Борис ПолевойВернулсяПовесть
1
Над заводом бушевала метель.
Злые вихри колючего снега обрушивались на корпуса, заметали двор, с воем неслись по улицам посёлка — все земные и небесные ориентиры утонули в них. Только по тяжёлому металлическому гулу, прорывавшемуся даже сквозь шум метели, да по малиновым сполохам, окрашивавшим порой эти снежные вихри, можно было догадаться, что здесь не степь, что рядом большой металлургический завод и что сейчас под свист и завывание ветра люди там варят и прокатывают сталь.
Старенький грузовик Клавдии Васильевны Шлыковой, медленно, будто с трудом нащупывая шинами знакомую дорогу, продирался сквозь тучи снега, гулко погромыхивая расхлябанным кузовом. Свет фар раздвигал тьму только перед самым радиатором. Клавдия вела машину осторожно, на малом газу, не снимала руки с тормоза, то и дело жала на кнопку сигнала — и всё же не остереглась: наехала на человека.
Человек этот неожиданно возник в снежной мгле перед самой машиной. Клавдия успела заметить, что он не перебегал дорогу, а как-то странно стоял, точно задумавшись, посреди заметённой улицы. Мгновенно возненавидев разиню, лезущего прямо под колёса, Клавдия что было сил рванула ручной тормоз. Колодки пискнули, намертво прихватив колёса. Но машину поволокло юзом, послышался мягкий удар — и, нелепо взмахнув чемоданом, человек исчез за радиатором.
Словно пружина выбросила Клавдию из машины. Нет, никто не стонал. Гудела метель, таща под колёса струящиеся полосы сухого снега. Пострадавший молча выбирался из-под буферного щитка. Возле него Клавдия разглядела в свете фар небольшой чемодан, раскрывшийся, должно быть, от удара машины. Метель трепала конец розового мохнатого полотенца, бросала в чемодан щедрые пригоршни снега. Поодаль валялась мыльница, поблескивал в снегу бритвенный тазик и особенно бросался в глаза старинный никелированный будильник со звонком-шапочкой. Лёжа на боку, будильник звонко отщёлкивал секунды.
— Живы? Ушиблись? Я же сигналила, честное слово, сигналила! — растерянно говорила Клавдия.
Незнакомец, даже не взглянув в её сторону, буркнул неприветливо:
— А при чём тут вы? Чего вы оправдываетесь?
В жёлтом свете фар, перечеркиваемом наискось густо летевшим снегом, перед Клавдией стоял невысокий широкоплечий человек в не новой уже, но складно сшитой офицерской шинели. Лица его из-за летящего снега рассмотреть не удалось, но с чисто женской наблюдательностью Клавдия сразу же заметила у него на плечах ещё не отпоротые лямочки для погонов, а на меховом козырьке форменной шапки тёмный след снятой звезды. Незнакомец не грозил, не бранился, не требовал показать водительские права, и вспыхнувшая было в Клавдии ненависть к растяпе, поставившему под удар её безупречную шофёрскую репутацию, сменилась невольным чувством признательности.
Клавдия помогла незнакомцу собрать разлетевшиеся вещи, пока их не успела ещё замести вьюга, вытряхнула из чемодана снег.
— Вы ведь приезжий? Наверно, заблудились тут у нас? Хотите, довезу?
— Что ж, везите, — как-то очень равнодушно согласился незнакомец и, подняв чемодан, полез в кабину.
— А куда везти?
— Вот это и для меня вопрос. Я в этом городе родился и вырос, а вот оказалось, ничего тут и не знаю. Пришёл к гостинице, а гостиницы и в помине нет, вместо неё пустырь какой-то, чорт его побери. Потащился в заводской дом приезжих, думал, приютят по старой памяти, а там, оказывается, теперь заводоуправление, старое-то здание сожжено... Тут ещё эта метель!
— Да, немцы у нас над городом поизмывались, — согласилась Клавдия и вдруг, проникшись жалостью к хмурому, бездомному незнакомцу, пригласила: — Знаете что, переночуйте у меня, — пригласила и испугалась. — Только известно вам, как мы тут после фашистов живём — одна комнатёнка... И убираться мне некогда, каждый день по полторы-две смены баранку верчу...
— Неважно, везите, — равнодушно сказал приезжий, и по тону его Клавдия поняла, что ему всё равно, где ночевать.
Машина тронулась. Клавдия до боли в глазах вглядывалась в белую кипень метели, опасаясь, как бы на кого не наехать. Незнакомец сидел нахохлившись, глубоко засунув руки в рукава, и, казалось, дремал. Так он и промолчал до самого дома. Подталкиваемый хозяйкой, он миновал тёмный коридор, общую кухню, где несколько женщин, возившихся у большой плиты, удивлённо проводили его глазами, вошёл в комнату Клавдии и, даже не осмотревшись по сторонам, решительно поставил свой чемодан в угол. Он повесил шинель и шапку на гвоздь у двери, зябко потирая руки, подошёл к тёплой печке и прижался к ней спиной.
«Ишь, точно домой явился! — растерянно подумала Клавдия. — Хоть бы спросил, куда ставить да вешать, что ли!.. Молчун какой-то».
— Я пойду отгоню машину. Гараж тут рядом. Вернусь, вскипячу вам чай, — сказала она, тревожно покосившись на тёмную фигуру, неподвижно замершую на белом фоне кафеля, и, послушав ровное детское дыхание, доносившееся из полутьмы, где темнел силуэт кровати, предупредила: — Славка проснётся, не напугайте, скажите, я сейчас приду... И... сели бы вы, что ли.
