Вернуться к тебе — страница 4 из 34

Когда я возвращаюсь домой из школы, я усаживаюсь на полу в своей спальне и слышу шум сливного бачка. Нет, не то чтобы весь дом сотрясается от этого звука, но сегодня это подтверждение того, что Боаз дома. И жив!

Санузел у наших комнат общий. Бывало, Боаз запирал дверь изнутри и забывал отпереть. Я с ума сходил — так хотелось пописать, а в туалет войти не было никакой возможности. Тогда я барабанил в дверь комнаты Боаза, но и она была заперта. А брат писклявым голоском спрашивал: «Кто там?» Ну прямо догадаться было невозможно — кто же? Потом он мне задавал еще кучу глупых вопросов и только после этого милостиво соглашался вернуться в ванную и отпереть дверь изнутри.

Услышав шум бачка, я размышляю о том, что мог бы войти в туалет (я готов об заклад побиться, что запереть дверь с моей стороны Боаз забыл) и притвориться, будто я не понял, что там кто-то есть. У меня и оправдания были наготове — столько времени туалет был в моем единоличном распоряжении, что я успел забыть, что он не только мне принадлежит. Из этих объяснений могло бы что-то родиться — подобие разговора, скажем.

Но я ничего такого не делаю. Просто жду, когда закроется дверь туалета со стороны комнаты Боаза. Нет, не могу сказать, что все сидят сложа руки. Мама стучит в дверь комнаты брата. Несколько раз в день. Весело окликает: «Боаз? Милый? Бо?»

Брат кричит в ответ: «Я сплю!»

Не сказал бы, чтобы и мне порой не хотелось вот так рявкнуть на маму. Еще как хотелось. До тех пор, пока у меня не появился мобильник с функцией будильника, мама будила меня по утрам. Она поднимала вверх рольставню и негромко напевала:

«Про-о-о-сыпа-а-а-йся, мой ма-а-а-ле-енький Леви…» И мне хотелось что-нибудь схватить и швырнуть в нее.

Но я этого не делал. А Боаз делает. Вот это самое он делает, когда так рявкает на маму. Он может швырнуть в нее что-нибудь, и притом довольно тяжелое, от чего маме будет больно. Раньше Боаз ей так никогда не грубил. Он был любящим сыном. Он ее обнимал или держал за руку при всех. Очень долго держал, а я бы умер, если бы сделал такое. Он называл ее «ма». И я вижу, как больно маме теперь, как понуро она бредет по коридору. Но вот она вскидывает голову. Как бы то ни было, Боаз дома. Он дома, запершись в своей комнате, он ни с кем не разговаривает и ничего не ест, но это лучше, чем если бы он находился в тысячах и тысячах миль отсюда, где ему постоянно грозила опасность. И оттуда он не звонил и не писал.

Абба готов взорваться. Он не такой терпеливый и понимающий, как мама. А может быть, вот верное слово — недогадливый! Сегодня утром он шарахнул кулаком по столу, за которым мы завтракали:

— Бензона!

Я люблю, когда абба ругается на иврите. Это никогда не звучит как нечто ужасное. На мой взгляд, так «бензона» это что-то вроде итальянского печенья. Но все же надо в Интернете посмотреть.

Оказывается, сейчас, в присутствии мамы, отец крикнул: «Сын шлюхи!» И крикнул он это, глядя в потолок, то бишь в сторону комнаты Боаза. То есть он только что назвал маму женщиной, продающей секс за деньги. Это просто неслыханно. Эта женщина только что подала ему омлет из яичных белков, Господи боже!

К счастью, мама, кажется, никогда в уме не переводит эти отцовские ругательства. Отец проводит рукой по редеющим волосам:

— Когда он спустится вниз? Не может же он торчать наверху вечно?

— Ему просто нужно немного отдохнуть, Реувен, — успокаивает его мама. — Вот и все.

Порой я забываю, что брат дома. То я сижу в классе и пялюсь на шелковистые волосы Ребекки Уолш, то я в очереди в столовой, то дома смотрю телик, то сплю, то сижу на крыше. Забываю. Не помню.

А потом вспоминаю: Боаз дома. И из-за того, что я об этом забыл, я чувствую себя очень дерьмовым братом.

Вечер пятницы. Шаббат. Я слышу жужжание электрической машинки для стрижки, потом шум воды в душе, в нашей общей ванной.

Дов приедет ужинать. По всей видимости, Боаз собирается наконец спуститься вниз. Я так думаю, он догадывается: если не спустится, то Дов взломает его дверь и здорово надерет ему задницу.

Нам никогда и ни за что не позволялось пропускать семейный ужин в то время, когда действовали семейные правила. И мы всегда являлись домой вовремя к ужину.

