно достигли этой цели, в чем я не имею ни малейшего сомнения, если бы оставались при армии, и потому, питая к Вам неизменное расположение, я с чувством глубокого сожаления узнал о Вашем отъезде. Несмотря на столь угнетавшие Вас неприятности, Вам следовало оставаться, потому что бывают случаи, когда нужно ставить себя выше обстоятельств. Будучи убежден, что в целях сохранения своей репутации Вы останетесь при армии, я освободил Вас от должности военного министра, так как было неудобно, чтобы Вы исполняли обязанности министра, когда старший Вас в чине был назначен главнокомандующим той армии, в которой Вы находились. Кроме того, я знаю по опыту, что командовать армиею и быть в то же время военным министром — несовместимо для сил человеческих. Вот, генерал, правдивое изложение событий так, как они происходили в действительности и как я их оценил. Я никогда не забуду существенных услуг, которые Вы оказали Отечеству и мне, и я хочу верить, что Вы окажете еще более выдающиеся. Хотя настоящие обстоятельства самые для нас благоприятные ввиду положения, в которое поставлен неприятель, но борьба еще не окончена, и Вам поэтому представляется возможность выдвинуть Ваши воинские доблести, которым начинают отдавать справедливость.

Я велю опубликовать обоснованное оправдание Ваших действий, выбранное из материалов, присланных мне Вами. Верьте, генерал, что мои личные чувства остаются к Вам неизменными. Весь Ваш.

Простите, что я запоздал с ответом, но писание взяло у меня несколько дней вследствие моей ежедневной работы».

Письмо царя хотя и не содержало официального приказа, все же означало одно: ему надлежало ехать в армию, чтобы «оказать Отечеству еще более выдающиеся услуги» и «выдвинуть воинские доблести, которым начинают отдавать справедливость».

Однако выехать тотчас же по получении письма он не мог — болезнь все еще не прошла.

Наконец, полубольной, он сел в возок и в сопровождении доктора Баталина поехал в Петербург.


Пока Михаил Богданович добирался до столицы, Кутузов въехал в Вильно. Он был с радостью встречен жителями города, хорошо помнившими его по тем временам, когда Михаил Илларионович жил в Вильно, занимая пост Литовского военного генерал-губернатора.

Этот пост он занимал с 1 августа 1809 года по 13 марта 1811-го, пока не отправился на войну с турками, в Дунайскую армию.

Кутузов возвратился в тот же дом, который оставил полтора года назад.

30 ноября он сообщал жене: «Я вчерась писал к государю рапорт на поле, верст за двадцать от Вильно, и не мог на морозе тебе написать ни строчки. Я прошлую ночь не мог почти спать от удивления, в той же спальне, с теми же мебелями, которые были, как я отсюда выехал, и комнаты были вытоплены для Бонапарте, но он не смел остановиться, объехал город около стены и за городом переменил лошадей».

В честь приезда Кутузова была устроена торжественная встреча, в театре, большим любителем которого он был всю жизнь, местная труппа дала оперу «Добрый Пан».

7 декабря Кутузов писал жене: «Остатки французской армии перешли за Неман… Карл XII вошел в Россию так же, как Бонапарте, и Бонапарте не лучше Карла из России вышел; 380 тысяч составляли его караулы, кроме Макдональда, а что вывел?»

А вывел он из России жалкую кучку оборванцев, изможденных холодом, голодом и болезнями.

1812 год победоносно завершился…


Меж тем Александр принял решение выехать к армии. Ему нужно было войти вместе с нею в Европу царем-освободителем, победителем вселенского узурпатора, другом покоренных Наполеоном народов.

Утром 7 декабря царь выехал в Вильно.

Весь предыдущий день он с нетерпением ждал Барклая и даже утром перед отъездом посылал осведомляться, не приехал ли Михаил Богданович.

Барклай, к сожалению, приехал после отъезда царя и вместе с Баталиным остановился в доме Майера.

12 декабря, в день рождения Александра, он отправился в Зимний дворец. Ни один из придворных не поздоровался с ним, а люди, прежде знакомые, делали вид, что не узнают его.

Барклай прошел к самому дальнему окну и в одиночестве встал, поддерживая левой рукой занывшую больную правую.

В это время двери царских покоев растворились, и в зал вышла императрица Елизавета Алексеевна. Остановившись, она окинула взглядом всех собравшихся и, заметив Барклая, быстро пошла к нему. Подойдя, Елизавета Алексеевна протянула Михаилу Богдановичу обе руки и громко, с волнением высказала ему дружеское сочувствие и радость.

Поговорив с Барклаем довольно долго и не сказав более никому ни одного слова, императрица вышла. Все — и знакомые и незнакомые — тотчас же ринулись к нему и окружили со всех сторон. Барклай холодно посмотрел на них и молча пошел к выходу.

…Михаил Богданович через несколько дней вернулся в Бекгоф и почти сразу же получил от Александра письмо, которым он уже прямо призывал Барклая вернуться в армию.


11 декабря в 5 часов дня Александр приехал в Вильно и был встречен у дворцового подъезда Кутузовым, одетым в парадную форму, при всех орденах. Кутузов отдал царю строевой рапорт, а Александр обнял и поцеловал старого фельдмаршала. Пройдя вдоль строя почетного караула своего любимого лейб-гвардии Семеновского полка, где в молодости он был и офицером, и командиром, и шефом, Александр вместе с Кутузовым вошли во дворец.

Александр сделал все, чтобы встречавшие увидели его глубокое уважение и расположение к главнокомандующему его армией.

В этот же день Александр велел возложить на Кутузова знаки высшего военного ордена России — крест и звезду ордена Георгия 1-го класса.

Когда Кутузов после часовой аудиенции с царем вышел из его кабинета, орденские знаки были поднесены ему на серебряном блюде гофмаршалом графом Толстым.

12 декабря, в свой день рождения, Александр сказал собравшимся во дворце генералам: «Вы спасли не одну Россию, вы спасли Европу». Присутствовавшие при этом и слышавшие эти слова хорошо поняли, о чем идет речь — их ждал впереди Освободительный поход.

Ближайшие же дни вполне подтвердили такую догадку — армия начала готовиться к переходу через Неман.

12 декабря был оглашен царский Манифест об амнистии всем полякам, служившим в войсках Наполеона или оказывавшим его армии или администрации какие-либо услуги.

Кутузов, несмотря на ясно высказанную императором концепцию продолжения войны, все же оставался при своем мнении. И он был не одинок — очень многие в России не хотели дальнейших усилий и жертв, полагая, что теперь Наполеон согласится на самый выгодный для Александра мир. И среди приближенных Александра были сторонники прекращения войны на Немане или, в крайнем случае, на Висле.

Одним из них был статс-секретарь, адмирал Шишков.

Однажды он сказал Кутузову, что ему следует более решительно настаивать перед царем на своей точке зрения. «Он, — добавил Шишков, — по вашему сану и знаменитым подвигам, конечно, уважил бы ваши советы». Кутузов ответил: «Я представлял ему об этом; но, первое, он смотрит на это с другой стороны, которую также совсем опровергнуть не можно; и другое, скажу тебе про себя откровенно и чистосердечно: когда он доказательств моих оспорить не может, то обнимет меня и поцелует; тут я заплачу и соглашусь с ним».

Все сопровождавшие императора заметили, что Александр стал совершенно другим человеком.

Находясь в декабре 1812 года в Вильно, Александр посетил лишь один бал, данный в его честь Кутузовым, да и приехал только для того, чтобы не обидеть своего главнокомандующего.

На другие приглашения он ответил решительным отказом, заявив, что не те ныне времена и обстоятельства, чтобы слушать музыку и танцевать. По-видимому, не прошли даром ни чтение Библии, ни долгие раздумья над нею. Вместо балов Александр прошел по монастырям и лазаретам, которые были забиты тысячами мертвых и раненых французов и их союзников.

Только в одном Базилианском монастыре семь с половиной тысяч смерзшихся трупов были навалены во дворе и вдоль стен.

Окна монастырских покоев были закрыты десятками покойников. Вместо выбитых стекол Александр увидел ампутированные руки и ноги раненых, заткнувших оконные ниши, чтобы холодный воздух не проходил внутрь, где лежали вповалку еще живые раненые.

Александр тут же распорядился оказать раненым возможную помощь и сам утешал несчастных своих врагов.

23 декабря Кутузов отдал приказ о переходе Главной квартиры из Вильно в приграничный литовский городок Меречь, а еще через два дня и сам выехал туда.

В день отъезда на границу он написал Лизаньке Хитрово: «В наших границах уже нет ни одной неприятельской души. Несчастные остатки замороженных французов бежали вдаль от меня… Сегодня мы оставляем Вильну и — отправляемся в герцогство Варшавское, куда уже вступили несколько наших корпусов…»

…Последний день 1812 года Кутузов встретил у польской границы. В этот день ему вручили письмо его жены Екатерины Ильиничны, а в конверте вместе с письмом оказалась и ода поэтессы Анны Петровны Буниной, называвшаяся «На истребление французов, нагло в сердце России вторгнувшихся».

В этой оде были и такие строки, посвященные Кутузову, на которые Екатерина Ильинична обратила внимание мужа, так как, по ее мнению, они могли быть неверно истолкованы:

Он трепетно весы берет:

С одной страны — градов царицу,

С другой — жизнь воинов кладет…

Отвечая жене, Кутузов заметил, что «та строфа, на которую ты указываешь, тем неправильна, что я «весил Москву не с кровию воинов», а с целой Россией, и спасением Петербурга, и с свободою Европы».

Отечественная война закончилась. Начинался освободительный поход, так как император Александр остался тверд в своем решении перейти Неман. В день Рождества, 25 декабря 1812 года, Александр подписал Манифест об окончании Отечественной войны, и в этот же день объявил, что в честь победы над Наполеоном в Москве будет заложен великий памятник Освобождению России — храм Христа Спасителя.

1 января 1813 года, отслужив молебен, Александр и Кутузов вместе с армией перешли Неман.

…Твердо веря в грядущую победу, Кутузов 1 января 1813 года написал жене своей: «Дай Бог, чтобы тринадцатый год кончился так щастливо, как начинается».


Почти весь декабрь Барклай пробыл в Бекгофе. Первую неделю после возвращения из Петербурга он проболел, лежа в постели и с трудом передвигаясь по дому. И еще не выздоровев, все же собрался в дорогу и поехал в Вильно.

Ко дню его приезда в Главную квартиру войска захватчиков уже были изгнаны из России. Царское правительство оказалось теперь перед дилеммой: завершить ли войну подписанием мира или продолжить ее на территории Европы, добившись окончательного разгрома Наполеона?

В пользу плана Александра было и то, что теперь семидесяти тысячам французов и их союзников противостояло сто шесть тысяч русских, одушевленных победоносным походом и реальной надеждой на встречу с союзниками по антинаполеоновской коалиции. Кроме того, разгром Наполеона укреплял позиции России в Европе и позволял рассчитывать на приобретение новых территорий.

В январе 1813 года русские войска вошли в Польшу и Пруссию тремя армиями: Главной, где были царь и Кутузов, 3-й Западной — под руководством адмирала Чичагова, и Резервной.

На главном направлении — Кенигсберг — Данциг — двигался также и отдельный корпус Витгенштейна.

Наступление шло успешно и энергично, и благодаря этому на сторону русских перешел прусский корпус генерала Иорка фон Вартбурга. А 4 января 1813 года русские войска вошли в Кенигсберг. 24 января был взят Плоцк, 26-го — Варшава.

А Барклай все еще оставался в вынужденном бездействии. Он ехал вместе с царской свитой при Главной квартире и ни о чем ином не мечтал, как об избавлении от всегда неприемлемого для него окружения праздных и тщеславных царедворцев.

Успехи его боевых товарищей — Милорадовича, Воронцова, Дибича, Остен-Сакена и многих других — только подливали масло в огонь его нетерпения.

27 января Барклай решился еще раз обратиться к царю. Это произошло в Плоцке, на третий день пребывания там Главной квартиры.

Он написал Александру I еще одно письмо.

Рассказав вновь о всех несправедливостях, оскорблениях и несчастьях, выпавших на его долю, Барклай так закончил это письмо к царю:

«Князь Кутузов объявил, что потеря Москвы была следствием потери Смоленска. И тогда я явился перед Россиею и Европою изменником. Я должен был испытать самые оскорбительные тому доказательства во время моего путешествия по внутренним губерниям.

Убитый горем, я тяжко заболел во Владимире, и, находясь вдали от моих друзей и моего семейства, единственной опоры, которою я располагал, я просил дозволения отправиться в Петербург или Дерпт, чтобы иметь возможность восстановить там свое здоровье, но мне вернули моего адъютанта без ответа.

После всего этого и имея репутацию столь позорно заклейменную, я не мог быть более полезен Вашему Величеству.

В этих обстоятельствах моим долгом по отношению к Вашему Величеству и к моей чести было просить об увольнении в отставку. Я твердо решился лучше впасть в бедность, от которой я не избавился во время моей службы, нежели продолжать службу, в которой за все оказанные мною услуги, за все мое усердие и привязанность к моему государю я получил в удел скорбь от злостного пятна, брошенного на мое доброе имя.

Таковы, государь, причины, побудившие меня к этому поступку. Моя замаранная репутация препятствовала бы мне быть полезным до тех пор, пока мой государь не найдет нужным оправдать мою политическую и военную деятельность.

Впрочем, пусть князь Кутузов наслаждается своими победами, пусть он думает, что поверг в забвение того, кто их ему подготовил (ибо он только слепо и, нужно сказать, довольно вяло следовал течению событий, явившихся следствием предшествовавших операций), я надеюсь, однако, что беспристрастное потомство произнесет суд с большею справедливостью».

…31 января 1813 года Кутузов сообщил Михаилу Богдановичу, что император назначает его командующим 3-й армией вместо заболевшего адмирала Чичагова и предписывает Барклаю «поспешить прибыть… на место нового назначения в деревню Пивницу, что близ Торна».

Приказ нагнал Барклая 4 февраля в Пруссии, в Бромберге.

Барклай знал, что 3-я армия — самая малочисленная из всех русских армий. В ее рядах было около 18 тысяч человек — меньше, чем в ином корпусе, причем под Торном стояло лишь 13 тысяч.

Но разве в этом было дело? Он снова находился в армии, на театре войны и был счастлив.

Глава восьмая 1813 год

Главная квартира 3-й армии стояла в городе Бромберге. Командующий армией адмирал Павел Васильевич Чичагов с нетерпением ждал момента, когда сможет сдать дела Барклаю. Не без сочувствия принимал Михаил Богданович у адмирала бразды правления. Судьба сурово обошлась с неудачливым «сухопутным адмиралом», и пост, им занимаемый, давно уже был ему не в радость.

В 1812 году Чичагов командовал 3-й армией, которая в начале войны находилась на Дунае, а затем была пополнена за счет воевавшей на Украине 4-й армии Тормасова. Во время отступления Наполеона из Москвы Кутузов приказал Чичагову и Витгенштейну отрезать французскую армию перед Березиной, соединившись в Борисове. Однако и Чичагов, и Витгенштейн, и сам Кутузов наделали множество непростительных ошибок, и Наполеон ускользнул. По мнению современников, вся вина за это ложилась на Чичагова.

Французы потеряли на Березине почти столько же солдат, что и при Бородине, но вышли из совершенно безнадежного положения, а Наполеон еще раз явил собою миру воистину недосягаемого военного гения.

Вместе с тем и Кутузов, и Витгенштейн, и Чичагов проявили себя вялыми, нерешительными и малоискусными.

Остроумная и язвительная Екатерина Ильинична Голенищева-Кутузова так охарактеризовала действия каждого из них: «Витгенштейн спас Петербург, мой муж — Россию, а Чичагов — Наполеона».

Объективность и справедливость вместе с тем требуют признать, что Кутузов вообще в операции не участвовал, находясь в 130 верстах к востоку от Березины, и почти ничего толком не знал о том, что там происходит. А что касается Витгенштейна и Чичагова, то они в равной мере разделяют вину за то, что операция на Березине не закончилась полным уничтожением Великой армии.

А между тем все критические стрелы были пущены в одного лишь Чичагова. Современники писали, что все русские подозревали адмирала в измене, Державин и Крылов подвергли несчастного «земноводного генерала» публичному осмеянию, когда «мыши отъели хвост» у глупой щуки, взявшейся не за свое дело.

Чичагов был горд и горяч. Обиженный несправедливым к себе отношением, он без промедления стал подавать один за другим рапорты об отставке, но согласие царя получил лишь в феврале 1813 года.

Сочувствие Барклая к своему предшественнику на посту командующего 3-й армией объяснялось прежде всего прекрасной человеческой репутацией адмирала, а также и тем, что во всех жизненных обстоятельствах Чичагов сохранял твердость духа и высокое достоинство, несмотря на удары судьбы.

Барклай помнил, как еще во времена Павла I интригой военно-морского министра графа Кушелева Чичагов был обвинен в намерении бежать в Англию, и по приказу Павла — прямо у императора в кабинете — с него сначала сорвали ордена и отобрали шпагу, а затем сняли мундир и провели в одном нижнем белье по коридорам дворца в Павловске, заполненного придворными и знатью.

Тут же адмирал был отведен в Петропавловскую крепость, где и просидел целый год до лета 1799 года.

По мнению современника, известного независимостью суждений, графа Ф. П. Толстого, «Павел Васильевич Чичагов был человек умный и образованный, будучи прямого характера, он был удивительно свободен и, как ни один из других министров, был прост в обращении и разговорах с государем и царской семьей.

Зная свое преимущество над знатными придворными льстецами как по наукам, образованию, так и по прямоте и твердости характера, Чичагов обращался с ними с большим невниманием, а с иными даже с пренебрежением, за что, конечно, был ненавидим почти всем придворным миром и всей пустой высокомерной знатью; но император Александр Павлович и императрица Елизавета Алексеевна его очень любили».

Другие современники адмирала видели в нем фигуру трагическую, жертву общественной несправедливости, отмеченную печатью рока.

«Чичагов, — писал известный историк и археограф Бартенев, — лицо необыкновенно любопытное и долго будет предметом изучения не только исторического, но и психического… Он принадлежит к скорбному списку русских людей, совершивших для Отечества несравненно менее того, на что они были способны и к чему были призваны». И наконец, третьи полагали причину его жизненных неудач в собственном его характере. К числу последних принадлежал и Барклай, ибо и в его собственном характере было немало черт, свойственных Павлу Васильевичу.

Умный и проницательный Алексей Петрович Ермолов писал о Чичагове так: «Я не мог не видеть превосходства ума его, точности рассуждений и совершенного знания обстоятельств. Упругий нрав его, колкий язык и оскорбительная для многих прямота сделали ему много неприятелей».

Чичагов тоже симпатизировал и Ермолову и Михаилу Богдановичу, видя некую параллель в своей судьбе с их собственными.

Сдача дел произошла быстро, и уже на второй день Барклай докладывал Светлейшему 5 февраля в рапорте № 1: «…По числу наличных здесь в полках людей армия сия носит только одно название, составляя, впрочем, не более как отряд: большая часть полков, ей принадлежащих, находится в отдаленных корпусах и отрядах, кои по отдаленности своей не имеют даже и нужного сообщения, — многие бригады не в своем виде, так что один полк или баталион его находится здесь, а другие в отдаленных корпусах и отрядах, некоторые же пошли в расформировку».

Желая исправить создавшуюся ситуацию, Барклай предлагал далее следующее: «Посему для сохранения в армии возможного устройства, не благоугодно ли будет Вашей Светлости приказать или только отделенные от своих бригад присоединить к оным, или же из остающихся здесь разных бригад составить бригады новые, ибо если далее будут оставаться в теперешнем их положении, то, не имея должного наблюдения за внутренним их управлением, как и начальников, собственно им назначенных, и переходя из рук в руки, могут сии войска наконец вовсе исчезнуть. Все сие имею честь предать в благорассмотрение Вашей Светлости и испрашиваю Вашего разрешения». Всего же в 3-й армии было 18 тысяч солдат и офицеров — в два раза меньше, чем в корпусе Витгенштейна.

С этого момента между Барклаем и Кутузовым наладилась регулярная служебная переписка. Ее главным содержанием была судьба блокированной крепости Торн.

Барклай извещал Кутузова о вылазках неприятеля, об ответных контратаках, о подготовке армии к правильной осаде крепости.

Кутузов же советовал продолжать блокаду Торна, а к осаде переходить после того, как армия будет переформирована и пополнена резервами.

Для осады крепости не только не хватало войск, но не было также и пороха, и гранат, и бомб, и крупнокалиберных орудий.

Только к 20 марта под Торн по Висле из прусских крепостей Грауденц и Пиллау прибыло необходимое вооружение. Однако и его было мало: тяжелых орудий всего четыре, две мортиры и два старых «единорога», остальные 32 орудия были малых калибров и принадлежали не к осадной, а к полевой артиллерии.

Главным военным инженером, руководившим подготовкой осады Торна, был старый соратник Барклая инженер-генерал-лейтенант Опперман, а начальником штаба — не менее опытный сослуживец Михаила Богдановича еще по Финляндии, генерал-лейтенант Сабанеев.

Кроме того, дивизиями 3-й армии командовали опытнейшие военачальники — генерал-лейтенанты Ланжерон и Чаплиц.

Торн защищал баварский гарнизон в 3500 человек, которым командовал французский генерал Мавилион.

В ночь на 28 марта была заложена первая параллель — осадная траншея вдоль крепости, связавшая все участки осадных работ, затем прорыты были еще две траншеи, и все они соединены были прошами — узкими, зигзагообразными окопами для безопасного передвижения из одной траншеи в другую. После этого 36 орудий открыли интенсивный огонь по крепости и вели его весь день.

В ночь с 29 на 30 марта группа охотников из тринадцати рядовых солдат-саперов захватила укрепленный неприятельский пост под самой крепостью.

Шестеро из них — Андрей Петров, Петр Истомин, Дмитрий Сериков, Василий Салбичев, Федор Дурницкий и Андрей Хомяченко — были представлены Барклаем к награждению Георгиевскими знаками, а остальные семеро получили по 25 рублей.