Незнакомец ответил молчаливым кивком. Но когда минут через пятнадцать Клавдия вернулась, он всё так же неподвижно стоял у печки, полузакрыв глаза, и было в его позе что-то усталое, скорбное. Женщине захотелось отвлечь его от мрачных мыслей.
Клавдия придвинула к печке стул:
— А вы сядьте, сидите себе и грейтесь, а я чайку вскипячу, чаю попьём... Только вот...
— Мне ничего не нужно. Спасибо. Напрасно беспокоитесь.
Уходя с чайником на кухню, Клавдия сняла газету, которой была затемнена электрическая лампочка без абажура, каплей свисавшая с потолка. Сразу стало заметно, что об уюте в этой комнате никто не заботится. На столе лежала матерчатая сумка с книжками, из которой торчал пенал, а возле на обрывке газеты — остатки еды, две невымытые чашки. На подоконнике громоздилась стопка засаленных тарелок.
В глубине комнаты на большой деревянной кровати спал, разметавшись, мальчик лет семи. Его штанишки, чулки, курточка были аккуратно развешаны на стуле, а под стулом рядком чинно стояла пара курносых чиненных-перечиненных валенок. Тщательность, с которой была разложена и развешана вся эта одежда, как-то ещё больше подчёркивала неуютность и запущенность жилья.
2
Когда Клавдия вернулась с кипящим чайником, незнакомец разглядывал большую фотографию, пришпиленную кнопками к стене. Четверо мужчин, празднично сияющих, с орденами Трудового Красного Знамени на лацканах новеньких, не обмятых ещё пиджаков, были сфотографированы на фоне кремлёвской стены. Чуть повыше висел увеличенный портрет одного из них — скуластого крепыша.
— Это кто? — странно взволнованным голосом спросил незнакомец, показывая на портрет.
— Муж мой, Георгий Шлыков, — отозвалась женщина и вздохнула, грустно взглянув на скуластое энергичное лицо. — Под Сталинградом погиб... Осенью в сорок втором...
— Мировой был прокатчик. Виртуоз! — неожиданно заявил незнакомец и показал на крайнего в группе маленького, квадратного человека. — А Лисицын где?
— Он, должно быть, на Урале. Как с заводом уехал, так и не вернулся. А вы откуда наших знаете?
— А Афонин? — незнакомец показал на сутулого брюнета в щегольском пиджаке, из кармашка которого торчал платочек.
— Тоже на Урале. Наши все на Урале. Эвакуировались с заводом. Там и прижились. Мало кто вернулся. Сейчас здесь народ всё новый... А четвёртый на снимке — Пантелей Казымов. Может, тоже знали? Этот вместе с моим в армию добровольцем ушёл. Сейчас, говорят, в Германии остался, где-то комендантом, что ли. Семья у него в эвакуации померла, тяжело ему сюда возвращаться. Лучший сталевар был... весёлый человек.
— Был, — глухо отозвался незнакомец, и такая боль прозвучала в его дрогнувшем голосе, что Клавдия невольно попристальней взглянула на это худое, испещрённое глубокими солдатскими морщинами лицо с багровым шрамом, шедшим наискось от виска через всю щеку; взглянула — и вдруг узнала в нём того круглолицего, ясноглазого с пышной шевелюрой сталевара, что на фотографии по-дружески обнимал её мужа.
Женщина ахнула и всплеснула руками. Не то улыбка, не то нервный тик криво подёрнул щеку гостя.
— Да, был, товарищ Шлыкова. Это верно: и сталеваром неплохим был, и весёлым был, и семья была. Всё было, и... ничего нет.
И, как это иногда случается с очень сдержанными людьми, умеющими годами носить в себе горе, он без всяких расспросов рассказал незнакомой женщине о том, о чём не говорил даже и своим близким боевым друзьям.
Работа, которую Пантелей Казымов выполнял на заводе, освобождала его от мобилизации. Но когда враг стал приближаться к родному городу, он вместе с многими коммунистами завода ушёл в армию добровольцем. Через месяц сталевар, став танкистом, уже воевал на юге. Из писем, дошедших к нему только в начале зимы, он узнал, что семья его — жена и двое ребят — эвакуировались вместе с заводом в уральский городок такой маленький, что он даже не смог найти его на карте. Жена писала, что работает на стройке, что живёт она с ребятами неплохо, и просила о них не беспокоиться. Потом она вдруг замолкла, и несколько месяцев он не имел от неё никаких известий. Наконец, уже в осаждённый Сталинград, к нему прорвалось письмо от парторга ЦК на заводе. Тот извещал Казымова, что его жена и дети умерли.
Пантелей Казымов на несколько дней замолк, точно лишился дара речи. Фронт уже наступал, танковая часть, в которой он воевал, не выходила из боёв, и ярость наступления, боевые заботы понемногу как бы притупили остроту горя. Только заметили однополчане, что у старшего сержанта Казымова переменился характер: из весёлого, жизнерадостного человека он превратился в хмурого молчуна. Казымов резко оборвал переписку с друзьями по заводу. Он решил после войны не возвращаться в родные места.
Впрочем, горе не мешало ему искусно воевать. Вместе со своей танковой частью он прошёл четыре страны и кончил войну на Эльбе в звании старшего лейтенанта танковых войск с шестью боевыми наградами и четырьмя нашивками за ранения.