Днем 30 марта по приказу Барклая пехотинцы из дивизии Ланжерона штыковой атакой заняли две господствующие высоты, с которых артиллерия противника вела ответный огонь по позициям осадного корпуса.

В этом бою «ядром оторвана рука у храброго инженер-подполковника Мишо, который предполагал и исполнял план осады с одинаковым отличием», — это был родной брат флигель-адъютанта Александра Мишо, ездившего к Александру с поручением Кутузова.

В последующие дни превосходство русской артиллерии стало подавляющим. Тому способствовал подвоз в начале апреля под Торн еще тысячи центнеров пороха и 25 тысяч ядер и артиллерийских гранат.

6 апреля после ожесточенного орудийного обстрела Торн капитулировал. Французский губернатор Мавилион сдал Барклаю ключи от крепости. Ключи эти были отправлены в Петербург и долгое время хранились вместе с другими регалиями в Казанском соборе.

Гарнизон Торна в числе двух генералов, 135 офицеров и 1793 солдат и унтер-офицеров был отпущен в Баварию под честное слово не воевать против России и ее союзников до 1 января 1814 года. Остальные полторы тысячи солдат и 35 офицеров остались в крепости из-за ран и болезней. Взято было и пятьдесят орудий.

Осада и взятие Торна отличались очень малым уроном со стороны русских. За все время осады было убито 28 и ранено 167 человек.

За взятие Торна Михаил Богданович получил алмазные знаки к ордену Александра Невского и пятьдесят тысяч рублей.

В тот же день Кутузов приказал Барклаю выступить со всеми войсками, освободившимися после взятия Торна, к Франкфурту-на-Одере.

Оставив в Торне генерал-майора Падейского с двумя пехотными полками, с эскадроном казаков и ротой легкой артиллерии, сам Барклай с отрядом около 12 тысяч человек 16 апреля выступил к Познани, чтобы затем идти к Франкфурту.

Он знал, что из Франкфурта ему предстоит совершить марш в Северную Германию, к городу Штральзунд, где его начальником должен был стать Карл Юхан Бернадот.

Предписание, полученное Барклаем, было после с ним приказом Кутузова. В тот день, когда отряд Барклая вышел из-под Торна, в маленьком силезском городке Бунцлау (ныне город Болеславец в Польше); Кутузов умер…

Михаил Илларионович болел недолго.

* * *

Собственно, когда в феврале 1813 года он с согласия Александра и Фридриха Вильгельма III, вновь ставшего полноценным союзником русских, принял пост главнокомандующего и русскими, и прусскими войсками, он уже ощущал первые очевидные признаки недомогания, постепенно переходящие в серьезную болезнь.

26 марта Кутузов, Александр и Фридрих Вильгельм выехали из Главной квартиры, до того стоявшей в польском городе Калите. И вот здесь-то Кутузов и почувствовал себя нездоровым, но значения этому не придал. В первом же саксонском городе — Миличе — Кутузов был встречен с необычайным воодушевлением. «Виват великому старику! Виват дедушке Кутузову!» — кричали восторженные толпы немецких патриотов.

На долю Александра тоже досталось немало восторгов: когда Главная армия 3 апреля форсировала Одер, то у моста немцы поднесли Александру лавровый венок. Однако Александр велел переслать венок Кутузову, добавив, что лавры принадлежат ему.

А между тем Кутузов чувствовал себя все хуже и 6 апреля остался в Бунцлау, не имея возможности следовать за армией.

Александр первые три дня оставался рядом с больным, но потом вынужден был покинуть Кутузова и вместе с Фридрихом Вильгельмом отправился дальше, в Дрезден.

Прусский король, всегда необычайно тепло и уважительно относившийся к Кутузову, приказал своему лейб-медику — «великому доктору» Гуфеланду, почитавшемуся тогда лучшим врачом в Европе, немедленно ехать из Бреславля в Бунцлау.

Александр последовал примеру прусского короля и велел своему врачу — Виллие остаться у постели больного фельдмаршала.

Но ничто уже не могло спасти старого израненного воина от смерти. Поздним вечером 16 апреля начальник канцелярии Кутузова генерал Егор Борисович Фукс, бывший долгие годы начальником канцелярии Суворова, известил начальника Главного штаба князя П. М. Волконского: «16-го сего апреля в 9 часов и 35 минут пополудни свершилось ужаснейшее для нас происшествие. Обожаемый нами фельдмаршал князь Михаил Ларионович кончил дни свои…»

В письме к вдове Кутузова Александр писал: «Болезненная не для одних Вас, но и для всего Отечества потеря, не Вы одна проливаете о нем слезы: с Вами плачу я и плачет вся Россия».

* * *

В тот же день, как умер Кутузов, главнокомандующим русско-прусскими армиями был назначен генерал от кавалерии Петр Христианович Витгенштейн.

Через три дня новый главнокомандующий принял решение двинуться навстречу неприятелю к Негау и Лютцену, где остановился потесненный французами корпус Винценгероде.

20 апреля в 15 верстах к юго-западу от Лейпцига, в окрестностях небольшого городка Лютцена, сошлись армии Витгенштейна и Наполеона. 92 тысячам русских и пруссаков при 650 орудиях противостояло 150 тысяч французских войск при 350 орудиях во главе с самим Наполеоном.

Сражение было ожесточенным и продолжалось весь день. Оно могло бы закончиться полным разгромом союзников, если бы не стойкость русских полков и не лихая кавалерийская атака немецкого фельдмаршала Блюхера, который задержал ею целую дивизию французов, а потом храбро дрался в арьергарде отступающей армии, за что был награжден русским орденом Георгия 2-го класса.

И все же сражение под Лютценом было союзниками проиграно.

…Армия Барклая в Лютценском сражении не участвовала. 23 апреля она вошла во Франкфурт и здесь получила приказ изменить маршрут следования и направиться не на север — к Штральзунду, а на юг — к Бауцену. 4 мая Барклай столкнулся с французскими аванпостами, напавшими на его правый фланг.

К этому времени союзные армии отошли к Бауцену и встали на заранее подготовленные позиции. Туда же прибыл и Барклай со своими более чем 13 тысячами солдат и офицеров, так как по дороге к его корпусу примкнуло около двух тысяч человек из подразделений 3-й армии, находившихся южнее Торна.

Всего же к Главной армии, отступившей к Бауцену, подошло около 25 тысяч русских и прусских войск. И теперь союзная армия снова насчитывала почти сто тысяч человек. Под командой Барклая состоял и прусский корпус генерала Иорка.

В ночь с 6 на 7 мая войска Барклая двумя колоннами выступили из-под Бауцена к Кенигсварту, куда, по дошедшим до Михаила Богдановича сведениям, подходил сильный отряд генерала Лористона.

Барклай построил войска в две колонны. В центре шли русские под командованием Ланжерона, в правой — пруссаки Иорка. Русские шли по левому берегу реки Шпрее, пруссаки — по правому. Сзади двигался гренадерский Корпус Раевского.

Первым вошел в соприкосновение с противником наступавший в центре трехтысячный русский авангард генерал-лейтенанта Чаплица.

Совершив тяжелый ночной переход, авангард вышел к деревне Ионсдорф, где Чаплиц получил известие, что совсем неподалеку, у местечка Кенигсварт, расположилась итальянская дивизия генерала Пейри.

Узнал об этом и Барклай и, послав на помощь Чаплицу 22-й егерский полк с двумя орудиями и сотню казаков, приказал атаковать дивизию Пейри.

Нападение застало итальянцев врасплох. Дивизия Пейри начала отступление, но была отрезана подоспевшей к месту начавшегося боя частью сил из корпуса Ланжерона.

Чаплиц и Ланжерон шли к селению Ионсдорф, Иорк — к деревне Гермсдорф.

Барклай находился в колонне Ланжерона и шел вместе с 18-й дивизией генерал-майора князя Щербатова.

7 мая в три часа дня 18-я дивизия ввязалась в бой и, оттеснив французов к городу Кенигсварту, ворвалась на его улицы и захватила в плен четырех генералов, 14 офицеров и 740 солдат.

Победителям досталось и десять французских орудий.

Вслед за тем авангард Чаплица продолжил преследование неприятеля. Особо отличился при этом отряд знаменитого партизана Александра Фигнера.

В это время к месту сражения подошел пятитысячный отряд генерала Иорка с 36-ю орудиями. Здесь его застало предписание Барклая «двинуться к Ватре и атаковать неприятеля в случае появления его по дороге, ведущей через сие местечко из Гойерсверды».

Пока шел бой на улицах Кенигсварта, отряд Иорка выступил из Гермсдорфа и вскоре встретил на марше неприятеля. Это шел весь корпус Лористона и часть корпуса маршала Нея. Они шли в обход правого крыла русско-прусских войск.

Иорк не дрогнул и завязал с французами неравный бой. Узкие дороги и густой лес вокруг помешали Барклаю бросить на помощь Иорку все силы. Он сумел поддержать союзника частью 9-й пехотной дивизии и несколькими батальонами из корпуса Раевского.

Когда бой был уже в разгаре, Барклай понял, что ему не удастся одолеть противника, и послал к пруссакам адъютанта, приказав Иорку отводить войска на соединение с русскими к Бауцену.

Бой, продолжавшийся десять часов, закончился к ночи 8 мая. Союзники в этом сражении потеряли около трех тысяч человек, французы — около пяти тысяч.

Однако, несмотря на то что войска Барклая благополучно отошли к Главным силам, угроза обхода правого крыла союзников все еще оставалась. Для того чтобы избежать ее, Барклай переместил войска вправо и поставил их между реками Шпрее и Блезауер. Другие полки Главной армии, перестраиваясь, растянулись на двенадцать верст и, таким образом, пытаясь уйти от угрозы охвата с фланга, выстроились в боевой порядок, который мог быть прорван почти в любом месте.

У Бауцена стояло 93 тысячи союзников (65 тысяч русских и 28 тысяч пруссаков при 610 орудиях), против которых было сосредоточено около 155 тысяч наполеоновских войск при 300 орудиях.

Витгенштейн приказал Главной армии Милорадовича отойти, не разгадав истинного замысла Наполеона, который задумал нанести решающий удар по правому флангу, где стоял кавалерийский отряд генерал-лейтенанта Ланского и казачьи полки.

Свой замысел Наполеон стал осуществлять следующим утром, 9 мая.

Как и 8 мая, в 6 часов утра началась ложная атака на левый фланг, и только в 10 часов французы ринулись на отряд Ланского и после упорного боя, длившегося до наступления темноты, заставили союзников оставить поле боя.

При отступлении из-под Бауцена русско-прусская армия шла тремя колоннами. Барклай командовал одной из них, состоявшей из 3-й русской армии и прусского корпуса генерала Блюхера.

Среди свидетельств участников битвы под Бауценом особый интерес представляют «Записки» офицера по квартирмейстерской части штаба 3-й армии Фаленберга. Под Бауценом он состоял при Барклае, выполняя обязанности адъютанта.

«После сражения под Люценом, — писал П. И. Фаленберг, — наши армии отступали до Бауцена, где Барклай и Блюхер стояли в крепкой позиции, чтобы дать генеральное сражение, которого, как кажется, Наполеон жаждал. При присоединении к нам Главной армии боевая позиция 3-й армии растянулась с промежутками в пять верст; неприятель расположился почти параллельно к нам на такое же протяжение на расстоянии более пушечного выстрела.

Бауцен, никем не занятый, остался на нейтральном пространстве между двух армий.

Сначала Наполеон атаковал наш левый фланг; все его атаки были мужественно отражены… Наполеон хотел непременно сломить наш фланг.

Прусский генерал Клейст, стоявший ближе к центру и водивший свои войска несколько раз в огонь, сильно пострадал. Два дня продолжалась упорная битва левого фланга и центра; канонада продолжалась до поздней ночи без умолку; только правый фланг наш стоял, не трогаясь с места».

В это время Фаленберг был отправлен к генералу Грекову-третьему, стоявшему с восемью казачьими полками за рекой Шпрее на правом фланге, для того чтобы снять на план позицию левого фланга неприятеля. Устроившись в кустах, на вершине холма, Фаленберг заметил в 5–6 верстах густые клубы пыли. Это в тыл Барклаю шли корпуса Лористона и Мармона. Однако до цели им оставалось пройти еще верст пятнадцать.

Фаленберг помчался к Грекову, и тот немедленно отправил донесение к начальнику штаба армии. Барклай был предупрежден вовремя, и это спасло армию от поражения.

В это же время прибыл к Барклаю от императора один из генерал-адъютантов с требованием отправить на левый фланг подкрепление.

Барклай отказался выполнить приказ, заверив посланца царя, что не пройдет и двух часов, как его позиция будет атакована.

Так и случилось.

Тем временем генерал Греков-третий повел свей отряд наперерез французским корпусам, к деревне Клике, и туда же подошел посланный Барклаем отряд генерала Чаплица с восемью орудиями.

Завязался жестокий бой, сопровождаемый пушечной канонадой, которая и ввела Наполеона в заблуждение: он решил, что Лористон и Мармон беспрепятственно обошли Барклая с тыла, что это их пушки громят русских и обходный маневр блестяще удался.

Со всей массой своих войск Наполеон ринулся вперед на правый фланг, где стоял Барклай.

Сражение закипело по всей линии.

Барклай стоял твердо, не отступив с позиции ни на шаг. Под прикрытием его войска русская и прусская гвардия в полнейшем порядке отходили мимо императора Александра, стоявшего за позициями.

Когда отошел и Барклай, Александр обнял его за ослушание, спасшее армию, и приказал командовать арьергардом, прикрывая, общее отступление. Отступление, как и прежде, происходило в отличном порядке, и союзники не потеряли ни одного орудия, ни одной повозки.

Союзные войска отходили в Силезию двумя колоннами. Барклай командовал первой колонной, в которую, как и накануне, входила 3-я русская армия и все прусские войска. Второй колонной командовал Витгенштейн. В ней же находились русский император и прусский король.

То, что вторую колонну, в состав которой входила Главная армия, вел не Милорадович, а сам главнокомандующий, было замечено многими: этим он как бы уравнивался с Витгенштейном, а успех под Кенигсвартом и решающая роль в Бауценском сражении очень сильно подняли его полководческий авторитет, и среди офицеров распространился слух, что скоро главнокомандующим будет Барклай. К тому же за бой под Кенигсвартом Барклай был награжден высшим орденом Российской империи — орденом Андрея Первозванного, а Фридрих Вильгельм III пожаловал ему прусский орден Черного Орла. И в то же самое время резко упал престиж нового главнокомандующего — Витгенштейна, неудачно продебютировавшего в двух сражениях подряд. Всего за один месяц, прошедший после смерти Кутузова, Витгенштейн проиграл два сражения, и потому слава «защитника Пскова и Петербурга» сильно потускнела.

Среди русского генералитета и прусских военачальников все чаще стали раздаваться голоса о непригодности графа к исправлению занимаемой им должности.

Некто Хомутов, подпоручик свиты его величества, состоявший в распоряжении Толя и потому хорошо осведомленный в делах Главной квартиры, писал в своем дневнике 11 мая 1813 года: «…Мы все ретируемся. В армии беспорядок, Витгенштейн потерял голову, прочие генералы сами не знают, что делают, все хотят командовать, все хотят умничать, оттого страшная сумятица…

Говорят, Барклай-де-Толли будет сделан главнокомандующим».

Слухи эти подтвердились, говорили, что 13 мая Милорадович приехал к Витгенштейну и сказал ему:

— Зная благородный образ ваших мыслей, я намерен объясниться с вами откровенно. Беспорядки в армии умножаются ежедневно, все на вас ропщут, и благо Отечества требует, чтобы назначили на место ваше другого главнокомандующего.

— Вы старее (то есть по производству в последний чин старше) меня, и я охотно буду служить под начальством вашим или другого, которого император определит на мое место.

Неизвестно, по своей ли инициативе или же по совету Александра поехал Милорадович к Витгенштейну. Зато известно, что сразу же после битвы под Бауценом Витгенштейн подал царю рапорт, в котором писал: «Теперь прибыл к армии генерал Барклай-де-Толли, который гораздо меня старее и у которого я всегда находился в команде; и ныне почту я за удовольствие быть под его начальством. При соединении армий необходимо быть одному начальству, — я до сих пор всем распоряжался именем Вашего Императорского Величества, находясь при Вашей квартире, а посему не мог никто и обсуждаться тем. Но как теперь, по случаю ретирады, я не могу быть всегда при Вашем Величестве, то считаю сие уже неудобным, не сделав кому-либо через то оскорбления, ибо в армии многих я моложе».

На следующий день после разговора с Милорадовичем, 14 мая, Александр приказал Барклаю сдать команду над его Первой колонной Блюхеру и явиться в Ставку для объяснений. Результатом этих «объяснений» было то, что 17 мая Барклай был назначен главнокомандующим.

Как утверждали, он сменил на этом посту Витгенштейна из-за того, что Витгенштейн, крайне беспечно относившийся к вопросам внутреннего управления армией, привел ее в расстройство до такой степени, что в его штабе иногда не знали расположения некоторых полков.

Главная квартира Петра Христиановича походила на городскую площадь… По доброте души своей, он не воспрещал к себе свободного доступа никому; комнаты его всегда наполнены были праздными офицерами, которые разглашали сведения о всех делах, даже и самых секретных.

Союзники русских — пруссаки были гм недовольны: им необходима была победа, а под предводительством его они испытали два поражения и видели ежедневно увеличивающееся расстройство армии.

Петербургская оппозиция, не жаловавшая Барклая в 1812 году, осталась традиционно враждебной к нему и в 1813-м.

«Наши-то вести другого совсем естества, — писал из Петербурга сановник дворцового ведомства Оденталь к приятелю своему Булгакову 30 мая 1813 года, — Барклай сделан опять главнокомандующим. Прогневили мы, видно, Бога снова. Опять напущено ослепление».

Любопытно, что в армии находились люди, которые не только прекрасно понимали существо создавшейся ситуации, но и не боялись прямо высказать это в глаза новому главнокомандующему. Речь идет здесь о скромном обер-офицере, служившем в штабе Барклая летом 1813 года, Тимотеусе фон Боке, добром знакомце самого Гете, поэте-романтике, ветеране войн против Наполеона, прогрессивно мыслящем человеке «нового направления» и убежденном российском патриоте.

В июле 1813 года фон Бок вручил Барклаю записку, в которой смело и откровенно высказал следующее:

«Кутузов при Аустерлице, Витгенштейн при Люцене и Бауцене доказали, как важно для главнокомандующего не быть угодливым и слабым под видом умеренности и мудрости.

То же самое следует сказать и о Барклае-де-Толли: в начале кампании 1812 года он именно потому восстановил против себя всех, что действовал несамостоятельно. Не так поступали Гонзалес, Евгений, Суворов».

Не скрывал Бок и других слабых сторон нового главнокомандующего, отдавая вместе с тем должное и его сильным качествам. Он прямо говорил, а чуть позже и писал, что, по его мнению, «Барклай далеко не Наполеон, но его стойкость в битве парализует все другие преимущества его противника… Дисциплина в нашей армии строга, и все отрасли управления в таком порядке, как не бывали никогда. Не было еще ни одной жалобы, с тех пор как мы перешли границу Германии, жители не могут нахвалиться нашими солдатами. Действительно, если бы не песни, то и не заметил бы их иногда. Все это делает Барклаю много чести; порицаю только то, что в Главной квартире его не услышишь никакого другого языка, кроме немецкого… Румянцев и Кутузов также были постоянно окружены лифляндцами и немцами, но при них это обусловливалось их беспристрастием, при Барклае — напротив». Следует заметить, что последнее замечание исходит из уст немца.

Здесь для нас ценны не только оценки Тимотеуса фон Бока, но и отношение к ним Барклая-главнокомандующего: Михаил Богданович поблагодарил офицера своего штаба за откровенность и прямоту. Прямота высказываний впоследствии обратила на Бока внимание и Александра, но царь оказался не чета Барклаю — смелый и честный лифляндец был объявлен сумасшедшим и кончил свои дни в Петропавловской крепости.

Вступив в новую должность главнокомандующего, Барклай несколько дней не мог добиться от офицеров своего штаба данных о точной численности войск. Состав армии, по докладам военачальников и офицеров Главного штаба, колебался от 70 до 100 тысяч человек. Наконец было установлено, что в армии находится 90 тысяч солдат и офицеров. Полки, бригады и дивизии были так перемешаны, что в полках состояли «чужие» батальоны, в бригадах — «чужие» полки, в дивизиях — «чужие» бригады.

Барклай неутомимо наводил порядок, и неизвестно, насколько удалось бы ему это, если бы Наполеон не запросил перемирия.

В день подписания приказа о назначении Барклая главнокомандующим союзными войсками русские и пруссаки заняли позицию у деревни Пульцен.

На правом фланге стал Блюхер со всеми пруссаками, в центре — Ланжерон, вступивший теперь в командование 3-й армией, на левом фланге — Витгенштейн с полками Главной армии, а в резерве были оставлены дивизии гвардии, гренадеров и кирасир под началом Милорадовича.

На следующий день из-под Кракова подошел корпус Остен-Сакена, только что очистивший от войск князя Понятовского герцогство Варшавское и заставивший отойти к австрийским границам армию Шварценберга.

22 мая, еще не зная, чем могут закончиться переговоры о перемирии, которые велись союзными представителями с эмиссарами Наполеона, неподалеку отсюда — в деревне Пойшвице около Рейханбаха — Барклай отдал приказ отойти чуть восточнее на новую, более сильную позицию.

Однако, лишь только союзники переменили позицию и заняли высоты между Стрелеком и Нимшем, оставив на прежней позиции войска Витгенштейна, как пришло сообщение о подписании перемирия. Оно было заключено на шесть недель — до 8 июля, но затем продлено еще на три недели.


29 мая Барклай издал приказ, обращенный к генералам и офицерам союзных армий. В нем он писал: «Обязанностию их будет в продолжение заключенного перемирия употребить все попечение свое к приведению в должную исправность оружия, амуниции и прочего, к сбережению здоровья солдат, к сохранению среди них строгого порядка и дисциплины; к упражнению малоопытных из них в искусстве военном; словом, к доведению каждой части до совершенства и готовности на новые подвиги. Такими только средствами мы можем поставить себя в состояние явиться с новою славою на поле славы… Итак, сохраните прежнюю доверенность и безмолвное повиновение к начальникам вашим, наблюдайте строгий во всем порядок; с ним и с духом вашим мы повсюду восторжествуем. Приготовьтесь к новым победам».

Главный штаб Барклая почти целиком состоял из генералов штаба 3-й армии и был «обновлен» лишь одним генералом Иваном Ивановичем Дибичем, занимавшим до того должность генерал-квартирмейстера у Витгенштейна, а в конце долгой своей службы ставшим фельдмаршалом.

За два месяца перемирия армия была приведена в такой порядок, какого только можно было достичь за сравнительно короткий срок. Прежде всего были укомплектованы все полки, батареи, эскадроны и команды за счет подошедших в Силезию резервов. Всего за два месяца к армии прибыло около 90 тысяч человек и ее численность возросла до 172 тысяч. Кроме того, в Польше формировалась шестидесятитысячная армия Беннигсена, и около 85 тысяч рекрут обучалось в Резервной армии князя Лобанова-Ростовского. И наконец, под Данцигом находился тридцатидвухтысячный осадный корпус генерал-лейтенанта Левиза оф Менара. Таким образом, летом 1813 года численность только русской армии превышала триста тысяч человек.

Войска, подчиненные Барклаю, были переобмундированы, артиллерийские парки пополнены орудиями и боеприпасами, магазины — продовольствием и фуражом.

Большое число лошадей было поставлено ремонтерами в кавалерию, артиллерию и интендантство.

В конце июля Александр I осмотрел все корпуса, расквартированные в Силезии, и остался осмотром весьма доволен.

В 1813 году в русской армии получили дальнейшее развитие и старые, испытанные методы борьбы с противником, сослужившие добрую службу в Отечественной войне 1812 года.

Партизанские отряды полковника Дениса Давыдова, полковника Фридриха Теттерборна, генерал-майора Александра Бенкендорфа, генерал-майора Александра Чернышева, полковника Виктора Пренделя, ротмистра Михаила Орлова успешно действовали почти на всей территории Пруссии и во многих других районах Восточной Германии еще с начала 1813 года.

Летом в партизанском движении появилось и новое явление — немецкие национальные отряды и интернациональный партизанский отряд полковника Александра Фигнера.

Знаменитый партизан 1812 года Фигнер прославился необыкновенной смелостью и дерзостью. После того как Москва была занята французами, он появился в городе в мундире французского офицера и собирал ценнейшие сведения о положении дел в лагере противника и планах его на будущее. Осенью 1812 года Фигнер командовал отрядом солдат и крестьян, а в начале 1813 года — по секретному заданию Кутузова — под видом купца-итальянца проник в осажденный союзниками Данциг и, войдя в доверие к коменданту гарнизона генералу Жану Раппу, получил от него депеши для Наполеона, которые передал русскому командованию.

Летом 1813 года он возглавил интернациональный партизанский отряд, состоявший из ста казаков, ста пятидесяти кавалеристов пяти различных русских гусарских полков и двухсот итальянцев и испанцев, перешедших на сторону русских. Этот отряд, называвшийся Легионом мести, символизировал единство интересов европейских народов, поднявшихся на борьбу с Наполеоном.

Александр Фигнер погиб 1 октября около города Дассау, попав в окружение при попытке переплыть Эльбу.

Не были забыты и старые подвиги партизан. 28 июля 1813 года Барклай наградил «Знаком отличия Военного ордена» подмосковного партизана Ермолая Четвертакова — солдата-ветерана Киевского драгунского полка, участвовавшего еще в войнах 1805–1809 годов. 19 августа 1812 года в бою возле Царева Займища он попал в плен, однако из плена бежал и организовал в Гжатском уезде Смоленской губернии партизанский отряд, выросший до четырех тысяч человек.

Четвертаков обучил крестьян стрельбе, организовал разведывательную и сторожевую службу, нападал на гарнизоны и обозы противника. Отряд Четвертакова еще до прихода армии собственными силами освободил Гжатский уезд от французов.

В ноябре 1812 года Четвертаков отправился в Могилев, где формировались резервные части. Генерал от кавалерии Кологривов, ведавший формированием кавалерийских частей, расспросил Четвертакова и доложил обо всем Витгенштейну, а тот направил 21 июля 1813 года официальный рапорт за № 172 о подвигах партизана Барклаю.

Барклай наградил Ермолая Четвертакова «Знаком отличия Военного ордена». Четвертаков затем участвовал в «битве народов» под Лейпцигом, в осаде крепости Мец, во взятии Реймса и Парижа.


Во время Плесвицкого перемирия всесторонние мероприятия по подготовке к продолжению войны были проведены и в прусской армии.

Именно то, что союзные войска за время перемирия окрепли и увеличились, убедило в изменении политического курса правительство самого крупного союзника Наполеона — Австрию: летом 1813 года из сателлита Франции она превратилась в противника Наполеона.

Вступление Австрии в Шестую антинаполеоновскую коалицию сильно ослабило позиции Франции в войне 1813 года. Процесс сближения Австрии с врагами Наполеона начался после того, как в феврале 1813 года в Калише был подписан русско-прусский союзный договор.

15 июня австрийские дипломаты сделали первый решительный шаг к будущему союзу: в этот день в Рейхенбахе (ныне Дзержонюв, Польша) были подписаны секретные соглашения о вступлении Австрии в антинаполеоновскую коалицию.

С конца мая в Рейхенбахе разместилась Главная квартира союзных армий и дворы Александра I и Фридриха-Вильгельма III стали центром политической жизни Европы, оспаривая первенство у Ставки Наполеона.

Барклай и почти все русские и прусские генералы заняли дома в центре Рейхенбаха. Барклай, как главнокомандующий, иногда присутствовал на переговорах. Во время перемирия и переговоров в Рейхенбах приехала и жена Михаила Богдановича. По словам уже известного нам поручика квартирмейстерской части Хомутова, в Рейхенбахе было «очень оживленно, и еще более с тех пор, как приехала жена Барклая и еще несколько дам».

От переговоров в Рейхенбахе зависело очень многое: и разработка дальнейших планов войны, и вопросы дислокации и обеспечения войск.

В Рейхенбахе обсуждались вопросы и об англо-прусском союзе, и о денежных субсидиях Англии пруссакам, и о союзе Англии с Россией и субсидиях русским, и о подписании союзной конвенции между Австрией, Россией и Пруссией.

Здесь же по настоянию австрийцев было принято решение о возможном подписании мира с Наполеоном, если он согласится разделить герцогство Варшавское между Россией, Австрией и Пруссией, отдаст Пруссии, кроме того, Данциг, а Австрии — Иллирийские провинции (Каринтия, Хорватия, Далмация с Задаром, Истрия с Триестом, Дубровник и Военная граница), а также восстановит независимость ганзейских городов — Любека и Гамбурга.

Если бы Наполеон не согласился с этими предложениями, то Австрия обязывалась не позже 8 июля 1813 года вступить в войну с Францией.

После этого в Праге 12 июля начались мирные переговоры между Россией и Пруссией, с одной стороны, и Францией — с другой, при посредничестве австрийского министра иностранных дел Меттерниха. 7 августа, не добившись согласия Наполеона на предъявленные ему условия, Меттерних в ультимативной форме не только потребовал выполнения Францией всех условий Рейхенбахских соглашений, но и добавил к ним новые — предоставление независимости Голландии и Испании и отказ Наполеона от звания «протектора Рейнского союза».

Не дождавшись отказа Наполеона от этих условий (а он действительно вскоре отверг большую часть из них), Меттерних в последний день действия Плесвицкого перемирия, 29 июля, объявил Пражский конгресс закрытым и известил Наполеона о вступлении Австрии в войну на стороне Шестой коалиции.


В связи с вступлением в борьбу с Наполеоном новых участников Шестой коалиции произошли серьезные изменения в численности и структуре вооруженных сил союзников.

К концу Плесвицкого перемирия союзные армии насчитывали в своих рядах 492 тысячи солдат и офицеров при 1383 орудиях. В том числе русских на театре военных действий было 173 тысячи.

Войска союзников были разделены на три армии. Они формировались не по страновому или национальному принципу, а в зависимости от места их дислокации. Таким образом, состав каждой армии был чрезвычайно пестрым, и теперь войска союзников в национальном отношении мало чем отличались от «двунадесяти языков» наполеоновской армии 1812 года.

Самой большой из трех армий союзников была Богемская, или Главная, армия (237 тысяч человек, 111 тысяч австрийцев, 77 тысяч русских и 49 тысяч пруссаков, дислоцировавшихся возле города Будина). Во главе Главной армии стоял австрийский фельдмаршал князь Карл Филипп Шварценберг. Он же, с согласия союзных монархов, являлся и главнокомандующим всеми вооруженными силами держав, входящих в Шестую коалицию.

Князь Шварценберг был представителем одного из самых старых, богатых и знатных аристократических семейств Австрии. Ему было сорок два года, но уже четверть века князь служил в армии и начал свою военную карьеру в кампании против революционной Франции. Тогда было ему семнадцать лет. Затем судьба его стала столь же переменчивой, как и политика империи Габсбургов, которой он служил. Шварценберг был и дипломатом, так, в 1808 году именно он возглавлял дипломатическую миссию Венского двора, направленную в Петербург для ведения переговоров о союзе Австрии и России против Наполеона, но главным занятием Шварценберга была военная служба.

В 1812 году он командовал австрийским обсервационным корпусом, действовавшим против 3-й и 4-й армий на Волыни и в Подолии, а с августа 1813 года стал главнокомандующим всеми антинаполеоновскими войсками.

Именно в Богемской армии Шварценберга отныне стал служить и Барклай, возглавив в ней русско-прусский резерв из 77 тысяч русских и 49 тысяч пруссаков: всего, таким образом, под началом у Барклая находилось теперь 126 тысяч человек — чуть более одной четверти всех союзных войск. Это были пехотные корпуса Горчакова и Евгения Вюртембергского, кавалерийский корпус Палена, русский резерв, номинально подчиненный великому князю Константину, но находящийся в прямой команде у Милорадовича и состоящий из гвардии, гренадерского корпуса и трех дивизий кирасир. Кроме того, в подчинении у Барклая находился и командующий прусским корпусом генерал-лейтенант Фридрих Генрих Фердинанд Клейст.

Австрийский император и прусский король предлагали Александру I назначить Барклая командующим отдельной Силезской армией, но Александр не согласился с ними. Теперь о второй армии союзников — стотысячной Силезской, стоявшей в районе Швейдница (61 тысяча русских и 39 тысяч пруссаков). Ею командовал 70-летний прусский фельдмаршал Гебхардт Леберехт Блюхер. Он служил в армии более полувека и был известен своей храбростью, неутомимостью и приверженностью к активным наступательным действиям. Солдаты звали Блюхера «маршал Вперед».

И наконец, в районе Берлина стояла третья армия союзников — Северная (155 тысяч человек, из них 30 тысяч шведов и столько же русских, остальные — немцы). Этой армией командовал пятидесятилетий наследник шведского престола Карл Юхан Бернадот.

Кроме этих трех армий был и еще один отдельный корпус, выдвинутый к Гамбургу (28 тысяч человек при 62-х орудиях). Им командовал австрийский генерал-лейтенант, находящийся на русской службе, Людвиг Жорж Теодор Вальмоден.

Его корпус состоял из русских солдат, казаков и отрядов немецких патриотов из Немецкого легиона.

Союзникам противостояло 440 тысяч французских войск при 1200 орудиях.

Наполеон находился при армии. Силы Наполеона располагались следующим образом: против Богемской армии Шварценберга стояло 102 тысячи человек, против Силезской армии — 120 тысяч и против Северной — 70 тысяч.

Резерв, состоявший из 90 тысяч, находился неподалеку от Дрездена, возле города Герлиц.

Под Гамбургом корпусу Вальмодена противостоял корпус Даву — 35 тысяч человек, и у Магдебурга стояла дивизия Жерара — 12 тысяч человек.

* * *

30 июля Барклай выехал к Будину — на стык границы Чехии с Силезией и Саксонией, — к 130-тысячной армии Шварценберга, а 6 августа в чешском городке Мельник произошла первая встреча Барклая с Шварценбергом. На совещании было решено прежде всего закрыть проходы в Рудных горах, ведущие в Саксонию.

Этот план был утвержден союзными монархами, съехавшимися в Праге. Было решено, что Богемская армия двинется к Фрейбергу, лежащему у отрогов Рудных гор, а оттуда повернет либо к Лейпцигу, либо к Дрездену, в зависимости от того, как поведет себя противник.

7 августа русские, прусские и австрийские войска соединились и на следующий день начали наступление.

По плану, утвержденному в Праге, все союзные армии переходили в наступление одновременно. Силезская армия должна была двинуться первой и демонстративными маневрами привлечь к себе внимание противника.

Северная и Богемская армии должны были действовать на фланги французских войск, выступавших против Силезской армии, и одновременно угрожать их тылам.

Наступление Силезской армии началось 3 августа. Вслед за тем двинулась вперед и Богемская армия.

Наполеон приказал маршалам Удино, Даву и генералу Жирару перекрыть пути движения Северной армии Бернадота, а сам с главными силами двинулся против Силезской армии Блюхера. Однако на марше в Силезию он узнал, что в наступление перешла и Богемская армия Шварценберга, и войска Барклая, тогда, оставив против Силезской армии семидесятитысячный корпус маршала Макдональда, он повернул к Дрездену.

Туда же устремилась и Богемская армия, насчитывавшая теперь 227 тысяч человек.

После четырехдневного марша Богемская армия, вместе с которой двигались русский и австрийский императоры и прусский король, утром 14 августа подошла к Дрездену.

Только тридцатидвухтысячный корпус генерал-лейтенанта графа Остермана-Толстого был оставлен возле города Пирна — на юго-востоке от Дрездена — для прикрытия правого фланга союзников.

В корпус Остермана-Толстого входили 1-я гвардейская дивизия Ермолова, 2-й пехотный корпус принца Евгения Вюртембергского и особый отряд генерала Гельфрейха, также состоявший из опытных обстрелянных солдат Эстляндского и Тенгинского пехотных полков и Лубенского гусарского и 1-го казачьего кавалерийских.

(Этот корпус не принимал активного участия в бою под Дрезденом, но вскоре после сражения сыграл решающую роль в судьбе союзной армии.)

В момент подхода союзников к Дрездену в городе находился только сорокатысячный корпус маршала Гувьона Сен-Сира, развернувшийся за его южной окраиной.

Союзники начали атаку на Дрезден ударом по фронту французов корпусом Клейста и обходом его левого фланга силами Витгенштейна.

После двухчасового боя им удалось потеснить противника.

Однако через два часа к полю боя подошел Наполеон со 165-тысячной армией. Он тотчас же атаковал Шварценберга и отбросил союзников к тем рубежам, с которых утром они начали атаку на Дрезден.

Наступившая темнота положила конец сражению. Союзные войска провели ночь на высотах, под открытым небом и проливным дождем, хлеставшим всю ночь.

Утро 15 августа началось атакой французов на левый фланг союзников, где стояли австрийские войска Вейсенвольфа и Лихтенштейна. Вслед за тем французы ударили по центру позиции, а маршал Мортье, командовавший Молодой гвардией, пошел в обход правого фланга союзников.

Александр I со свитой стоял чуть правее центра на высоте у деревни Рейх и наблюдал за боем. Ядра падали рядом с ним, и подъехавший к царю генерал Моро посоветовал отъехать подальше — на другую высоту, недосягаемую для огня противника. (Жан-Виктор Моро — один из лучших полководцев Французской республиканской армии, в 1804 году был обвинен в заговоре против Наполеона и решением суда выслан из Франции. Наполеон считал Моро опасным для себя соперником и, как утверждали, даже посылал наемных убийц, чтобы убрать популярного генерала. Спасаясь, Моро укрылся в США.

В 1813 году по приглашению Александра I Моро, покинув США, стал военным советником в штабе союзных армий. Как тонкий знаток тактики Наполеона, он пользовался большим авторитетом у союзных монархов.)

Лишь только Александр и Моро тронули коней, как ехавшему чуть впереди царя Моро пушечным ядром оторвало правую ногу, пробило корпус лошади и раздробило генералу левое колено. (Потом говорили, что этот выстрел произвел сам Наполеон, якобы узнавший Моро.)

Смертельно раненный Моро, еще в сознании, посоветовал царю отдать приказ Барклаю сойти с занятых им высот и перейти в наступление, нанеся удар по фронту корпуса Мортье. Царь, очень высоко ценивший советы Моро, тут же отдал Приказ, но Барклай продолжал стоять на высотах, считая приказ гибельным для своей армии. Из-за сильной грязи его войскам было трудно спустить с гор артиллерию, в случае неудачи всю ее пришлось бы оставить на равнине, и поэтому он не двинулся с места.

Во второй половине дня Шварценберг доложил союзным монархам, что у австрийцев кончились боеприпасы и им будет не с чем продолжать сражение, если оно продлится на следующий день.

Потеряв около 20 тысяч человек, союзники в 5 часов вечера начали отходить от Дрездена в Теплицкую долину.

Их путь пролегал по узким и обрывистым горным дорогам, где с трудом шли обозы и артиллерия.

Барклай, отступая к Теплицу, из донесения разведки узнал, что на его пути стоит корпус генерала Вандама.

Если бы Вандам сумел занять Теплиц, то вся стосорокатысячная армия союзников оказалась бы запертой в горном ущелье с двух сторон.

Однако вечером 15 августа к Остерману-Толстому, стоявшему к юго-востоку от Дрездена, примчался флигель-адъютант Вольцоген и привез сообщение Барклая об отступлении союзников из-под Дрездена.

К этому времени Осгерман из перехваченной переписки французских военачальников узнал, что корпус Вандама вдет наперерез союзникам.

Остерман принял решение отступить на Кульм и Теплиц и здесь загородить дорогу Вандаму.

16 августа четырнадцатитысячный корпус Остермана вступил в бой и весь день сдерживал натиск тридцатитысячных сил противника.

17 августа через Кульм проходили полки русской гвардии. Остерман приказал Ермолову — командовавшему 1-й гвардейской дивизией — занять позицию южнее Кульма и не сходить с нее до подхода главных сил.

Остерман и Ермолов объехали полки и отдали приказ: «Победить или умереть».

После упорнейшего боя гвардия в полном порядке медленно отступила к югу от Кульма, но только лишь после того, как стало известно, что союзная армия уже близко и угроза ее окружения миновала.

Между тем русские и прусские войска появились в тылу корпуса Вандама. У французов оставался лишь один выход — сбить с позиции гвардию.

Жестокий бой продолжался до самой ночи, пока союзные армии не спустились с гор.

В этом бою Остерману ядром оторвало руку. Как только солдаты-преображенцы сняли его с коня, он сказал: «Вот как заплатил я за честь командования гвардией. Я доволен». Потом Остерман шутил, что руки ему жаль только потому, что прежде он был одним из лучших бильярдистов России, уступая лишь двум игрокам — генералу Скобелеву и генералу Бибикову.

По злой иронии судьбы, все трое потеряли на войне руки, а Скобелев еще и ногу.

После того как Остерман был ранен, командование войсками принял Ермолов, пока его не сменил подошедший к Кульму Милорадович, старший по званию.

Ранним утром следующего дня — 18 августа — в дело вступили главные силы союзников и общее руководство продолжавшимся сражением принял Барклай, а 1-я гвардейская дивизия была отведена в резерв.

Вандам, рассчитывая, что следом за отступающей армией союзников идут главные силы французов, решил стоять до конца.

В семь часов утра 18 августа сражение началось снова. Оно было столь же упорным, как и накануне, пока к полудню не появились в тылу Вандама подоспевшие к полю боя пруссаки Клейста.

О сражении при Кульме сохранились интересные воспоминания генерал-майора Маевского.

Он писал, что «у Теплица… Государь отдал уже приказ ретироваться дальше, но Барклай настоял дать сражение — и мы приобрели большие лавры в Вандаме».

Интересен и рассказ Маевского еще о двух эпизодах сражения при Кульме.

Маевский с самого утра был в бою, лично взял пушки и послан был Милорадовичем поздравить Барклая с победой.

Он подъехал к Барклаю, который стоял рядом с царем.

Царь приказал Барклаю отдать распоряжение о преследовании неприятеля, но стоявший рядом Толь закричал:

— Государь! Нам не должно повторять той глупости, которую сделал Вандам, и преследовать его!

Царь смутился — вокруг стояли генералы союзных армий, но, «ценя пользу выше честолюбия, тут же отдал другой приказ».

Барклай и Маевский поехали на поле боя. Вскоре они подъехали к деревне, объятой сильным огнем. В пламени взрывались пороховые ящики, и проехать через деревню было невозможно. Барклай и Маевский взяли в сторону и вскоре стали подниматься на высоту, с которой Вандам несколько часов назад обозревал поле сражения.

Маевский первым въехал на ее вершину и внезапно увидел перед собой около сотни французских стрелков. К снастью, они испугались больше, чем Маевский, и, зная уже, что сражение проиграно, сдались в плен.

Кульмская победа был первой во всех войнах России с Наполеоном с 1805 года, при которой присутствовал Александр. И потому он всю жизнь с восторгом вспоминал о ней.

Союзники захватили под Кульмом 12 тысяч пленных, 84 орудия и весь обоз.

Однако значение кульмской победы определялось не этим: она подняла моральный дух союзников, не одержавших после смерти Кутузова ни одной победы над Наполеоном.

Победа под Кульмом сыграла и важную политическую роль: после поражения под Дрезденом Шварценберг хотел отвести войска на территорию Австрии, а Меттерних — и вообще выйти из Шестой коалиции. Но «Кульмские Фермопилы»[63], как стали называть это сражение, изменили ход войны.

За отличие в Кульмском сражении полки русской гвардии получили Георгиевские знамена и Георгиевские трубы; король Пруссии в честь этой победы учредил специальный орден — Кульмский крест, наградив им 6 тысяч русских солдат и офицеров; в Праге над могилами русских воинов, умерших от ран, полученных под Дрезденом и Кульмом, был воздвигнут памятник. Надпись на нем гласила: «Герои! Священ ваш прах стране сей, и память ваша незабвенна в своем Отечестве».

Сам Барклай за победу под Кульмом получил орден Георгия 1-го класса.

В Отечественной войне 1812 года только Кутузов удостоился такой же награды, и то не после Бородина, Малоярославца или Березины, но лишь тогда, когда последний вражеский солдат был изгнан с территории России.

Австрийский император Франц I наградил Барклая за победу под Кульмом высшим орденом империи — Командорским крестом Марии-Терезии.

Как и Кутузов, Барклай имел тоже все четыре степени ордена Георгия.

В тот же день, когда завершилось сражение под Кульмом, Барклай узнал, что Силезская армия Блюхера разбила на реке Кацбах войска Макдональда. За эту победу Блюхер был удостоен титула князя Вальштадтского.

…Победа под Кульмом была одержана 18 августа 1813 года: ровно через год после того как Барклай сдал командование Кутузову в Царевом Займище. Прошел только один год, но как сильно все переменилось за это время и в судьбе его страны, и в его собственной!

* * *

Узнав о поражении Вандама, Наполеон приказал своей армии остановиться. Союзники тоже остановились, заняв те же позиции, с которых они полмесяца назад двинулись к Дрездену.

Наполеон же пошел к Бауцену, намереваясь атаковать Силезскую армию Блюхера.

Тогда союзники решили, что Главная армия Шварценберга пойдет за ним следом и, переправившись через Эльбу, попытается нанести Наполеону фланговый удар. Войскам же Барклая было предписано двинуться в Саксонию, к городу Фрейбургу, а корпусу Витгенштейна, состоявшему теперь под командой Барклая, идти к Дрездену.

25 августа началось одновременное движение войск Шварценберга и Барклая по ранее намеченному плану.

Наполеон в создавшейся ситуации усмотрел опасность быть отрезанным от Дрездена и быстро возвратился, намереваясь нанести удар по корпусам Барклая, стоявшим между Кульмом и Теплицем.

29 августа французские колонны появились на склонах гор и стали спускаться в Теплицкую долину. Барклай решил уклониться от боя. Объясняя свое решение царю, он писал ему в тот же день: «Долгом поставляю представить Вашему Императорскому Величеству, что если австрийцы завтра подоспеют, то можно здесь дать сражение; буде же сие не надежно, то лучше отступить, ибо всеми известиями подтверждается, что большою дорогою идет Наполеон с 6-м и 14-м корпусами и гвардиею и что, сверх того, тянется много войск горами. Отступление же дурных последствий навлечь не может, ибо чем дальше неприятель удаляется от Саксонии, тем больше подвергается опасности».

Однако Наполеон, спустившись в долину, не стал атаковать Барклая, а вдруг переменил намерение и сам начал отход к Дрездену.

В это время армия Шварценберга уже была на подходе к Теплицу, и Барклай 31 августа перешел в наступление, преследуя и тесня французов. Арьергардные бои продолжались еще пять дней. 5 сентября Барклаю довелось командовать последним боем, когда прусский авангард натолкнулся между Кульмом и Ноллендорфом на арьергард французов.

В тот же день Бернадот разбил под Денневицем маршала Нея. Победа эта легко досталась Бернадоту из-за того, что саксонцы, состоявшие в корпусе Нея, прежде служили под началом Бернадота и не захотели сражаться против своего старого командира. Две их дивизии в момент атаки на центр позиции Северной армии перешли на сторону союзников и повернули оружие против французов. Это решило исход сражения — корпус Нея в беспорядке отступил.

После 5 сентября наступило затишье: Наполеон ушел к Дрездену и встал там на позиции, перестав беспокоить союзников.


Незадолго перед тем Барклай был вызван в Главную квартиру союзников, где принял участие в обсуждении плана предстоящей кампании.

Союзное командование стремилось прежде всего собрать воедино все свои силы, но этому препятствовало то, что переправы через Эльбу были в руках французов. Оттеснить Наполеона от Эльбы силами одной Главной армии союзники не могли и потому решили привлечь к выполнению этой задачи армию Беннигсена, двигавшуюся к театру военных действий из Польши и потому названную Польской армией.

К Эльбе должна была подойти и Северная армия Бернадота.

С середины сентября все четыре союзные армии начали движение к одной точке — Лейпцигу. Туда же пошли и главные силы французов. К началу октября вокруг Лейпцига и на подходах к нему собралось никогда дотоле не виданное число войск — полмиллиона человек при более чем двух тысячах орудий. Барклай снова командовал частью Богемской армии — пруссаками и русскими. В авангарде его войск шел русский корпус Витгенштейна и прусский — Клейста.

Кавалеристы Витгенштейна 2 октября южнее Лейпцига вступили в бой с французами у местечка Либервольковиц и деревни Вахау.

В ответ французы нанесли удар по левому крылу союзников, но успеха не добились.

Барклай приехал к Витгенштейну и вместе с ним наблюдал за боем.

Вечером 2 октября он приказал прислать на помощь Витгенштейну Гренадерский корпус и 3-ю кирасирскую дивизию. В это же время Барклай узнал, что Наполеон прибыл в Лейпциг.

Весь следующий день, 3 октября, стороны готовились к генеральному сражению.

К утру 4 октября союзные армии выстроились в боевой порядок. Барклай встал на правом фланге, расположив войска в три линии. В первой линии стоял корпус Витгенштейна, во второй — корпус Раевского и в третьей — резерв цесаревича Константина.

Перед Барклаем была поставлена задала: нанести удар по главным силам Наполеона, расположенным у деревни Вахау, и, сбив его с позиции, заставить отступить к Лейпцигу.

В это же время австрийские войска принца Гессен-Гомбургского, находившиеся на левом фланге, должны были действовать во фланг и тыл Наполеона.

Сражение началось в 10 часов утра атакой корпуса принца Евгения Вюртембергского на Вахау. Затем справа — на Либервольковиц — двинулись войска Горчакова-второго, а слева на деревню Клеберг — пруссаки Клейста.

Принц Евгений Вюртембергский и генерал-лейтенант Клейст решительным ударом овладели Вахау и Клебергом. Однако Наполеон сконцентрировал за Вахау сто орудий и открыл убийственный огонь по русским и пруссакам. Вслед за тем французские колонны пошли на Вахау.

Барклай двинул на помощь принцу Евгению Вюртембергскому две дивизии гренадер корпуса Раевского. Они вошли на пространство между позициями корпуса Евгения Вюртембергского и войсками князя Горчакова, слившись с поредевшими пехотными каре принца.

На этот маневр Наполеон ответил массированной кавалерийской атакой. Он намеревался разгромить союзников до подхода новых армий, идущих к ним на помощь. Атака французской кавалерии на гренадер Раевского представляла собою кульминационный пункт первого дня сражения. Подлинным его героем стал сам Николай Николаевич Раевский и непоколебимые гренадеры его 7-го корпуса.

«Под Лейпцигом, — вспоминал участник войны, будущий генерал Михаил Федорович Орлов, — он со своими гренадерами занимает часть центра нашей линии. В сем ужасном сражении было одно роковое мгновение, в котором судьба Европы и всего мира зависели от твердости одного человека. Наполеон, собрав всю свою кавалерию, под прикрытием ужасной батареи, устремил ее на наш центр.

Часть оного поколебалась и временно уступила отчаянному нападению; но корпус гренадер под командою Раевского, свернувшись в каре, стоял непоколебимо и, окруженный со всех сторон неприятелем, везде отражал его усилия. Сия твердость дала нашим время выстроиться и вскоре опрокинуть французскую кавалерию, которая принуждена была ретироваться под огнем непоколебимых гренадер, расстроилась и обратилась в бегство.

В сию решительную минуту Раевский, тяжело раненный картечью в правое плечо, пошатнулся на лошади.

Поэт Батюшков, служивший при нем адъютантом, заметил сие несчастье… Раевский положил на рану левую руку и, показывая ее, обагренную кровью, сказал с улыбкой сии два известных стиха:

Во мне нет больше крови, которая давала мне жизнь;

Эта кровь иссякла, она пролита за Отчизну.

(Справедливости ради следует заметить, что эти стихи Раевский прочел по-французски.)

Он, — продолжал Орлов, — остался на лошади и командовал корпусом до окончания сражения, хотя рана была жестокая и кость раздроблена. За сей подвиг он произведен в генералы от кавалерии.

Барклай послал на помощь гренадерам дивизию легкой гвардейской кавалерии, но она не успела развернуться в лаву и была опрокинута на марше французской конницей.

Следом за кавалеристами шла на центр русских позиций Старая гвардия. Французские ядра стали падать уже в Ставке Александра. Барклай бросил против них тяжелую кавалерию и русскую и прусскую гвардии. После исключительно тяжелого боя эти отборные части остановили французов и заставили их отойти назад на расстояние пушечного выстрела.

Потеряв примерно по тридцать тысяч человек только за один день 4 октября, стороны разошлись по своим позициям…

5 октября военные действия не возобновлялись, так как и союзники и французы приводили свои войска в порядок, готовясь на следующий день продолжить сражение.

В этот день к Лейпцигу должны были подойти Северная армия — 58 тысяч человек и Польская армия — 54 тысячи человек.

К Наполеону же — всего лишь пятнадцатитысячный корпус Ренье.

На рассвете 6 октября Наполеон понял, что с приходом союзных войск Бернадота и Беннигсена выиграть сражение ему не удастся. Он послал к переправам через реку Заале корпус Бертрана, чтобы подготовить возможное отступление своих войск из-под Лейпцига.

К утру 6 октября против 175 тысяч французов при 717 орудиях стояло 325 тысяч союзников при 1384 орудиях.

В 7 часов утра первой пошла в наступление Богемская армия.

В 10 часов утра союзники, охватившие армию Наполеона с трех сторон, начали бой на всем фронте. В это же время двинулись на деревню Пробстгейде и войска Барклая. Однако, достигнув Либервольквица, где они уже были позавчера, получили приказ остановиться и ждать обхода Пробстгейде войсками Беннигсена и австрийского генерала графа Коллоредо.

Прошло более трех часов, но ни Беннигсен, ни Коллоредо в тылу Пробстгейде не появлялись — они не могли прорвать оборону французов.

Наконец в два часа дня Барклай получил приказ взять Пробстгейде.

Деревня, состоявшая из каменных домов и окруженная кирпичной оградой, оборонялась всего четырьмя ротами стрелков, но по обеим ее сторонам стояли сильные батареи, за деревней развернулись два французских корпуса — Виктора и Лористона.

Первыми пошли на штурм Пробстгейде две бригады прусской пехоты генерала Югейста. Они ворвались в деревню, но были выбиты оттуда картечью французских пушек.

Вторую атаку на Пробстгейде провели русские дивизии Шаховского и Горчакова-второго, поддержанные пруссаками, однако их выбила оттуда штыками Старая гвардия.

После ожесточенного боя Пробстгейде остался за французами, но дальше они не прошли — их остановил огонь русских пушек.

То, что произошло на фронте Барклая, было характерно для всех действий союзников 6 октября, — они почти нигде не добились успеха, хотя нигде не потерпели и серьезных неудач.

Объяснялось это разобщенностью их действий, а также тем, что они не использовали своего численного превосходства, продержав в резерве без употребления в деле сто тысяч солдат и офицеров.

Одним из значительных успехов союзников 6 октября был переход на их сторону части наполеоновских войск. После победы Северной армии при Денневице, достигнутой благодаря внезапному переходу саксонцев на сторону союзников, Бернадот установил тайные связи с саксонцами, которые еще продолжали служить в армии Наполеона.

Это привело к тому, что во время «Битвы народов» — так называли сражение под Лейпцигом, — две бригады саксонцев с сорока орудиями перешли на сторону союзников и, как и в сражении при Денневице, обратили оружие против Наполеона.

Их примеру последовали и вюртембергские кавалеристы генерала Нормана. И без того тяжелое положение Наполеона, выдерживавшего уже несколько дней значительный численный перевес союзников, стало к концу дня 6 октября совершенно невыносимым.

В ночь на 7 октября Наполеон отступил к Лейпцигу, максимально сократив фронт и уплотнив свои боевые порядки.

Он рассчитывал использовать и старые городские стены, и обширные эспланады, и каменные здания, и наспех сооруженные опорные пункты на заставах и во въездных воротах.

В 7 часов утра 7 октября армии союзников со всех сторон устремились к Лейпцигу. Первыми ворвались на улицы города русские полки 26-й дивизии Ивана Федоровича Паскевича из армии Беннигсена. Следом за ними в город вошли еще две дивизии Польской армии, после чего с востока ворвалась Северная армия Бернадота. Наконец с севера прошли через боевые порядки французов и войска Силезской армии Блюхера.

Войска Барклая в штурме Лейпцига 7 октября участия не принимали. Сам Михаил Богданович стоял у дороги в Гриммау вместе с союзными монархами и ждал донесения о падении Лейпцига, но донесения все не было. И тогда оба императора и король решили въехать в город, где все еще шли бои. Через Гриммауские ворота союзные монархи въехали в город, следуя за корпусами Витгенштейна и Клейста.

В южной части Лейпцига бои уже затихли, в северной — еще продолжались. Наполеон со стотысячной армией с трудом продвигался по Вейсенфельской дороге к Эрфурту. Он потерял убитыми и ранеными свыше 60 тысяч солдат и офицеров и 20 тысяч пленными, оставив на поле боя и 325 орудий.

Потери союзников простирались до 80 тысяч человек, причем почти половина были русские.

Отмечая заслуги военачальников в «Битве народов», Александр I пожаловал Барклаю графский титул.

Среди отмеченных наградами был и генерал-майор Закревский: получив звание генерала за три недели до битвы под Лейпцигом, 8 октября он стал генерал-адъютантом.

Случай этот был исключительным. Генерал-адъютант в 27 лет, не имея ни титула, ни знатного происхождения, ни связей при дворе, при котором, кроме него, было всего шесть генерал-адъютантов, включая и великого князя Константина Павловича, — такое происходило весьма и весьма редко и за особые, подчас секретные заслуги. Закревский, став генерал-адъютантом, тотчас же получил от Александра I поручение состоять при Барклае и сообщать ему все, что будет достойно внимания.

— Я не хочу, — сказал Александр Закревскому, — затруднять главнокомандующего письменными рапортами и личными объяснениями… В походе не всегда можно писать как следует — пишите мне хоть на клочке бумаги карандашом. Если же и писать вам будет некогда, присылайте мне словесные сообщения. Для сего назначаю состоять при вас двух моих флигель-адъютантов.

(Одним из них был граф Браницкий, заслуживший славу непримиримого врага Барклая еще летом 1812 года.)

С этого дня до взятия Парижа Закревский был связующим звеном между Барклаем и царем.


Итоги сражения под Лейпцигом, отнюдь не исчерпывались числом убитых, раненых и пленных. Главное, что это грандиозное сражение обернулось сокрушительным поражением Наполеона и в политическом смысле.

После «Битвы народов» освобождение Германии стало делом нескольких недель. Рейнский союз, протектором которого Наполеон гордо именовал себя с 1806 года, распался, как карточный домик. Более тридцати немецких королевств, герцогств, княжеств, архиепископств не только перестали поддерживать Наполеона, но и превратились в его противников.

Рейнский союз — основа наполеоновской системы порабощения Германии — рухнул. Победа союзников в Лейпцигской битве явилась и мощным стимулом в освободительной борьбе голландского народа за свободу Нидерландов.

Следствием поражения Наполеона под Лейпцигом было и то, что уже в декабре 1813 года на престоле страны оказался Вильгельм Оранский — убежденный враг Наполеона, боровшийся еще с революционной Францией, а с момента оккупации Голландии французами служивший восемнадцать лет в войсках Пруссии и Австрии. Таким образом, и Голландия оказалась в составе антинаполеоновской коалиции.


8 октября союзники начали преследовать отступающую армию Наполеона. Они считали главной своей задачей не допустить сосредоточения сил противника. Поэтому Богемская армия стала преследовать колонны, отходящие на Иену и Наубург, Силезская — шла за отступающими через Мерзебург силами левого фланга, а Северная и Польская — двигались за главными силами Наполеона, к Лютцену и Вейсенфельду.

Барклай находился в составе Богемской армии, которая была разделена на две части. Одна шла на Иену, другая — на Наумбург.

Барклай командовал второй колонной, шедшей на Наумбург. Под его началом, как и прежде, были русский корпус Витгенштейна, прусская дивизия Клейста и, кроме того, австрийский корпус генерала Гиулая. В этой колонне находился и император Александр. Войска Барклая, достигнув Наумбурга, получили сообщение о том, что австрийский авангард Гиулая натолкнулся в Кезенских дефиле на 4-й корпус генерала Бертрана, занимавший сильную позицию.

Из-за особенностей местности Барклай не мог помочь Гиулаю и ждал исхода боя весь день 9 октября, пока французы на следующий день не отступили.

Далее колонна Барклая вошла в густой и большой Тюрингенский лес. Прошел первый снег, быстро растаявший, дороги развезло, во многих местах они были настолько узки, что всадники не могли идти в строю даже по двое. Это замедляло движение, благодаря чему Наполеон, лишившийся половины артиллерии и почти всех обозов, оторвался от преследователей и ушел за Рейн.

Во время отступления армия Наполеона понесла немалые потери. В некогда Великой армии уже давно не стало «двунадесяти языков».

Бывшие союзники французского императора либо переходили в лагерь его противников, либо объявляли о своем нейтралитете.

19 октября 1813 года погиб один из последних верных союзников Наполеона — племянник польского короля князь Юзеф Понятовский, после «Битвы народов» под Лейпцигом получивший звание маршала Франции и проносивший его менее двух недель. Маршал Понятовский при отступлении утонул в реке Эльстер и был похоронен на общем солдатском кладбище. При возвращении польских войск из-под стен Парижа на родину, генерал Рожнецкий соорудил Понятовскому на берегу Эльстера небольшой памятник, а генерал Сокольницкий с пятьюдесятью офицерами провожал тело Понятовского от Лейпцига до Варшавы.

9 сентября 1814 года гроб Понятовского ввезли в столицу Польши. Барклай тогда находился в Варшаве, командуя 1-й армией. Фельдмаршал Барклай со всем штабом и генерал Домбровский выехали навстречу и пешком сопровождали печальное шествие по городу до церкви Святого Креста, где произошло торжественное отпевание при огромном стечении народа. Барклай представлял на церемонии русскую армию, отдававшую последние почести достойному и благородному противнику. Во время похорон Понятовского русские и польские солдаты — недавние противники — братались между собою.

Во время похорон Понятовского Барклаю рассказали занятную историю, будто бы в детстве гадалка предупредила маленького Юзефа, что ему следует бояться сороки. Он помнил об этом, но всегда иронически относился к ее «пророчеству». А между тем «Эльстер» по-немецки означало «сорока»…

24 октября войска Барклая вошли во Франкфурт-на-Майне, город, расположенный в устье реки Майн близ ее впадания в Рейн. Само историческое название города — Франконфурд — Франкский брод — свидетельствовало о близости Франции. И в самом деле: за Рейном начиналась Франция…


Армии союзников остановились. Боевые действия продолжались лишь вокруг осажденных крепостей. 17 ноября Рапп сдал Данциг. 22 декабря пала польская крепость Замостье. Еще через три дня капитулировала прусская крепость Модлин. Высвободившиеся силы союзников из-под взятых крепостей шли к Рейну.

К началу 1814 года союзники сумели сосредоточить против Наполеона гигантскую армию — около 900 тысяч человек при двух тысячах орудий. Из них 453 тысячи — в том числе 153 тысячи русских — стояло на правом берегу Рейна.

Наполеон мог противопоставить этой громаде едва одну треть — около трехсот тысяч наспех обученных юнцов и стариков. А на Рейне союзники имели против себя лишь 130 тысяч. Да и ветеранов среди них уже почти не было…


1813 год завершился освобождением Германии от наполеоновского владычества. Лишь в Гамбурге еще стоял корпус маршала Даву, но и туда уже шли войска Северной армии.

Приближение Северной армии к границам Дании заставило ее короля Фредерика VI отказаться от союза с Францией и примкнуть к Шестой коалиции. Вскоре к союзникам присоединились Голландия и Бельгия.

1 января 1814 года Богемская армия форсировала Рейн и, перейдя на его левый берег, заняла швейцарский город Базель. Это произошло ровно через год после того, как русская армия перешла через Неман. Вслед за тем все союзные армии вторглись во Францию…

Началась кампания 1814 года.

Глава девятая Годы 1814-й и 1815-й

Еще до того, как союзники форсировали Рейн, их войска были переформированы. Одной из причин этого явилось присоединение к антинаполеоновской коалиции Вюртемберга и Баварии. (Баварский король и Вюртембергский герцог примкнули к союзникам в октябре 1813 года.)

Все войска союзников были разделены на действующую — Главную — армию и резерв.

Действующая армия состояла из шести пехотных корпусов. Каждому из корпусов были приданы кавалерийские части.

Три корпуса — 1-й, 2-й и 3-й — состояли из австрийских войск, 4-й — из вюртембержцев, 5-й — из австрийцев и баварцев, 6-й — из русских. (Этим корпусом командовал Витгенштейн.) Главнокомандующим и одновременно командующим Главной армией по-прежнему оставался Шварценберг.

Резерв делился на две части. Одна часть состояла из австрийских войск, вторая — из русских, прусских и баденских.

Барклай командовал второй частью резерва, однако, будучи главнокомандующим всеми российскими войсками, он осуществлял руководство ими, в чьей бы непосредственной команде они ни состояли, и на его же плечах лежала забота о снабжении всех русских войск боеприпасами, продовольствием и фуражом.

Трудность руководства союзными войсками усугублялась великой национальной «чересполосицей». В Главной армии — у Шварценберга — была 61 тысяча русских войск, в Силезской — у Блюхера — 56 тысяч русских (и лишь 19 тысяч немцев), в Северной — у Бернадота — 36 тысяч. Из-за этого «вавилонского смешения языков» Барклай часто не знал конкретного хода дел в союзных армиях и подлинного — состояния русских войск. До него доходили сведения о пренебрежении союзников своими обязательствами перед русскими, о плохом снабжении русских солдат и офицеров. Он делал все, что мог, но далеко не всегда его усилия оказывались эффективными.

Бывший камер-паж прапорщик лейб-гвардии Семеновского полка Казаков стал свидетелем такого красноречивого эпизода, произошедшего после того, как союзные войска перешли Рейн:

«Мне случилось раз зимой, в небольшой деревушке, видеть, — писал Казаков, — как стащили соломенную крышу с одной избы, в которой поместился наш главнокомандующий Барклай, и каково же было мое положение, когда он вышел поспешно из избы и стал смотреть, как снимают солому и стропила, которые зимой не нужны, так как дождя не бывает. Когда же жандармы и казаки стали сгонять с крыши фуражиров, то Барклай, смеясь, приказал их не трогать, чтоб не замерзли и не остались без пищи».

Плохое снабжение могло обернуться грабежами и незаконными контрибуциями с мирного населения, и потому, вступив во Францию, Барклай отдал строгий приказ, предупреждавший какие-либо бесчинства со стороны подчиненных ему войск.

«Доброе расположение жителей в недрах самой Франции, — говорилось в приказе, — поставляет нас в обязанность не считать никого из них нашими неприятелями, исключая тех, кои подъемлют против нас оружие, а потому всякое насилие накажется смертию. Начальники войск, в обязанность коих вменяю я строго за сим наблюдать, употребят все зависящие от них меры к недопущению всякого своевольства и наглостей. Не посрамим лавров, осеняющих воинов, сражающихся за спокойствие Европы, и да будет мир обязан им миром».

После перехода через Рейн союзники двинулись между Вогезскими и Юрскими горами через Везуль — на город Лангр, расположенный на высоком плато в юго-восточной части Франции, между реками Сеной и Соной. Отсюда лежала прямая дорога к Парижу.

Союзники начали наступление девятью колоннами. Две из них — восьмая и девятая — состояли почти полностью из русских.

Барклай командовал 9-й колонной, шедшей во втором эшелоне. Он должен был подкрепить любую из восьми колонн, которая первой подверглась бы нападению со стороны неприятеля.

9 января колонна Барклая пришла в Лангр, куда вскоре прибыли три союзных монарха и Шварценберг.

Здесь, в Лангре, на расстоянии чуть больше двухсот верст от Парижа, союзники стали вдруг обсуждать вопрос: следует ли воевать дальше или же лучше заключить с Наполеоном мир?

После шести дней почти беспрерывных обсуждений было принято компромиссное решение — войну не прекращать, но в то же время начать с Наполеоном переговоры о мире.

К сожалению, нет конкретных свидетельств участия Барклая в этих дискуссиях. Сохранилось лишь одно его письмо от 15 января 1814 года, посланное им из Лангра уже известному нам Майеру.

Барклай писал:

«Мы теперь во Франции и только в 60-ти милях от Парижа; передовые отряды уже большею частью около Труа и Шалони. Таким образом мы видим себя почти у цели наших трудов. Дай, Господи, чтобы скоро все было довершено, так как мы нуждаемся в покое. Я бы хотел знать, что теперь скажут все эти гнусные льстецы, которые, не зная причин моих действий, были достаточно дерзки публично высказывать относительно меня свой приговор.

Если Россия выйдет из этой борьбы возрожденной и покрытой бессмертной славой и поднимется на высшую ступень значения и могущества, то причину этого надо искать в плане кампании 1813 года, начертанном с предусмотрительностью и остроумием. Особенно же… мы обязаны этим еще никогда не виданным и не слыханным феноменам, что такая огромная и сложная коалиция до сей поры еще существует и с энергией преследует все ту же цель.

Барклай де Толли».

Союзники уже назначили и место переговоров — город Шатильон, — как Наполеон вдруг начал наступление, пытаясь прежде всего разгромить Силезскую армию Блюхера.

14 января он напал на союзников при Бриенне. Несмотря на численное превосходство союзников — около 45 тысяч, — Наполеон, имея тридцатишеститысячную армию, сумел разбить Блюхера и заставил его отступить к Ла-Ротьеру. Бой при Бриенне — первое крупное сражение 1814 года — отличался исключительным упорством.

В составе армии Блюхера были русские корпуса Остен-Сакена, Щербатова, Ливена и Олсуфьева, отличившиеся в этом сражении и помешавшие Наполеону разбить Силезскую армию по частям. Их мужественное сопротивление дало союзникам возможность соединиться на позиции у Ла-Ротьера и через три дня нанести решительный удар по французской армии.

Под Бриенном Наполеон едва не попал в плен.

25 декабря 1815 года он сказал графу Лас-Казасу, разделявшему с ним его заточение на острове Святой Елены: «Под Бриенном я шпагой отбивался от казаков, стоя под тем деревом, где я одиннадцатилетним кадетом читал «Освобожденный Иерусалим».

Справедливости ради следует признать, что и союзный главнокомандующий Блюхер тоже едва не попал в плен к французам — настолько пестрой и переменчивой была картина боя у Бриенна.

Как бы то ни было, но поле боя осталось за Наполеоном, а союзники отошли на шесть верст к югу — к деревне Ла-Ротьер.

Ситуация под Ла-Ротьером уже отличалась от положения, бывшего всего три дня назад при Бриенне: армии Наполеона противостояло уже не 45 тысяч человек, а 72 тысячи — к месту боя сумела подойти часть армии Шварценберга, в которой был и Барклай. Командовал боем Блюхер. Союзные монархи — Александр I и Фридрих Вильгельм III, прибывшие на поле сражения, на сей раз не вмешивались в распоряжения полководца.

Шварценберг и Барклай, стоя рядом с Блюхером, ограничивались лишь советами старому фельдмаршалу.

Союзные войска, в числе которых был и двадцатисемитысячный русский корпус, одержали победу.

За сражение при Ла-Ротьере Блюхер, Шварценберг и Барклай были награждены золотыми шпагами, украшенными алмазами и лаврами.

21 января союзники вновь вступили в Бриенн. Здесь, в местном замке, состоялось еще одно совещание русского царя, прусского короля, Шварценберга, Блюхера и Барклая.

На совещании в Бриенне было решено двигаться дальше — к Парижу.

Барклаю предписано было через Бар-сюр-Об и Труа идти к Пон-сюр-Сен.

Однако Наполеону удалось остановить союзников после пятидневных боев, продолжавшихся с 29 января по 2 февраля. В ряде сражений западнее Шалона он имел успех в боях с Силезской армией, а затем потеснил и Главную армию.

В то время как Наполеон и союзники с переменным успехом вели борьбу на территории Франции, в Шатийоне начал работу мирный конгресс.

Францию на конгрессе представлял министр иностранных дел Наполеона, герцог Виченцский Коленкур, Австрию — граф Стадион-Вартхаузен, Англию — Абердин, Пруссию — фон Гумбольдт, Россию — граф Разумовский.

И Коленкур и его противники затягивали переговоры, надеясь на успех своих армий.

Требования союзников сводились к возвращению Франции к границам, существовавшим на 1 января 1792 года, и невмешательству ее в решение территориальных вопросов, которые могли бы возникнуть при заключении мирного договора.

Однако Наполеон отверг эти предложения.

«Я так взволнован гнусным проектом, который Вы мне прислали, — писал он Коленкуру, — что считаю себя уже обесчещенным тем, что нам его предлагают».

Наполеон потребовал от союзников сохранить за Францией левый берег Рейна, Бельгию, Ниццу и Савойю…

Переговоры в Шатильоне закончились безрезультатно 7 марта, когда союзники уже готовились к решающему наступлению на Париж.

В начале февраля, под влиянием временных успехов Наполеона, союзники отступили к Лангру, но в начале марта снова двинулись вперед и 8–9 марта нанесли сильное поражение французам у города Арси-сюр-Об.

Наполеон двинул к Арси корпуса Нея и Себастиани, насчитывавших всего около 20 тысяч солдат и офицеров.

Союзники же в первый день сражения имели здесь от 25 до 30 тысяч человек, находившихся под командованием Шваценберга.

Наполеон предпринял отчаянную попытку одним ударом покончить с союзниками, но его атака на их правый фланг была отбита.

9 марта и к Наполеону и к союзникам подошли подкрепления, но численность французской армии возросла лишь на 10 тысяч, в то время как силы союзников увеличились более чем вдвое, достигнув 70 тысяч человек.

Войска Барклая принимали в сражении при Арси-сюр-Об самое активное участие. Благодаря действиям русских кирасир, гренадер и артиллеристов — в особенности гренадер Раевского и кирасир принца Евгения Вюртембергского — Наполеон вынужден был перейти к обороне, а затем начал отступать. Шварценберг промедлил и упустил возможность догнать армию Наполеона и нанести ей решительное поражение.


Через несколько дней после победы при Арси-сюр-Об в Главной квартире союзников, разместившейся в Сомпюи, состоялось еще одно заседание. Решался вопрос: следует ли идти за отступающими войсками Наполеона или, оставив его на время в покое, двинуться всеми силами на Париж?

Барклай высказался за преследование Наполеона и почти все участники совещания с ним согласились.

Молчал только Александр, но когда все высказались, царь предложил идти на столицу Франции.

Его мнение оказалось решающим.

После сражений при Лаоне и Арси-сюр-Об Наполеон оставил на произвол судьбы корпуса Мармона и Мортье и, дерзко переправившись через реку Об на глазах построенной в боевой порядок армии Шварценберга, двинулся к пограничным крепостям на Рейне.

Он надеялся, что союзники бросятся за ним в погоню и не пойдут на Париж, оставшийся в его тылу, но — просчитался.

Союзники, обеспечивая сообщения между двумя своими армиями, следовали за Наполеоном до Витри, а затем 13 марта резко повернули и быстро пошли на Париж.

В этот же день произошло одно из последних сражений кампании 1814 года — битва при Фер-Шампенуазе.

Сражение это отличалось необычайной стремительностью кавалерии союзников, которая напала на французские пехотные корпуса, шедшие через деревню Фер-Шампенуаз на соединение с главными силами Наполеона. Несмотря на то что силы союзников равнялись всего 14 тысячам человек, они нанесли смелый удар противнику, имевшему 23 тысячи человек при 80 орудиях.

Барклаю в этом сражении принадлежала решающая роль.

Первыми атаковали французов войска Евгения Вюртембергского и графа Палена. Пехотинцы противника успели образовать правильное каре, выдвинув пушки. Тогда Барклай приказал бросить на противника кирасир и два полка лейб-гвардии — Драгунский и Уланский.

Закипело сражение — яростное, кровопролитное и беспощадное: от места боя до Парижа было ближе, чем от Бородина до Москвы.

На огромном поле стояло ощетинившееся штыками черное французское каре, со всех сторон окруженное русскими кавалеристами.

Предложение о сдаче французы отвергли и были изрублены конными полками, ринувшимися в атаку. Лишь весьма немногим удалось спастись в этом бою.

…Путь на Париж был открыт.


Опрокидывая и уничтожая все мелкие и крупные отряды французов, авангард союзников 17 марта с бою занял Бондийский лес, примыкавший к пригородам Парижа, и вышел к окраинам столицы Франции. Авангардом союзников командовал Раевский.

Уже известный нам панегирист героя Раевского Орлов так писал о нем: «Встретившись под Арсисом с армиею Бонапарте, после кровопролитной битвы Раевский входит в город на пятах неприятеля и преследует его на Витри. Потом, переменив свой фронт, он атакует у Фер-Шампенуаза корпуса Мармона и Мортье, заставляет их поспешно отступить и после нескольких переходов является первый в виду гордой столицы Франции». Он же предлагает императору и помещения для его штаба, Ставки и свиты.

Главная квартира Александра разместилась в Бондийском замке на опушке Бондийского леса, который занял корпус Раевского.

Союзные армии — Главная и Силезская (170 тысяч человек) шли к Парижу с двух сторон: с востока — от Мо и с севера — от Суассона. Они преследовали остатки разбитых корпусов Мармона и Мортье. К Парижу же спешил и Наполеон, одержавший свою последнюю победу — при Сен-Дизье.

Союзные войска, шедшие к Парижу с севера, угрожали в первую очередь районам, расположенным на северном берегу Сены. Поэтому союзное командование должно было прежде, всего учитывать те естественные препятствия, лежащие на пути их армий, которые маршалы Наполеона могли использовать при обороне города.

Прежде всего это были высоты, окружающие Париж с северо-востока. Наиболее трудными для преодоления были высоты Бельвиля и холмы Монмартра. Серьезным препятствием мог стать Венсенский замок, расположенный у опушки Венсенского леса, а также множество крепких, толстостенных каменных домов и стоящие на гребне высот дворцы Тюильри, Тильмон и Фонтене.

Кроме того, на пути союзных войск было множество оврагов, парков, лесов и рощ, а также два больших канала — Уркский и отходящий от него канал Сен-Дени.

Наполеон не допускал мысли, что когда-то хоть какая-нибудь армия окажется у стен Парижа, и потому город оказался почти неподготовленным к обороне.

Лишь когда союзные армии уже показались перед городом, наспех стали наметывать земляные брустверы на Бельвиле и Монмартре и строить у селения Лавилета единственный шанец — четырехугольную земляную насыпь, окруженную окопами, с бастионами по углам. А пушки втаскивали на высоты уже тогда, когда стало ясно, что до штурма города остаются считанные часы.

Около шести тысяч национальных гвардейцев, необмундированные рекруты, несколько сот инвалидов и разрозненные части отдельных полков, по разным причинам очутившиеся в Париже, — таков был на первых порах его гарнизон, пока в город не вошли остатки корпусов, разбитых под Фер-Шампенуазом.

Части Мармона и Мортье вошли в Париж, когда солдаты Раевского уже шли по пригородному Бондийскому лесу.

Наполеон был еще далеко от своей столицы, императрица Мария-Луиза уехала в Блуа, и оборону города взял в свои руки старший брат Наполеона Жозеф — бывший король Неаполя и Испании. Он назначил Мармона командовать правым крылом обороны, а Мортье — левым. Собрав все силы воедино, Жозеф обнаружил, что он может противопоставить союзным армиям около сорока тысяч солдат и офицеров при 150 орудиях. Между тем к Парижу подошло 100 тысяч союзников, и около 70 тысяч находились поблизости, готовые прийти к ним на помощь. Когда главные силы подходили к Парижу, корпус Винценгероде преследовал Наполеона, корпус Сакена занял промежуточное положение, готовясь, в зависимости от обстоятельств, либо пойти за Винценгероде, либо присоединиться к войскам, подошедшим к Парижу, либо, наконец, загородить Наполеону дорогу, если он повернет к своей столице.


Перед самым городом войска Главной армии перестроились в три колонны. Барклай командовал одной из трех колонн, шедшей в середине, — на Бондийский лес.

Справа — на Мери, Вильпент и Дюпьи — шла колонна Блюхера, слева — на Венсенский лес — колонна принца Евгения Вюртембергского.

18 марта в пять часов утра должно было начаться общее наступление союзников на Париж.

Раевский атаковал неприятельские войска у Пантена и Бельвиля, но был остановлен, так как Блюхер и принц Евгений Вюртембергский запоздали с выступлением на Монмартр и Венсен.

Барклай, спасая положение, послал на помощь Раевскому гренадерский корпус и гвардейские полки пруссаков и баденцев. Благодаря этому своевременному маневру все пространство между Пантеном, Бельвилем и Роменвилем оказалось в руках союзников.

В 11 часов утра справа от Раевского показались колонны Блюхера, а вслед за тем на Венсен двинулись войска Евгения Вюртембергского.

Барклай приказал начать общую атаку на город и бросил в бой 2-ю гвардейскую пехотную дивизию Ермолова.

Атака завершилась успехом: союзные войска ворвались в предместья Парижа.

В два часа дня были заняты господствующие над городом Бельвильские высоты, и тотчас же среди союзников распространилась весть, что Париж капитулирует.

Участник боев за Париж подпоручик квартирмейстерской части Хомутов потом писал в воспоминаниях, что как раз в это время он, разыскивая своего начальника полковника Карла Толя, поднялся на одну из высот и увидел его, едущего навстречу, а с двух других сторон к Толю подъезжали Александр I и Барклай-де-Толли.

«Его Величество, — пишет Хомутов, — увидя последнего, закричал: «Михаил Богданович! Поздравляю Вас с фельдмаршалом!»

Именно овладение Барклаем и Раевским высотами Роменвиля и Бельвиля решили судьбу Парижа.

Участник боев полковник Орлов писал:

«Невзирая на упорную защиту, Раевский мало-помалу вытесняет французов из всех их передовых позиций. В сей неравной борьбе, где на каждом шагу неприятель находил прикрытие и сражался, отступая, из-за садовых оград и казенных домов, потеря наша была довольно значительна; но когда сии препятствия были уничтожены и прусская гвардия начала выходить из селения Пантен, Раевский увидел, что настало решительное мгновение. Он соединяет свои резервы, быстрым натиском отбивает 19 батарейных орудий и занимает высоты, повелевавшие всеми входами в Париж. Сия атака решила дело; неприятель прибегает к переговорам и просит пощады.

Многие военные писатели, — замечает далее Орлов, — утверждают, что участь Парижа решена была взятием высот Монмартра на правом нашем фланге. Сие мнение совершенно несправедливо. Переговоры у Пантенской заставы были уже в полном действии и приказания остановить огонь на всех пунктах всюду разосланы, когда атака на Монмартр совершилась.

Наши парламентеры слышали русское «ура» при атаке Монмартра из самого Парижа, и французские генералы жаловались тогда же на несоблюдение данного нами слова.

К счастию, нетрудно было им доказать, что сие случилось не от чего другого, как от того только, что приказание остановить военные действия, посланное с высот Роменвиля, не успело дойти до высот Монмартрских.

Итак, не в Монмартре, но в Роменвиле гордый Париж был покорен».

Здесь, в Роменвиле, Барклай расположил и свой штаб, но сообщения о капитуляции города все не было.


Между тем еще до начала общего наступления ранним утром 18 марта Александр приказал своему флигель-адъютанту, полковнику Орлову, воспоминания которого только что приводились здесь, ехать в Париж и предложить французам капитуляцию.

— Если мы можем приобресть этот мир, не сражаясь, тем лучше, — сказал Александр Орлову, — если же нет, то уступим необходимости, станем сражаться, потому что волей или неволей, с бою или парадным маршем, на развалинах или во дворцах, но Европа должна ныне же ночевать в Париже.

Сопровождаемый пленным французским офицером и двумя трубачами, Орлов приехал в деревню Пантен, уже занятую русской пехотной бригадой.

Первая попытка завязать переговоры успехом не увенчалась, и французское командование согласилось на переговоры только после восьмичасового сражения, когда союзные войска уже заняли деревню Бельвиль и взошли на Сен-Шомонский холм.

В четыре часа дня, когда русская гвардия была готова вступить в бой, в Главную квартиру приехал французский парламентер. Вместе с Орловым он отправился к военному руководителю обороны Парижа, герцогу Рагузскому маршалу Мармону.

Мармон согласился прекратить огонь, вывести войска за укрепленные заставы и немедленно создать комиссию для переговоров о сдаче города.

Александр I, получив известие о готовности французов вести переговоры о капитуляции, направил к Мармону Орлова и графа Нессельроде. С ними вместе поехал адъютант Шварценберга австрийский полковник Парр, а с Нессельроде — один из адъютантов Барклая капитан Петерсон.

Переговоры состоялись у Вилеттской заставы, где к Мармону присоединился еще один маршал — герцог Тревизский Мортье, но никакие доводы союзных уполномоченных не могли поколебать решимости двух маршалов продолжать борьбу за Париж. Дело кончилось тем, что Орлов по его собственной воле остался заложником у французов, а все остальные парламентеры к ночи вернулись в Главную квартиру союзников, так ничего и не добившись.

Орлов же вместе с Мармоном поехал в Париж и остался в отеле маршала, где началось совещание об условиях грядущей капитуляции.

Однако к 11 часам вечера в отель прибыл адъютант Наполеона генерал-лейтенант де Жирарден. Он привез устный приказ Наполеона взорвать Гренельский пороховой склад «и в одних общих развалинах погребсти и врагов и друзей, столицу со всеми ее сокровищами, памятниками и бесчисленным народонаселением». Но полковник Лескур, которому было приказано сделать это, отказался, сославшись на отсутствие письменного именного приказа Наполеона.

В два часа ночи с письмом от Нессельроде приехал полковник Парр. Союзники соглашались выпустить из Парижа французскую армию, но сохраняли за собою право преследовать ее.

Маршал Мармон принял новые условия, и за четверть часа Орлов составил текст капитуляции Парижа.

По этим условиям наполеоновские войска оставляли город 19 марта в 7 часов утра. Военные действия союзники обещали начать не раньше 9 часов утра. Все арсеналы и военные склады должны были в полной сохранности перейти в руки союзников. Национальные гвардейцы и жандармерия должны были быть сохранены, обезоружены или распущены по усмотрению союзников.

Последняя, 8-я статья договора о капитуляции гласила: «Город Париж передается на великодушие союзных государей».

Рано утром 19 марта французская делегация отправилась в Бондийский замок.

В 8 часов утра союзные войска начали подходить к Пантенской заставе Парижа.

В 10 часов утра из Бондийского замка в Париж выехал Александр.

Через одну версту он встретил прусского короля и Шварценберга, пропустил вперед русскую и прусскую гвардейскую кавалерию и во главе свиты более чем в тысячу офицеров и генералов многих национальностей двинулся к Парижу.

Следом пошли русский гренадерский корпус, дивизия гвардейской пехоты, три дивизии кирасир с артиллерией и дивизия австрийских гренадер.

Чудесная погода усиливала торжественность и праздничность этого великолепного шествия.

Обратившись к ехавшему рядом Ермолову, Александр сказал:

— Ну что, Алексей Петрович, теперь скажут в Петербурге? Ведь, право, было время, когда у нас, величая Наполеона, меня считали за простачка.

Ермолов смутился.

— Не знаю, государь. Могу сказать только, что слова, которые я удостоился слышать от вашего величества, никогда еще не были сказаны монархом своему подданному.

У ворот города стояли в парадном строю вся русская гвардия, гренадерский корпус, три дивизии кирасир, часть артиллерии, прусская гвардия, австрийские гренадеры, корпус баварцев, корпус вюртембержцев и баденская гвардия.

Ворота еще были заперты, но как только царь и его свита подъехали, они растворились, грянула музыка и войска торжественным маршем хлынули в город.

Впереди Александра в Париж вошли несколько кавалерийских эскадронов и гвардейские казаки.

За ними ехал царь со свитой, прусским королем и Шварценбергом, под радостные крики парижан: «Виват, Александр! Виват, русские!»

Царь остановился на Елисейских полях и четыре часа принимал парад союзных войск. После этого он отправился во дворец Талейрана.

* * *

Как только Александр туда прибыл, началось совещание, на котором кроме него были Фридрих Вильгельм, Шварценберг, Нессельроде, Талейран, герцог Дальберг, князь Лихтенштейн и генерал Поццо ди Борго.

Целью совещания было наметить переход к новой власти, так как Александр был решительно настроен заставить Наполеона отречься от престола.

Александр открыл собрание краткой речью, в которой заявил, что его главной целью является установление прочного мира.

Что же касается будущего устройства Франции, то союзники готовы на любой из вариантов: на регентство жены Наполеона императрицы Марии-Луизы при сохранении трона за трехлетним сыном ее и Наполеона Жозефом Бонапартом; на передачу власти Бернадоту; на восстановление республики и на возвращение Бурбонов — словом, на любое правительство, угодное Франции.

Все присутствующие высказались за Бурбонов. Выступавший последним Талейран закончил свою речь словами:

— Возможны лишь две комбинации: Наполеон или Людовик XVIII. Республика невозможна. Регентство или Бернадот — интрига. Одни лишь Бурбоны — принцип.

Завершая заседание, Александр сказал:

— Нам, чужеземцам, не подобает провозглашать низложение Наполеона, еще менее того можем мы призывать Бурбонов на престол Франции. Кто же возьмет на себя инициативу в этих двух великих актах?

И Талейран указал на Сенат, который должен был немедленно назначить Временное правительство.

20 марта Сенат под руководством Талейрана учредил Временное правительство, а на следующий день объявил Наполеона и всех членов его семьи лишенными права занимать французский престол.

21 марта Александр снова принял Коленкура и заявил ему, что Наполеон должен отречься от престола.

На вопрос Коленкура, какое владение будет оставлено Наполеону, Александр коротко ответил:

— Остров Эльба, — не преминув добавить, что все, что только будет возможно сделать для почета великому человеку, будет сделано.

В тот же день, 21 марта, Александр принял делегацию Сената и между прочим сообщил сенаторам о своем решении немедленно возвратить во Францию всех пленных, находящихся в России.

Каждый шаг и действие в Париже Александра отличались желанием завоевать симпатии жителей столицы Франции. Александр держался просто, был ласков, щедр, остроумен. Он любил нравиться и хорошо умел делать это. К тому же подкупал его безукоризненный французский язык и манеры прекрасно воспитанного человека.

Об этом свидетельствует множество эпизодов.

Вот лишь два из них.

Некто прямо на улице сказал Александру:

— Мы уже давно ожидали вашего прибытия в Париж.

— Я бы пришел и раньше, но виною моей медлительности была храбрость французов.

К этому же ряду относится и такой эпизод: когда нечаянно царская карета перевернула какой-то легкий частный экипаж, то Александр сам извинился перед пострадавшим, велел записать его имя и адрес и на следующий день прислал потерпевшему перстень, карету и прекрасную лошадь.


25 марта в Фонтенбло Наполеон подписал отречение от престола и 3 мая прибыл на остров Эльба, отданный ему во владение. Союзники сочли возможным сохранить за ним титул императора.

2 апреля Барклай получил новое назначение: он стал главнокомандующим Силезской армией, сменив на этом посту заболевшего старика Блюхера. Свою должность командующего русско-прусским резервом Барклай передал цесаревичу Константину.

Власть во Франции была передана в руки короля Людовика XVIII из дома Бурбонов.

В эти же дни шведский король Карл XIII наградил Барклая орденом Меча I степени.

Став фельдмаршалом, Барклай ни в чем не переменился. Он остался таким же скромным и малопритязательным человеком, чуждым чванства и лести, каким был всю свою жизнь.

В Париже балы сменялись смотрами войск, а парады — пышными благодарственными молебнами.

И в этой мишуре и суете старался остаться незамеченным русский генерал-фельдмаршал граф Михаил Богданович Барклай-де-Толли.


А между тем не парады, балы и молебны определяли существо происходящего во Франции.

Во Францию возвращались дворяне-эмигранты, контрреволюционное духовенство, старое чиновничество — все те, кого выбросила из страны Французская революция.

18 мая 1814 года между союзниками и новым правительством Франции состоялось подписание мирного договора. Вначале договор подписали представители России, Англии, Австрии и Пруссии, затем к ним примкнули Швеция, Испания и Португалия. По Парижскому мирному договору Франция оставалась в границах, существовавших на начало 1792 года. Окончательно территориальный вопрос было решено урегулировать на международном конгрессе.

По Парижскому мирному договору восстанавливалась независимость многих государств, захваченных Наполеоном: Швейцарии, Голландии, итальянских и немецких королевств, княжеств и городов-республик. Франции возвращались многие из ее колоний, захваченные другими странами во время наполеоновских войн.

Через четыре дня после того, как договор был подписан, 22 мая, царь вместе с прусским королем Фридрихом Вильгельмом III, сопровождаемые большой и пышной свитой, отправились в Лондон. Вместе с Александром в Англию выехал и Барклай.

Он занимал в окружении царя одно из самых видных мест. Впервые с декабря 1812 года рядом с Александром не было Аракчеева, не поехавшего из-за болезни.

Вместе с Барклаем Александра сопровождали герои минувшей войны — Платов, Толстой, Чернышев, Уваров, видные дипломаты и придворные — Нессельроде, Адам Чарторижский, Ожеровский и постоянный спутник царя — лейб-медик Виллие.

С прусским королем направлялись — канцлер Гарденберг, фельдмаршалы Блюхер и Иорк, выдающийся ученый и дипломат Вильгельм Гумбольдт.

26 мая высокие гости высадились в Дувре. Последующие три недели были заполнены торжественными приемами, балами и празднествами.

Барклая тяготила эта светская шумиха. Он предпочел бы всему этому экскурсии по Лондону, осмотр достопримечательностей, но положение высшего по званию военного обязывало его всюду следовать за царем.

Однако визит в Англию оказался полезен тем, что отношения между царем и Барклаем стали еще более доверительными.

А кроме того, в Лондоне Барклая ожидала приятная, неординарная и довольно неожиданная встреча частного характера.

Михаил Богданович встретился с английским полковником Робертом Барклаем, и они выяснили свое тесное фамильное родство.

Беседа с обаятельным шотландцем закончилась в чисто британском стиле: приведя неотразимые доказательства их давних генеалогических связей, сэр Роберт, подводя итог беседы, воскликнул: «Все правильно, Майкл, мы — щенки из одного выводка!»

14 июня визит в Англию закончился. В этот день царь и его свита отплыли из Дувра в Кале.


После возвращения Барклая из Англии во Францию перед ним и другими русскими военачальниками была поставлена задача подготовки армии к возвращению в Россию. Как ни парадоксально это звучит, но эта задача оказалась ничуть не легче, чем те, которые им приходилось решать во время войны.

Русские солдаты за время пребывания во Франции вдоволь набрались вольного духа, и вот это-то обстоятельство и мешало быстро и без потерь вернуть солдат на родину.

Весьма красноречивыми и характерными являются в этом смысле воспоминания артиллерийского офицера Барановича.

Он вспоминал, что когда пехотный корпус генерала Олсуфьева шел к Парижу, в авангарде корпуса двигался полк генерала Полторацкого.

В лесу, возле города Шап-о-Бер, полк был окружен французскими партизанами и сдался.

Через два часа следом прошел полк генерала Удома и тоже был принужден сложить оружие. Такая же участь постигла и артиллерийскую батарею Манасеина, шедшую вслед за полком Удома.

Только автору записок — Барановичу — удалось ускакать и предупредить шедшие за Удомом другие полки корпуса Олсуфьева.

Французы ограбили пленных, отобрав все, кроме орденов. «Эти даны им за заслуги!» — говорили грабители.

Посадив генералов, штаб- и обер-офицеров на Лошадей, французы погнали остальных в пешем строю.

По трое в ряд всех их привели в Париж и провели по городу — разутых и раздетых — до места ночлега в Версале.

«Отряд пленных, остановившись на площади до времени развода по квартирам, удивил жителей своим беспорядочным видом: у кого не было сапог, рубахи, шинели, портков, без покрова головы, а тряпками обвязаны, — и тотчас принесли чулки, башмаки, штаны, кофты, шляпы, блузы и одели наших солдат и офицеров так забавно, что нельзя было узнать, кто он — француз или русский?»

Затем всех отвели в город Пломбиер — в департаменте Вогезы, где генералу Полторацкому «велено было, как старшему, заведовать всею командою и следить за благочинием».

«В этом квартировании, — писал Баранович, — случился эпизод небывалый в войске и в летописях истории русских войск.

Полковника Засядко денщик, довольно смышленый, вздумал из-под ведомства военного освободиться и жить по-французски, пользоваться свободою, убеждая себя, что в настоящее время не находится в России, под грозою, а в свободной земле Франции; и в этом намерении совещевался с товарищами, как поступить в этом деле. И, не ожидая их ответа, сам начал действовать и, пришед к полковнику, сказал: «Отпустите меня! Я вам далее — не слуга!» — «Как? Ты — денщик: должен служить, как тебя воинский устав обязует!» — «Нет, господин полковник, теперь мы не в России, а в вольной земле Франции, следовательно, должны свободой пользоваться, а не принужденностью!»

Засядко донес о случившемся генералу Полторацкому, а тот нарядил Судную комиссию и отдал денщика под военный суд.

По свидетельству того же Барановича, «из всего войска осталось во Франции до сорока тысяч нижних чинов, о возврате которых государь Александр и просил короля Людовика XVIII под условием, что возвращающийся в Отечество наказанию не подлежит… и путевые издержки государь примет на свой счет. Но король не в состоянии был исполнить государеву просьбу за утайкою французами беглецов…»

Ростопчин в 1814 году писал о том же с возмущением жене: «Суди сама, если… из конногвардейского полка в одну ночь дезертировало 60 человек с оружием в руках и лошадьми. Они уходят к фермерам, которые не только хорошо платят им, но еще отдают за них своих дочерей».

Летом 1814 года русские войска двинулись в Россию. Барклай был назначен главнокомандующим 1-й армией с местонахождением Главного штаба в Варшаве. 30 июля он прибыл на место дислокации его армии, состоявшей из шести пехотных корпусов. Их командирами были его испытанные соратники: Витгенштейн, Евгений Вюртембергский, Дохтуров, Раевский, Остен-Сакен и Ланжерон.

В октябре в Польшу возвратились кавалерийские части, а также 2-я и 3-я гренадерские дивизии Ермолова, тоже вошедшие в 1-ю армию.

2-ю армию возглавил Беннигсен.

Приехав в Варшаву, Барклай оказался в одном городе с цесаревичем Константином, который с конца 1814 года являлся главнокомандующим Польской армией. Фактически цесаревич был наместником в Царстве Польском, но Барклай не состоял у него под командой, и это очень раздражало Константина.

Кроме того, 1-я армия насчитывала в своих рядах более 100 тысяч человек, а Польская армия была намного меньше, и это тоже уязвляло болезненно самолюбивого цесаревича.

Денис Давыдов писал об этом так: «Цесаревич, никогда не любивший Барклая, говаривал о нем: «Зачем у него такой большой штаб? Он, вероятно, хочет подражать Потемкину, но этот лишь по воле императрицы окружал себя во время войны с турками большою свитою затем, чтобы при заключении мира она не уступала свите турецкого паши».

В Варшаве Барклай начал часто болеть. Особенно давала себя знать болезнь, подхваченная им во время перехода через Кваркен. Он подумывал об отставке, об уходе на покой, но царь отказал ему в этом, и Барклай продолжал служить. Временами он мысленно возвращался к пережитому, чаще иного вспоминая прошедшую войну. Известно, что иногда работал над воспоминаниями, которые, к сожалению, не сохранились.

Вместе с тем Барклай продолжал огромную работу по организации жизни армии в мирных условиях.

К традиционным заботам главнокомандующего добавились и ранее ему неизвестные — поддержание оснащенности армии новыми видами вооружения, поощрение изыскательских и конструкторских работ, проводимых его офицерами.

Сослуживцем Барклая по 1-й Западной армии был один из первых конструкторов ракетного оружия — генерал-майор Александр Дмитриевич Засядко. Он учился в Артиллерийском и инженерном шляхетском кадетском корпусе, затем участвовал в Итальянском походе Суворова, в русско-турецкой войне 1806–1812 гг., в Отечественной войне 1812 года.

В 1815 году Засядко начал работы по созданию боевых зажигательных пороховых ракет трех калибров, сконструировал пусковые станки, позволяющие вести залповый огонь одновременно шестью ракетами, создал приспособления для наведения ракет на цель и разработал тактику боевого применения ракетного оружия.

Ракеты Засядко обладали хорошими баллистическими данными и имели дальность полета до трех верст.

Барклай присутствовал при испытании ракет Засядко и так охарактеризовал его деятельность в письме к талантливому инженеру: «Я с удовольствием видел особенные труды и усердие Ваше в открытии сего нового и столь полезного орудия, кои поставляют меня в приятный долг изъявить Вам за то истинную мою признательность».

К этому времени Барклай стал военачальником такого масштаба, что ему приходилось чаще задумываться о больших вопросах общественной жизни.

Его не могли не волновать положение крестьян, вопрос военных поселений, судьбы солдат, вышедших в отставку. Он размышлял над этими проблемами и видел теснейшую связь между крепостническим укладом России и аракчеевщиной, между палочной дисциплиной в армии и беспощадным подавлением в обществе даже малейших намеков на гражданские свободы.

Понимая все это, он все же оставался всегда верным слугой царя, но старался хотя бы в рядах 1-й армии сделать жизнь солдат достойной человека и преодолеть насилие, жестокость и произвол.

Наиболее концентрированно представления о долге командиров по отношению к подчиненным изложены были Барклаем в Инструкции, составленной в начале 1815 года после его приезда в Варшаву.

Наряду с требованием строгой дисциплины и добросовестного отношения к службе, Барклай настаивал на бережном отношении к людям, призывал воспитывать в них храбрость, выносливость, любовь к опрятности. «Кроткое и благородное обхождение начальников с подчиненными, — говорилось в Инструкции, — не вредит порядку, не расстраивает чинопочитания, но, напротив, рождает то истинное и полезное честолюбие, каковым всякий должен воодушевляться; уничтожение сих благородных чувствований чести унижает дух, отнимает охоту и вместо доверия к начальству рождает ненависть и недоверчивость».

Такое отношение к солдату было не просто прямой противоположностью насаждавшейся в русской армии палочной дисциплины, но воспринималось как открытый вызов «аракчеевщине» — цельной и законченной системе мер, вдохновителем и организатором которой был давний недоброжелатель фельдмаршала — Аракчеев.

Особенно обострились их отношения, когда Барклай заявил себя решительным противником любимого детища Аракчеева — военных поселений, которые Барклай почитал совершенно не годными и вредными.


Мирные будни военной службы уже становились привычными, как вдруг в Варшаву пришло известие о бегстве Наполеона с Эльбы и высадке во Франции. Эта весть застала Александра I на конгрессе в Вене, откуда приказ о подготовке армии к походу и пришел в Варшаву.

Этому сенсационному сообщению, грянувшему в Вене как гром среди ясного неба, предшествовал полный развал Шестой антинаполеоновской коалиции. России и Пруссии противостояли все ее участники, да к тому же и роялистская Франция, формально в коалицию не входившая.

Венский конгресс отличался необычайной пышностью и разнообразием устраиваемых увеселений.

Принц де Линь, отличавшийся остроумием, назвав как-то Венский конгресс «танцующим конгрессом», во второй раз заметил: «Конгресс танцует, но не продвигается ни на шаг».

А между тем бесчисленные балы сменялись столь же бесчисленными маскарадами, представлениями и спектаклями, фейерверками и парадами. Карусели, катания в санях, охоты, загородные прогулки шли беспрерывной чередой.

Следует помнить, что радость победы над Наполеоном была еще очень свежа, и потому многие празднества были посвящены годовщинам разных победоносных сражений минувшей войны. На поля битв при Асперне и Ваграме монархи и участники этих сражений выезжали вместе и вспоминали, как происходило все это в 1809 году.

6 октября 1814 года в Вене праздновали первую годовщину Лейпцигской битвы и после военного парада устроили обед для 30 тысяч солдат и офицеров — участников парада. 12 октября Александр в сопровождении императора Франца и короля Фридриха Вильгельма III уехал в Венгрию.

В Будапеште, желая понравиться и мадьярам, Александр предстал в мундире лейб-гусарского полка, который в Венгрии представляет собою мужской национальный костюм.

С особой сердечностью отнеслись к Александру приехавшие в Будапешт славяне, которые прямо говорили, что не надеялись на свое национальное освобождение, когда австрийцы были союзниками Наполеона. Однако осторожность взяла у Александра верх над симпатиями, и несколько аудиенций со славянами он провел втайне от австрийцев, не желая ухудшения отношений с ними.

После возвращения Александра из Венгрии в Вену обстановка на конгрессе еще более обострилась. Как Александр и предвидел, ни Австрия, ни Англия не отступили от антирусских позиций, занятых ими первоначально, не пошли на уступки и образовали коалицию, включив еще и Францию. Три державы подписали 22 декабря 1814 года секретный антирусский и антипрусский договор.

После подписания договора к ним примкнули Нидерланды, Бавария, Гессен и Ганновер.

Единой союзной коалиции уже не существовало.

Более того, Шварценберг составил план военных действий против России и Пруссии, наметив начало войны на март 1815 года.

Со всеми возможными предосторожностями копии договора были отправлены королям Англии и Франции. Сам факт подписания договора содержался в наистрожайшем секрете, и Александр ничего не знал о его существовании.

Неизвестно, как бы развернулись события, но в ночь с 22 на 23 февраля министр иностранных дел Австрии Меттерних получил экстренное сообщение, что Наполеон отплыл с Эльбы.

Меттерних, вскрывший депешу только утром, тут же поспешил к императору Францу, который приказал ему немедленно известить о случившемся и Александра и Фридриха Вильгельма, добавив, что австрийская армия должна быть готова к выступлению.

К Александру Меттерних отправился к первому и немедленно был им принят, несмотря на давнюю неприязнь.

Но здесь, при этой новости все было забыто, и дотоле непримиримые враги помирились. Более того, Александр обнял Меттерниха и попросил возвратить ему прежнюю дружбу. Так в очередной раз в Александре государь и политик одержали верх.

Александр полностью поддержал решение императора Франца. После этого Меттерних отправился к прусскому королю.

В десять часов утра у Меттерниха уже состоялось совещание, на которое первым явился Талейран и, ознакомившись с донесением из Генуи, внешне остался совершенно спокойным.

Между тем Наполеон форсированным маршем шел к Парижу, и все высланные Людовиком XVIII войска полк за полком переходили на его сторону.

13 марта, вступив в Лион, Наполеон издал декрет о восстановлении империи и о высылке из страны эмигрантов-роялистов, самовольно вернувшихся из-за границы на родину.

Реакция союзных монархов была мгновенной. В тот же день — 13 марта — все державы, подписавшие Парижский мирный договор 1814 года, выступили с декларацией, объявляющей, что «Наполеон Бонапарт вышел из пределов гражданской и социальной терпимости как враг и нарушитель общественного спокойствия; он подвергает себя общественному преследованию».

Россия, Англия, Австрия и Пруссия обязались немедленно выставить против «чудовища» по 150 тысяч солдат, все прочие союзники — еще 200 тысяч. Англия, кроме того, выступила в роли банкира, предоставив союзникам свое золото.

Движение Наполеона было столь стремительным, а переход армии на его сторону столь неожиданным, что Людовик и весь его двор в панике бежали, едва услышав, что он уже почти у ворот Парижа.

В кабинете короля в Тюильрийском дворце Наполеон обнаружил на письменном столе брошенный в спешке секретный договор от 22 декабря 1814 года. Он приказал привести к нему секретаря русской миссии в Париже Будягина и, вручив ему договор, отправил его в Вену к Александру, надеясь тем самым расстроить коалицию против него.

27 марта Будягин передал этот документ Александру. На следующее утро Александр пригласил к себе барона Штейна, дал прочитать договор, а затем сказал, что пригласил к себе и Меттерниха и хотел бы, чтобы Штейн был свидетелем их свидания.

Как только Меттерних вошел в кабинет, Александр протянул ему договор и спросил:

— Известен ли вам этот документ?

Меттерних молчал.

Тогда Александр, не дав ему оправдываться и лгать, сказал:

— Меттерних, пока мы оба живы, об этом предмете никогда не должно быть разговора между нами. Нам предстоят теперь другие дела. Наполеон возвратился, и поэтому наш союз должен быть крепче, нежели когда-либо.

Сказав это, Александр бросил договор в горевший камин и отпустил Штейна и Меттерниха.

Когда весть о случившемся распространилась среди дипломатов, то многие министры, подписавшие договор, попросили у Александра извинения либо попытались объясниться, и всем им он говорил одно и то же:

— Вы были увлечены. Я забыл уже об этом деле.

Необходимо напомнить, что еще за две недели до случившегося союзники приняли совместную декларацию, по которой Наполеон объявлялся узурпатором, стоящим вне закона, и целью союзников провозглашалось «лишить Наполеона возможности возмущать спокойствие Европы».

20 марта, не встретив сопротивления, Наполеон вступил в Париж. Людовик XVIII бежал в Бельгию, мятежи роялистов, поднятые в защиту Бурбонов, были подавлены решительно и беспощадно.

В апреле 1815 года в поход на Францию выступила и армия Барклая. Ее общий состав достигал 225 тысяч человек. Все корпуса 1-й армии получили приказ идти во Францию, и кроме того, вместе с 1-й армией шел и приданный из 2-й армии Беннигсена 7-й пехотный корпус генерала от инфантерии Сабанеева.

Правда, два корпуса — Витгенштейна и Евгения Вюртембергского, дислоцированные в Литве, вышли позже и до Франции не дошли, а корпус Ланжерона остановился на самом востоке Франции — в Эльзасе, блокировав крепости этой провинции.

Русские армии шли во Францию по нескольким направления. Барклай вел самую большую армию из Польши через Галицию, Богемию и Германию. Он должен был выйти к среднему течению Рейна, где ему надлежало соединиться с австрийскими войсками Шварценберга.

Из Литвы и Прибалтики во Францию двинулась армия Витгенштейна.

Гвардия под командованием Милорадовича выступила из Петербурга и пошла к Ковно.

Пруссаки, австрийцы и англичане также двинулись на Францию. Главные их силы собирались в Бельгии. Туда поспешно прибыли: из Вены — Веллингтон, из Берлина — Блюхер. Англичан было около 100 тысяч и пруссаков — около 120.

И снова в поход отправились русский и австрийский императоры Александр I и Франц I и прусский король Фридрих Вильгельм III.

Они примкнули к южной колонне русских войск, которой командовал Раевский.

Русские, австрийские, прусские и баварские войска еще были на марше, когда пришло известие о том, что 6 июня в битве при Ватерлоо англо-голландская армия Веллингтона и прусские войска Блюхера наголову разгромили Наполеона.

10 июня Наполеон вторично отрекся от престола.

Узнав об этом, Александр писал Барклаю: «Известие об отречении Наполеона справедливо, и генерал Рапп сообщил нам его формально. Но сие происшествие не должно нисколько нас останавливать, и мы единогласно решили продолжать военные действия по-прежнему. Нам необходимо иметь в своих руках Наполеона, выдачи коего настоятельно требуем. Мы не можем равномерно терять военных выгод, доселе приобретенных. Итак, с помощию Божией, идем вперед, довершим благое дело! Если крепости будут входить в переговоры с нами, дабы почитать их принадлежащими королю французскому, то подобных сношений не отклонять, а мне немедленно доносить. С благословлением Всевышнего, с пособием таких полководцев, как Вы, и с храбростию непобедимых наших войск надеюсь привести к желаемому концу новую войну и достичь до благодетельного дня целой Европы мира».

24 июня прусские и английские войска вошли в сданный без боя Париж, а через два дня в столицу приехал Людовик XVIII.

Союзные монархи узнали о падении Парижа 7 июля — на пути в Сен-Дизье. 10-го вечером они въехали в Париж.

Русские войска вошли в Париж 29 июля. И то это были не все войска, а лишь две дивизии — 3-я гренадерская и 3-я кирасирская.

Главная квартира армии Барклая и почти все его войска были расквартированы в Шампани, в департаменте Марна, в 150 верстах к северо-востоку от Парижа…


Поскольку почти сразу же стало очевидным, что всем русским войскам не имеет смысла оставаться во Франции, Александр I решил, перед тем как они пойдут обратно в Россию, устроить грандиозный смотр, который продемонстрировал бы мощь победоносной русской армии.

Сначала хотели провести его в первой декаде августа под Фер-Шампенуазом — месте славном недавно одержанной победой. Однако перенесли сроки смотра на конец августа, чтобы не мешать крестьянам при уборке хлебов. Вместе с изменением времени церемонии переменили и место ее проведения: решено было избрать для этого окрестности Вертю — обширную равнину и гору перед нею, называвшуюся Монт-Эме.

Подготовкой смотра занималась Главная императорская квартира — составлялись чертежи, планы и графики движения войск, составлялся, как мы бы теперь сказали, сценарий предстоящего действа.

Александр сам входил во все подробности предстоящего парада и 25 августа отправился из Парижа в Вертю.

26 августа — в третью годовщину Бородинского сражения — была проведена генеральная репетиция смотра.

Авангард по созданному князем Волконским кор-де-баталь составляли три пехотных корпуса. За ними стояли драгунские полки, а в третьей линии находились гренадеры, пехота и легкая кавалерия. Корпусами командовали Дохтуров, Раевский, Остен-Сакен, Ермолов, Сабанеев, Винценгероде и Пален.

Всего в строю находилось семь конных и одиннадцать пехотных дивизий, три полка казаков и три роты саперов при 540 орудиях: всего 150 554 человека. 87 генералов и 4413 офицеров принимали участие в этом параде.

Сигналы для перестроения войск во время их движения подавались пушечными выстрелами со склонов Монт-Эме.

Александр I прибыл к тому времени, когда войска уже стояли, но парад еще не начинался. И как только первый пушечный выстрел известил о прибытии императора, войска взяли ружья на плечо. По второму выстрелу они взяли «на караул», грянула музыка, и над полем прокатилось могучее «Ура!». С третьим выстрелом войска перестроились в колонны побатальонно, а после четвертого — вся армия выстроилась в одно гигантское каре.

Александр, спустившись с горы, объехал все каре и встал посередине. Вся армия после этого в величайшем порядке прошла церемониальным маршем мимо него. Так закончился первый день смотра — его генеральная репетиция.

Два следующих дня в Вертю прибывали тысячи людей, желавших полюбоваться невиданным дотоле зрелищем. 29 августа в присутствии союзных монархов и сотен генералов иностранных армий произошел и сам смотр. Он проходил в том же порядке, что и репетиция, состоявшаяся за три дня перед тем.

Во главе церемониального марша шел сам Александр, салютуя австрийскому императору и прусскому королю. Затем был произведен орудийный и ружейный салют, затянувший все поле под Вертю облаками густого дыма.

Празднества закончились на следующий день общим богослужением, а вслед за тем армия отправилась в обратный путь на родину.

За образцовое состояние армии, приведшей в восторг присутствовавших на смотре королей и полководцев, Александр I возвел Барклая-де-Толли «в княжеское Российской империи достоинство».

«За заслуги в четырехдневном достославном сражении при Лейпциге и новые опыты отличного мужества» Барклай получил титул графа, а за взятие Парижа был удостоен чина фельдмаршала. Чтобы стать князем, ему не потребовалось сражений и побед — оказался достаточным лишь грандиозный, ошеломляющий парад. Позже — в январе 1817 года — был «сочинен» и утвержден княжеский герб Барклая — необычайно пестрый и пышный. И девиз, дарованный императором: «Верность и терпение».

Вслед за получением княжеского титула на Барклая хлынул поток наград. Людовик XVIII наградил его орденом Почетного легиона I степени, король Нидерландов Вильгельм I — орденом Святого Вильгельма, король Саксонии Фридрих Август I — орденом Святого Генриха, а принц — регент Великобритании — наградил Барклая орденом Бани I степени.

Кроме того, муниципалитет Лондона прислал в дар полководцу шпагу, украшенную бриллиантами.

Все это происходило ровно через три года после того, как он искал смерти на Бородинском поле и под градом камней проезжал по улицам Калуги…


8 ноября 1815 года союзники подписали второй Парижский мирный договор. Он был для Франции намного жестче и унизительнее предыдущего. Ее территория сократилась за счет отторжения Филиппвиля и Саарлуи. На Францию налагалась контрибуция в 700 миллионов франков, а кроме того, в стране оставался 150-тысячный оккупационный корпус союзников, содержание которого, помимо контрибуции, также должно было производиться за счет французов.

В оккупационные войска включен был корпус князя Воронцова, все же остальные военные силы русских отправлялись на родину.

Барклай уехал из Франции в октябре вместе с Александром I. По пути в Россию они остановились в Берлине, где состоялась помолвка брата царя — девятнадцатилетнего Николая Павловича, будущего русского императора Николая I — с дочерью прусского короля Шарлоттой — будущей императрицей Александрой Федоровной.

Николай Павлович принимал участие и в параде в Вертю, командуя гренадерской бригадой. Так как это было первое самостоятельное действие великого князя, то он потом считал, что свою службу в армии начал под командой фельдмаршала Барклая.

Осенью 1815 года Барклай снова оказался в Варшаве, и его армия тоже вернулась на старые места.

С Наполеоном было покончено.

15 июля 1815 года английский бриг «Беллерофон» отошел от берегов Франции, увозя бывшего императора на затерянный в океане маленький скалистый остров Святой Елены.

Барклай узнал об этом неподалеку от Парижа, уже занятого союзниками.

А чуть раньше этого и позже, на протяжении всего 1815 года, приходили известия о трагической кончине наполеоновских полководцев.

Еще в начале июня Барклаю сообщили, что маршал Бертье выбросился из окна своего замка, увидев въезжавших во двор казаков. Не пережив разгрома при Ватерлоо, застрелился Жерар.

В октябре 1815 года был расстрелян зять Наполеона король Неаполитанский Иоахим Мюрат. Его захватили австрийские жандармы, когда Мюрат с небольшой группой своих сторонников высадился в Калабрии, чтобы попытаться вернуть себе неаполитанский трон.

Военно-полевой суд приговорил Мюрата к расстрелу, и приговор был приведен в исполнение тотчас же. Перед расстрелом Мюрат сам отдал команду: «Пли!»

В декабре, у стены Парижской обсерватории был расстрелян герой Бородина, «князь Можайский», маршал Мишель Ней. Перед смертью с него сорвали ордена и эполеты, ибо к расстрелу он был приговорен за измену Людовику XVIII, которому он прослужил несколько месяцев и вернулся к Наполеону, как только император, бежав с Эльбы, вступил на землю Франции.

Борьба, которой Барклай отдал десять последних лет своей жизни, завершилась.

В Европе наконец-то воцарился мир. Правда, он был и несправедлив, и непрочен, но кровь перестала литься и Молох войны, пожиравший почти по двести тысяч человек в год, кажется, насытился. И в то, что великая бойня завершилась, внес свой немалый вклад и русский военачальник Михаил Богданович Барклай-де-Толли.

Пултуск и Эйлау, Смоленск и Бородино, Лейпциг и Париж были вехами пути, который прошел он в борьбе с Наполеоном и окончил ее там, где она началась, завершив эту великую эпопею грандиозным трехдневным во многом символическим действом — парадом Победы в Вертю, проходившим в третью годовщину великой битвы при Бородине.

Эпилог

Возвращение Барклая в Россию было триумфальным. В начале декабря 1815 года Александр пригласил его приехать в Петербург.

14 декабря Барклай писал жене: «Я приехал сюда 10-го вечером. 11-го готовилась торжественная встреча, которую я преждевременным прибытием думал отклонить. Тем не менее я был встречен у заставы флигель-адъютантом, который имел поручение поздравить меня именем государя с приездом, осведомиться о моем здоровье и сопровождать к назначенному для меня помещению. Там ожидали меня почетный караул Семеновского полка, несколько ординарцев, прекрасно устроенный дом с прислугой, кухней и экипажем от двора.

Я хотел отпустить почетный караул и отблагодарить флигель-адъютанта, но он объявил, что получил приказание состоять при мне все время моего пребывания, и поехал доложить государю о моем приезде. При возвращении он передал самое лестное приветствие от императора и желание Его Величества, чтобы почетный караул остался.

Утром 11-го я поехал к государю и убежден, что никогда еще монарх не принимал своего полководца с большею сердечностью. Он сам повел меня к императрице-матери, и там произошла сцена, которая останется мне незабвенною. После неисчерпаемой хвалы он несколько раз назвал меня верным помощником, без которого не был бы в состоянии совершить то, что с помощью Провидения им достигнуто. Он говорил также о самопожертвовании и твердости, с которыми я перенес все испытанные неприятности, и затем обнял меня в присутствии матери, которая так была растрогана, что два раза меня поцеловала и потом со слезами обняла сына, восклицая: «Мой Александр!»

Эта сцена произошла в присутствии великой княжны Анны и графини Ливен.

При возвращении домой я нашел улицу столь переполненной экипажами, что едва мог доехать. Причиною тому было приказание государя, чтобы все генералы, штаб- и обер-офицеры представились мне по случаю приезда. Граф Аракчеев был также между ними. В этот день был обед у государя.

12-го был выход во дворце, а вечером блестящий бал. 13-го был праздник лейб-гвардии Литовского полка.

За обедом император вспомнил, что это день моего рождения, и провозгласил тост за мое здоровье».

Из Петербурга Барклай уехал в штаб 1-й Западной армии в Могилев-на-Днепре — небольшой, мало чем примечательный город, занимавший весьма удобное географическое положение.

Стоящий на важной водной магистрали, в центре пересечения многих дорог — к Смоленску, к Орше, к Витебску и Киеву, — Могилев был во многих отношениях выгодным пунктом для размещения здесь штаба Барклая. К тому же неподалеку была и традиционно беспокойная польская граница. По-видимому, не случайно именно здесь ровно через сто лет, в годы Первой мировой войны, размещалась Ставка Верховного Главнокомандующего.

Все свое время Барклай отдавал военной службе. Царь часто посещал Могилев, устраивая инспекции, смотры, парады и учения.

Барклай выступил в это время и как военачальник-новатор, настойчиво внедрявший передовые методы тактики.

В 1816 году он стал все шире практиковать методы рассыпного строя, гораздо более прогрессивные, чем линейная тактика, все еще господствовавшая в русской армии.

Его усилия увенчались тем, что через два года в 1-й армии были изданы «Правила рассыпного строя, или Наставление о рассыпном действии пехоты для егерских полков и застрельщиков всей пехоты», где содержались «весьма толковые, проникнутые трезвым воинским духом указания касательно воспитания и подготовки войск к бою».

Еще через два года «Правила рассыпного строя» были дополнены наставлением «Об употреблении стрелков в линейных учениях» и в таком виде распространены во всей русской армии.

Но подлинным гражданским подвигом Барклая была его крайне жесткая, бескомпромиссная позиция по отношению к военным поселениям Аракчеева, в которых измученный шагистикой и фрунтом солдат вторую половину суток должен был отдавать тяжелейшим работам в поле.

Барклай был единственным из всех русских военных, кто не побоялся прямо сказать о их вреде императору.

Известный декабрист Николай Иванович Тургенев писал: «Военные сумеют оценить заслуги Барклая как генерала, а люди беспристрастные отдадут дань уважения его неподкупности и прямоте его характера. Барклаю-де-Толли не будет отдано должное, если я ограничу сказанным свою оценку этого замечательного человека.

Все русские, знающие, какой ужасный вред принесли родине военные поселения, должны быть признательны человеку, который один во всей империи осмелился порицать перед государем это бессмысленное и жестокое учреждение».


Летом 1817 года царь пригласил Барклая совершить вместе с ним путешествие по Центральной и Южной России.

Об этом путешествии сохранились воспоминания уже знакомого нам флигель-адъютанта, известного историка Михайловского-Данилевского.

В июле 1817 года Михайловский-Данилевский получил приказ Александра I сопровождать его в путешествии через Витебск, Могилев, Бобруйск, Чернигов, Киев, Белую Церковь, Кременчуг, Полтаву, Харьков, Курск, Орел, Калугу, Тарутино и Москву.

Целью путешествия был осмотр армии. Александр намерен был перезимовать в Москве, а в марте 1818 года совершить еще одно путешествие: на Дон, в Одессу и Варшаву, откуда через Ригу возвратиться в июле месяце в Петербург и в августе поехать на конгресс в Аахен.

Император выехал из Царского Села 25 августа, а 29-го прибыл в Могилев в Главную квартиру 1-й армии. Михайловский-Данилевский записал, что 30 августа — в день тезоименинства Александра — был смотр войскам 11-й пехотной дивизии, а вечером в доме Барклаев был дан бал.

31 августа утром прошли маневры 11-й дивизии, а после обеда царь снова был у Барклаев, в загородном его имении — Еленсберге, названном так в честь жены фельдмаршала.

Сад был освещен, и были танцы, «но вообще же, — писал Михайловский-Данилевский, — было невесело, потому что князь и княгиня Барклай проводили почти всю жизнь свою в кругу людей среднего состояния и не имели, подобно вельможам, родившимся при дворе, навыка принимать у себя таковых гостей, как государь».

2 сентября Барклай вместе с царской свитой выехал из Могилева.

Барклай проезжал вместе с царем через Бобруйск с его старой крепостью; через село Дашково, где Раевский совершил свой знаменитый подвиг; смотры корпусов Раевского и Остен-Сакена напоминали ему о днях минувшей войны, тем более что Сакен был военным губернатором Парижа.

На сей раз Сакен устроил на Полтавском поле потешный бой, воспроизводивший знаменитое сражение русских и шведов летом 1708 года.

Однако не только маскарадные потехи, балы и смотры войскам видел Барклай. Он молча удивлялся тому, что в каждом новом городе, где царю представляли дворян, купцов и чиновников, Александр «редко входил в подробные разговоры о местностях края или нуждах жителей, а большею частью делал незначительные вопросы, преимущественно тем лицам, коих имена почему-либо были ему известны».

А то, что случилось в Курске, уж и вовсе не могло оставить Барклая равнодушным. Когда император ехал через город на смотр кирасирской дивизии, то вдоль длинной улицы на коленях стояли тысячи курян, держа над головами прошения на его имя. «Зрелище ужасное!» — писал ехавший вместе с царем и Барклаем свидетель всего этого Михайловский-Данилевский.

В Леташевке, между Калугой и Тарутином, царь посетил избу, где жил Кутузов. Там все было таким же, как и в 1812 году. Царь и Барклай вошли первыми и молча простояли несколько минут, но мысли их, должно быть, были разными.

27 сентября царский поезд прибыл в Тарутино. Целой была и изба Кутузова, где принимал он Лористона, целы были и укрепления, созданные вокруг лагеря.

29 сентября две гренадерские дивизии воспроизвели маневр, повторявший сражение, бывшее неподалеку отсюда 6 октября 1812 года. Здесь для Барклая закончилось это путешествие, продолжавшееся почти месяц.

Из Тарутина все участники путешествия, кроме Михаила Богдановича, поехали в Москву, фельдмаршал же отправился в Могилев. Царь просто-напросто не взял его с собою в Москву, потому что, как писал Михайловский-Данилевский, «каждый сгоревший в оной дом, каждый разоренный житель должен был служить ему упреком за то, что он, будучи военным министром перед походом 1812 года, не настоял, чтобы сделаны были большие приготовления для встречи неприятеля».

Второй раз ехал Барклай из Тарутина с сокрушенным сердцем. Второй раз переживал он все то, что пришлось перенести пять лет назад именно здесь, где он был отставлен от армии так бесцеремонно, так холодно и так оскорбительно.

Конечно, теперь его положение было иным — он ехал не только с сознанием своей правоты, но не было уже почти никого, кто эту правоту не признал бы. Однако горечь несправедливости все еще осталась, как, впрочем, ни на миг не покидала она его и все последние месяцы его жизни.

Барклай вернулся в Могилев, еще раз увидев, вспомнив и перечувствовав многое из того, что, казалось бы, ушло в прошлое.

За это путешествие проехал он 2700 верст — немного меньше, чем довелось пройти ему за всю войну, и вновь эта дорога из Тарутина вернула его душой и сердцем в ту осень 1812 года.


В начале 1818 года Барклай снова поехал в Петербург. На сей раз он попросил царя об аудиенции, чтобы добиться от него разрешения либо выйти в отставку, либо получить длительный отпуск для основательного лечения. (Врачи советовали ехать на модные тогда чешские курорты Мариенбад и Карлсбад.) Александр разрешил Барклаю отойти от дел на два года и выдал фельдмаршалу на предстоящую поездку сто тысяч рублей.

Деньги были огромные, и Барклаи решили, что в Чехию поедет не один Михаил Богданович, а и Елена Августа, и любимица его — пятнадцатилетняя Кристель, и двадцатилетний сын Магнус, и еще двое родственников — племянник и племянница Елены Августы.

Более того, значительную часть царских денег решено было потратить на обучение Кристель за границей.

28 апреля 1818 года Михаил Богданович, его семья и сопровождавший их врач, адъютант и слуги в четырех каретах выехали из Бекгофа.

Вскоре они приехали в Столбен — новое имение Барклаев, купленное Михаилом Богдановичем полгода назад за семьдесят тысяч рублей и находящееся в шестидесяти верстах к северо-востоку от Риги.

Особняк, расположенный в старинном парке, тихие аллеи, почтительные слуги — все было достойно князя и фельдмаршала.

После непродолжительного пребывания в Столбене кортеж двинулся дальше. Но чем дальше ехали они на юго-запад, тем медленнее было их движение и длительнее и чаще остановки из-за того, что Михаилу Богдановичу с каждым днем становилось все хуже. Барклаи на несколько дней остановились в Риге, потом в Мемеле (ныне Клайпеда), затем в Тильзите. После Тильзита здоровье Михаила Богдановича сдало окончательно. Он жаловался на сильные боли в груди, и, когда кареты подъезжали к Инстербургу (ныне город Черняховск Калининградской области), врач решил сделать экстренную остановку, хотя до города было не более получаса езды.

Выйдя из кареты, Барклай уже не мог идти, и его отнесли в ближайший дом. Это оказалась богатая помещичья мыза Штилитцен, расположенная вплести верстах к северо-востоку от Инстербурга. Больного усадили в кресло, и он, сидя в кресле, в тот же вечер умер.

Это случилось 13 мая 1818 года.


На следующий день произвели вскрытие. Баталин констатировал, что, кроме сильнейшего артрита — профессиональной болезни моряков и военных, Барклай страдал и острой сердечной недостаточностью. Сказались бесконечные походы, ночевки под открытым небом в стужу и на ветру, грубая пища, нервные перегрузки и старые раны. Один переход через Кваркен чего ему стоил!

Решено было тело покойного забальзамировать и отвезти в Россию, а на месте смерти — так же, как это было сделано с умершим Кутузовым, — захоронить сердце.

Сердце Барклая положили в урну и погребли в трехстах метрах от дома, где он умер.

Он умер в Восточной Пруссии, и первым узнал о произошедшем король Фридрих Вильгельм III. Он тут же выслал в Штилитцен почетный караул, который сопровождал гроб с телом Барклая до самой русской границы.

Александр I узнал о смерти Барклая 26 мая. И эта весть застала его в путешествии, прерванном осенью прошлого года.

На сей раз царь ехал в Войско Донское, и Михайловский-Данилевский снова сопровождал Александра.

Вот что сообщал он в своих воспоминаниях:

«Мая 26-го. Рано поутру в Павловском, в 384-х верстах от Черкасска была панихида по фельдмаршале Барклае-де-Толли. Известие о его смерти… сильно поразило императора; Его Величество несколько раз перечитывал донесение, присланное к нему по сему поводу от начальника Главного штаба 1-й армии Дибича… Генерал Дибич прислал государю большой ящик с запечатанными бумагами покойного фельдмаршала, из коих император фамильные бумаги возвратил супруге его, а прочие, коих содержание не известно никому, оставил у себя.

Я узнал впоследствии от сына фельдмаршала, что рукопись о войне 1812 года, которую все почитают его сочинением, есть подложная и что он ничего не писал о сем походе. О войне 1813 года издана под его руководством полковником Козеном по-немецки книга под заглавием: «От осады Торна до взятия Парижа», автор — Ф.К., издано Артманном в Риге, к которой собственноручные замечания и дополнения фельдмаршала, коих нельзя по разным обстоятельствам издать в свет, хранятся у его сына».

На границе России гроб был встречен русским почетным караулом, который сопровождал тело Барклая до Риги. Караулом командовал боевой соратник фельдмаршала — генерал Иван Иванович Дибич.

30 мая 1818 года в Риге состоялась торжественная церемония похорон. На улицах шпалерами стояли войска, во время гражданской панихиды с прочувствованным надгробным словом к собравшимся обратился Эстляндский генерал-губернатор Паулуччи — старый интриган и недоброжелатель Барклая, смерть которого, казалось, примирила бывшего начальника штаба 1-й Западной армии с его бывшим командующим.

Во время отпевания по обеим сторонам гроба стояли два священника — лютеранский и православный, как бы символизируя близость умершего обеим церквям. Под звон колоколов, траурную музыку и грохот артиллерийского салюта останки фельдмаршала перевезли в часовню кладбища при гарнизонной церкви, в родовую усыпальницу Смиттенов — замок Хельме в двух верстах от Тырве. Оттуда Елена Августа уехала в Столбен.

Здесь вдову Барклая ожидало письмо Александра I. Выражая соболезнование в связи с несчастьем, постигшим Елену Августу, царь писал о выдающихся достоинствах и замечательных душевных качествах Барклая. «Государство, — писал Александр, — потеряло в его лице одного из самых ревностных слуг, армия — командира, который постоянно показывал пример высочайшей доблести, а я — товарища по оружию, чья верность и преданность всегда были мне дороги».

Александр высказал пожелание, чтобы тело Барклая было похоронено в Казанском соборе, там, где уже покоился Кутузов, но вдова настояла на том, чтобы прах ее мужа остался в Бекгофе, где хотела покоиться после смерти и она, навеки рядом с ним.

* * *

На месте смерти Барклая, в Штилитцене, на деньги короля Фридриха Вильгельма III был сооружен четырехметровый обелиск. Автором памятника был знаменитый берлинский архитектор и художник Карл Фридрих Шинкель.

Двенадцать лавровых венков украшают верхнюю часть обелиска. На двух гранях памятника — на одной на русском, на другой — на немецком языках — выбиты надписи, перечисляющие все награды и титулы Барклая. На двух других гранях выбито: «Достойному полководцу, проложившему себе стезю славы мужеством и храбростью во многих боях и ознаменовавшемуся победами, предводительствуя союзными войсками в войне, освободившей народы в 1813, 1814 и 1815 годах, соорудил сей памятник король Фридрих Вильгельм III». На цоколе памятника сидят по углам четыре бронзовых орла, готовые взлететь на все четыре стороны света, а под ними, у самой земли, лежат барабаны и трубы, кирасы и шлемы, сабли и шпаги, штыки и ружья, пушечные стволы и ядра.

А через пять лет неподалеку от Бекгофа на деньги Елены Августы скульптором Щедриным был построен великолепный мавзолей, где и ныне покоится прах Барклая и его жены.

Этот мавзолей, называемый Великой гробницей Эстонии, стоит на высоком холме, на котором любил вечерами прогуливаться больной фельдмаршал. Здесь, в толще холма, еще при жизни, он похоронил своего боевого коня.

Деревушка, возле которой стоит мавзолей, называется Йыгевесте.

Внутренность Великой гробницы Эстонии богато изукрашена бронзой и мрамором. Центром помещенной там скульптурной композиции стал бюст Барклая и мраморный барельеф работы ваятеля Владимира Ивановича Демут-Малиновского — профессора Петербургской академии художеств.

По чертежам Демут-Малиновского в Тарту на деньги сослуживцев был сооружен бюст Барклая, а в 1837 году по велению императора Николая I скульптор Борис Иванович Орловский создал два памятника — князю-фельдмаршалу Голенищеву-Кутузову и князю-фельдмаршалу Барклаю-де-Толли. Памятники были установлены в 25-летнюю годовщину изгнания французов из России у Казанского собора в Петербурге, храма воинской доблести, куда в 1812–1815 годах свозились ключи от взятых вражеских городов, захваченные в сражениях знамена и пушки.

А в полуверсте от Казанского собора — в Военной галерее Зимнего дворца — в одном и том же зале помещены портреты Барклая и Кутузова, точно и беспристрастно оценивая их роль и заслуги в Великой эпопее 1812 года.

По этой галерее с 1834 года любил бродить Пушкин, и здесь написал он одно из лучших своих стихотворений — «Полководец». И было оно великим поэтом посвящено великому полководцу, а в день 150-летия со дня рождения Пушкина, в 1949 году, в Военной галерее была установлена мраморная доска с гениальными строками.

Прочтем и мы еще раз это стихотворение:

У русского царя в чертогах есть палата:

Она не золотом, не бархатом богата;

Не в ней алмаз венца хранится за стеклом;

Но сверху донизу во всю длину, кругом,

Своею кистию свободной и широкой

Ее разрисовал художник быстроокой.

Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадонн,

Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен,

Ни плясок, ни охот, — а все плащи, да шпаги,

Да лица, полные воинственной отваги.

Толпою тесною художник поместил

Сюда начальников народных наших сил,

Покрытых славою чудесного похода

И вечной памятью двенадцатого года.

Нередко медленно меж ими я брожу

И на знакомые их образы гляжу,

И, мнится, слышу их воинственные клики.

Из них уж многих нет; другие, коих лики

Еще так молоды на ярком полотне,

Уже состарились и никнут в тишине

Главою лавровой…

Но в сей толпе суровой

Один меня влечет всех больше. С думой новой

Всегда остановлюсь пред ним — и не свожу

С него моих очей. Чем долее гляжу,

Тем более томим я грустию тяжелой.

Он писан во весь рост. Чело, как череп голый,

Высоко лоснится, и, мнится, залегла

Там грусть великая. Кругом — густая мгла;

За ним военный стан. Спокойный и угрюмый,

Он, кажется, глядит с презрительною думой.

Свою ли точно мысль художник обнажил,

Когда он таковым его изобразил,

Или невольное то было вдохновенье,—

Но Доу дал ему такое выраженье.

О вождь несчастливый! Суров был жребий твой:

Все в жертву ты принес земле тебе чужой.

Непроницаемый для взгляда черни дикой,

В молчанье шел один ты с мыслию великой.

И, в имени твоем звук чуждый невзлюбя,

Своими криками преследуя тебя,

Народ, таинственно спасаемый тобою,

Ругался над твоей священной сединою

И тот, чей острый ум тебя и постигал,

В угоду им тебя лукаво порицал.

И долго, укреплен могущим убежденьем,

Ты был неколебим пред общим заблужденьем;

И на полупути был должен наконец

Безмолвно уступить и лавровый венец,

И власть, и замысел, обдуманный глубоко,

И в полковых рядах сокрыться одиноко.

Там, устарелый вождь, как ратник молодой,

Свинца веселый свист заслышавши впервой,

Бросался ты в огонь, ища желанной смерти, —

Вотще! —

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 

О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!

Жрецы минутного, поклонники успеха!

Как часто мимо вас проходит человек,

Над кем ругается слепой и буйный век,

Но чей высокий лик в грядущем поколенье

Поэта приведет в восторг и в умиленье!

Справка об авторе

Балязин Вольдемар Николаевич родился 30 марта 1931 года в городе Уссурийске. Трудовой путь начал в 1943 году. В 1954 году окончил исторический факультет Калининградского педагогического института, в 1963 году — аспирантуру истфака МГУ. Заведовал кафедрой, работал в редакциях газет и журналов, различных издательствах. Член Союза писателей. Автор более 20 монографий, романов, повестей, преимущественно по истории России, и более чем ста статей. Наиболее известны книги: «Дорогой богов» (1976), «За светом идущий» (1980), «За полвека до Бородина» (1981), «Под теми же звездами» (1990), «Профессор Александр Чаянов» (1990), «Охотник за трюками» (1990), «Михаил Кутузов» (1991) и другие.

Фельдмаршалу М. Б. Барклаю-де-Толли Балязин посвятил две книги, изданные в 1990 и 1992 годах, а также несколько очерков и статей.

Хронологическая таблица

1761 г.

13 декабря — родился Михаил Богданович Барклай-де-Толли.


1765 г.

Переезд в Петербург в семью тетки матери Августы-Вильгельмины Вермелейн.


1767 г.

М. Б. Барклай-де-Толли записан гефрейт-капралом в Новотроицкий кирасирский полк.


1769 г.

13 декабря — М. Б. Барклай-де-Толли произведен в вахмистры.


1776 г.

М. Б. Барклай-де-Толли выдержал экзамен на первый офицерский чин — младшего кавалерийского офицера-корнета.


1778 г.

28 апреля — М. Б. Барклай-де-Толли отправляется к месту службы — в Псковский карабинерный полк, в эстляндский город Феллин.


1783 г.

М. Б. Барклай-де-Толли получил чин секунд-поручика.


1786 г.

1 января — М. Б. Барклай-де-Толли переведен в звании поручика на должность адъютанта шефа Финляндского егерского корпуса графа Фридриха Ангальта.


1788 г.

13 января — М. Б. Барклай-де-Толли получил назначение — старшим адъютантом к генерал-поручику принцу Виктору Ангальту. Одновременно ему присвоено звание капитана.

Декабрь — М. Б. Барклай-де-Толли награжден орденом Св. Владимира 4-й степени за штурм Очакова (6 декабря), удостоен Золотого Очаковского креста. Получил звание секунд-майора и был переведен в Изюмский легкоконный полк.


1789 г.

13 сентября — М. Б. Барклай-де-Толли отличился в сражении при взятии крепости Каушаны.

27 сентября — участие в бою при Аккермане.

11 октября — проявил мужество в сражении у Бендер.

Конец октября — М. Б. Барклай-де-Толли отправляется в Петербург.


1790 г.

Апрель — М. Б. Барклай-де-Толли отправляется вместе с принцем Ангальтом в Финляндию.

19 апреля — М. Б. Барклай-де-Толли в списке отличившихся при штурме Керникоски.

1 мая — М. Б. Барклай-де-Толли прибыл в Тобольский полк и получил очередное офицерское звание — премьер-майора.


1791 г.

Май — М. Б. Барклай-де-Толли получил назначение в Санкт-Петербургский гренадерский полк и занимается его формированием.

Лето — Барклай подал рапорт об отпуске. Отъезд в Бекгоф.

2 сентября — женитьба на Элеоноре фон Смиттен. Отъезд в Петербург.


1792 г.

12 апреля — Санкт-Петербургский гренадерский полк вышел из Пскова и направился в Вильну.

Май — М. Б. Барклай-де-Толли вместе с полком вошел в Вильну.

Середина июля — полк Барклая прибыл в Гродно.


1794 г.

Участие батальона Барклая в подавлении польского восстания, в штурме Вильны. Барклай-де-Толли награжден орденом Св. Георгия 4-й степени.

Участие М. Б. Барклая-де-Толли во взятии Праги и Варшавы. М. Б. Барклай-де-Толли получил чин подполковника.

14 декабря — М. Б. Барклай-де-Толли назначен командиром батальона Эстляндского егерского корпуса, стоявшего в Гродно.


1796 г.

4-й отдельный егерский батальон под командованием Барклая отправлен в Поланген, на границу с Восточной Пруссией.


1797 г.

17 мая — батальон Барклая преобразован в полк и стал 4-м егерским полком.


1798 г.

М. Б. Барклай-де-Толли получил чин полковника.


1799 г.

24 марта — Указ Павла I о присвоении М. Б. Барклай-де-Толли чина генерал-майора. Полк Барклая стоял у Полангена.


1801 г.

9 апреля — 4-й егерский полк переименован в 3-й егерский, и М. Б. Барклай-де-Толли стал его шефом.


1806 г.

Зима — Барклай, командуя пятитысячным отрядом в Плоцке, организует пикеты по западному берегу Вислы.

12 декабря — бой отряда Барклая с корпусом маршала Ожеро.

14 декабря — сражение при Пултуске, за которое М. Б. Барклай-де-Толли получил орден Св. Георгия 3-й степени.


1807 г.

Начало — М. Б. Барклай-де-Толли назначен командиром авангарда левого крыла.

12–22 января — участие Барклая в боях с наполеоновскими войсками и отступление к Янково. Барклай командует отрядом из 7 пехотных кавалерийских полков. Бой у деревни Хоф, где русскими войсками командовал Барклай-де-Толли.

26–27 января — в битве под Прейсиш-Эйлау Барклай ранен и перевезен в госпиталь в Мемеле.

6–7 апреля — Александр I посещает М. Б. Барклая-де-Толли в госпитале в Мемеле. Барклай награжден орденами Св. Анны 1-й степени и Св. Владимира 2-й степени.

Конец апреля — М. Б. Барклай-де-Толли назначен начальником 6-й дивизии, ему присвоен чин генерал-лейтенанта.

Лето — М. Б. Барклай-де-Толли прибывает на лечение в Петербург.


1808 г.

Май — Барклай во главе отдельного Экспедиционного корпуса направляется в Финляндию.

7 июня — корпус Барклая вступил в Куопио.

Июнь–июль — М. Б. Барклай-де-Толли с отрядом отправляется на помощь дивизии Н. Н. Раевского.

Конец лета — М. Б. Барклай-де-Толли из-за болезни оставил корпус и уехал в Петербург. Александр I назначил Барклая членом Военного совета.


1809 г.

Март — М. Б. Барклай-де-Толли назначен командовать Васским корпусом.

7–9 марта — переход русской армией пролива Кваркен, осуществленный по плану Барклая в русско-шведской войне. Русские войска под командованием Барклая-де-Толли заняли г. Умео. Барклай-де-Толли насажден орденом Александра Невского и получил чин генерала от инфантерии, ему вручена памятная медаль «За переход на шведский берег».

29 мая — М. Б. Барклай-де-Толли назначен главнокомандующим финляндской армией и генерал-губернатором Финляндии.

Начало июля — посещение Александром I Финляндии и встреча с генерал-губернатором М. Б. Барклаем-де-Толли.

20 сентября — присутствие Барклая на торжественном открытии в Або Правительственного совета Финляндии.

Конец декабря — М. Б. Барклай-де-Толли вызван в Петербург.


1810 г.

Январь — М. Б. Барклай-де-Толли назначен военным министром.


1812 г.

27 января — М. Б. Барклай-де-Толли и его комиссия представили Александру I составленные ими документы: «Уложение для управления Большой действующей армией» и «Учреждение военного министерства».

19 марта — М. Б. Барклай-де-Толли назначен командующим 1-й армией с оставлением за ним поста военного министра.

26 марта — М. Б. Барклай-де-Толли приехал в Риту.

31 марта — М. Б. Барклай-де-Толли покинул Вильну после вторжения Наполеона в Литву. Барклай с армией направился в Свенцяны.

2 июля — армия Барклая вышла из Дрисского лагеря и двинулась к Полоцку.

7 июля — свидание Барклая-де-Толли с Александром I в Полоцке, где Александр поручил Барклаю общее командование армиями.

12–16 июля — отступление русской армии под руководством Барклая к Витебску, сражение 4-го корпуса Остермана-Толстого и 3-й дивизии Коновницына с авангардом французских войск. Применение Барклаем тактики имитации готовности к бою и быстрого ухода от противника. Отступление из-под Витебска к Смоленску.

20 июля — организация Барклаем-де-Толли партизанского движения.

21 июля — М. Б. Барклай-де-Толли обратился с воззванием к «Верным соотечественникам, дворянам российским».

22 июля — соединение двух армий — Барклая и Багратиона — в Смоленске.

5 августа — сражение под Смоленском.

6–7 августа — отход русской армии под руководством М. Б. Барклая от Смоленска.

7 августа — сражение при Дубине, у Валутиной горы.

24 августа — подписан приказ об отставке М. Б. Барклая-де-Толли с поста военного министра.

26 августа — битва при Бородине.

1 сентября — М. Б. Барклай-де-Толли приникает участие в Совете в Филях.

2 сентября — Барклай-де-Толли договаривается с Мюратом о перемирии, с тем чтобы жители Москвы успели покинуть город.

21 сентября — М. Б. Барклай-де-Толли заболел и подал рапорт об отъезде из армии М. И. Кутузову.

22 сентября — Барклай покидает Тарутино. По дороге во Владимир направляет письма Александру I и Кутузову.

16 октября — М. Б. Барклай-де-Толли прибывает во Владимир.

24 октября — Барклай отправляет царю «Объяснение генерала от инфантерии Барклая де Толли о действиях 1-й и 2-й Западных армий в продолжение кампании сего 1812 года» с просьбой о дозволении опубликовать и получает отказ.

Ноябрь — М. Б. Барклай-де-Толли прибывает в Бекгоф.


1813 г.

Начало — М. Б. Барклай-де-Толли вместе с царской свитой при Главной квартире двигается к Полоцку и Варшаве.

Февраль — Александр I назначает М. Б. Барклая-де-Толли командующим 3-й армией.

6 апреля — взятие крепости Торн; французский губернатор Мавилион преподнес ключи от крепости Барклаю-де-Толли.

23 апреля — армия Барклая вошла во Франкфурт.

7–8 мая — бой у Кенигеварта. За него М. Б. Барклай-де-Толли был награжден орденом Андрея Первозванного и прусским орденом Черного Орла.

10 мая — битва и отступление из-под Бауцена.

Май — при отступлении из Силезии Барклай, командовавший русскими и союзными войсками, вывел армию в полном порядке и без потерь.

17 мая — М. Б. Барклай-де-Толли назначен главнокомандующим, сменив П. Х. Витгенштейна.

Июнь–июль — М. Б. Барклай-де-Толли присутствует на переговорах российского и австрийского правительств в Рейхенбахе.

6 августа — встреча М. Б. Барклая-де-Толли с командующим Богемской армией Шварценбергом.

17–18 августа — сражение при Кульме. За победу в сражении М. Б. Барклай-де-Толли награжден орденом Св. Георгия 1-й степени и высшим австрийским орденом — Командорским крестом Марии-Терезии.

25 августа — армия Багратиона направляется в Саксонию.

4 октября — сражение под Лейпцигом. За это сражение М. Б. Барклай-де-Толли удостоен графского титула.

24 октября — войска Барклая-де-Толли вошли во Франкфурт-на-Майне.


1814 г.

1 января — войска Барклая-де-Толли вступили во Францию.

9 января — 9-я колонна Барклая пришла в Лангр.

17 января — сражение у Ла-Ротьера. М. Б. Барклай-де-Толли награжден за него золотой шпагой, украшенной алмазами и лаврами.

21 января — М. Б. Барклай-де-Толли вместе с Шварценбергом и Блюхером принимает участие в совещании русского царя и прусского короля в Бриенне.

8–9 марта — сражение у Арси-сюр-Об, в котором войска Барклая принимали самое активное участие.

Март — совещание союзников, на котором Барклай высказался за преследование войск Наполеона.

13 марта — битва при Фер-Шампенуазе, в которой Барклаю принадлежала решающая роль.

18 марта — бой в предместье Парижа, взятие высот Роменвиля и Бельвиля.

19 марта — М. Б. Барклай-де-Толли стал фельдмаршалом.

2 апреля — М. Б. Барклай-де-Толли назначен главнокомандующим Силезской армией.

Апрель — шведский король Карл XIII наградил Барклая орденом Меча 1-й степени.

22 мая — М. Б. Барклай-де-Толли в свите Александра I выехал в Англию.

Лето — М. Б. Барклай-де-Толли назначен главнокомандующим 1-й армией с местонахождением штаба в Варшаве.


1815 г.

Апрель — армия М. Б. Барклая-де-Толли выступила в поход во Францию из Польши, через Галицию, Богемию и Германию.

29 июля — русские войска вошли в Париж. Главная квартира М. Б. Барклая-де-Толли и подчиненные ему войска были расквартированы в Шампани.

29 августа — смотр русских войск под Верно. М. Б. Барклай-де-Толли удостоен княжеского титула за образцовое состояние армии. М. Б. Барклай-де-Толли награжден французским орденом Почетного легиона 1-й степени, нидерландским орденом Св. Вильгельма, саксонским орденом Св. Генриха и орденом Великобритании Бани 1-й степени.

Октябрь — М. Б. Барклай-де-Толли уехал из Франции вместе с Александром I. Прибытие в Варшаву.

10 декабря — М. Б. Барклай-де-Толли приезжает в Петербург.

11 декабря — прием Барклая-де-Толли Александром I.

Отъезд Барклая в штаб 1-й Западной армии в Могилеве.


1817 г.

2 сентября — М. Б. Барклай-де-Толли вместе с Александром I отправляется в путешествие по Центральной и Южной России.

Октябрь — возвращение в Могилев.


1818 г.

Начало — М. Б. Барклай-де-Толли едет в Петербург, с тем чтобы испросить дозволения уйти в длительный отпуск для лечения.

28 апреля — М. Б. Барклай-де-Толли с семьей выехал из Бекгофа в Столбен. Остановки в Риге, Мемеле и Тильзите.

13 мая — смерть М. Б. Барклая-де-Толли на мызе Штилитцен, недалеко от Инстербурга.

30 мая — церемония похорон М. Б. Барклая-де-Толли в Риге и перенесение останков в родовую усыпальницу в имении Хельме близ г. Тырве.