Абба просто помешан на ужинах, хотя сам сроду никогда ничего не готовил. Он верит в святость ужина, как во все прочее, во что он верит. Он вырос в кибуце и утверждает, что тамошнее коммунальное житье ему очень нравилось: свобода, нескончаемый поток босых ребятишек, гонявших мячи, принадлежавшие всем им. И отцу недоставало семейных ужинов. Чаще всего в кибуце он ужинал в столовой с друзьями. Мне-то это казалось раем на земле, а у аббы словно бы дырка внутри образовалась без семейных ужинов, и мы обязаны были эту дырку залатать.

Сегодня дом наполнен запахом жареной курятины, приготовленной мамой.

Дов никогда не приезжает с пустыми руками. Он привез какую-то еду от армянина. Так он называет мистера Курджяна, хозяина маленького кафе неподалеку от места, где Дов живет. Если у Дова вообще могут быть друзья, то мистер Курджян наиболее близок из его знакомых к этому понятию.

«Дай мне, что у тебя есть хорошего», — говорит Дов и протягивает армянину пустую корзинку.

Сегодня это виноградные листья с начинкой[5], а еще похожая на пиццу лепешка со специями и белый сыр — слишком мягкий, ножом не разрежешь.

— Ты попробуй сыр, — советует мне Дов, когда я помогаю ему выложить еду на стол. — Вкусный, солененький.

Входит абба, и они переходят на иврит.

Я наливаю себе рутбир[6]. Не спеша иду к холодильнику, кладу в стакан кубики льда и стою около открытой дверцы. Пытаюсь уловить фразу, слово — хоть что-нибудь знакомое. Столько воскресений я торчу в школе иврита. Неужели я так совсем ничему не научился?

А потом я сдаюсь. Мне надо радоваться, что мужчины разговаривают, а не только делают вид, как мама. По тому, как звучат их голоса, я догадываюсь: отец и Дов знают, что Боаз уже не спит. Вот-вот он распахнет дверь своей спальни, хорошенько потянется, потрет заспанные глаза, а потом зевнет и захлопнет рот, совсем как медведь в полосатой пижаме из старого черно-белого мультика.

Когда Боаз наконец спускается в гостиную, мы все замираем. А я ведь так к этому готовился и твердо решил не замирать и не таращить глаза… Молчание нарушает мама:

— Бо, милый, выпить хочешь? Кусочек сыра? Морковную палочку?

Мама привстает на цыпочки и гладит бритую голову сына так, будто он маленький.

Футболка обтягивает атлетическую грудь Боаза. Сухожилия на его шее — как натянутые канаты. Пустынный загар не побледнел нисколечко.

Боаз идет к столу, протягивает руку Дову. Таким рукопожатием обменялись бы дружки-приятели, встретившиеся в баре после работы.

Мы садимся вокруг стола. Мама пригубляет вино:

— Нам дарована такая благодать.

Дов делает большие глаза. После того как Боаз ушел в армию, мама начала ходить в синагогу почти каждую субботу по утрам. Раньше она туда ходила только по большим праздникам и водила с собой Боаза и меня. А теперь мама — регулярный посетительница общины «Дом Торы». В синагогу она ходила бы и по пятницам, если бы могла, но это помешало бы семейным ужинам, а абба ни за что не согласился бы есть что попало в общинном зале синагоги.

Дов начинает ворчать насчет экономики. Цена шоколадных батончиков в «Stop & Shop» за полгода выросла вдвое. Шоколад Дов не ест, но такие вещи замечает, и это для него неопровержимое доказательство того, что экономика стремительно катится в тартарары.

Мама раньше называла Боаза «человек-пылесос», и он оправдывает свое старое прозвище. Радостно видеть, как брат ест — в точности как прежде. И пусть даже только из-за того, что он несколько дней голодал. А когда его рот набит едой, не может быть никаких вопросов, почему он молчит.

Боаз очень сосредоточенно занимается своей тарелкой. Курятину отделяет от овощей и картошки. Ест их отдельно, не оставляет ни крошки.

— Боаз. Ну? — произносит абба, не сдержавшись. Ему мало того, что Боаз сидит за столом, что он ест, что он наконец спустился вниз.

Боаз отводит взгляд от тарелки, встречается глазами с аббой, но не произносит ни слова.

— Дальше что, сынок?

Молчание. Только звяканье вилок, задевающих о фарфоровые тарелки. Наконец Боаз пожимает плечами:

— Пойду посплю еще.

Он встает и относит тарелку в кухню. Мама бросает на аббу красноречивый взгляд: «Почему ты не можешь оставить его в покое?» Можно подумать, что, если бы абба позволил Дову ворчать про шоколадные батончики, с миром все было бы в полном порядке.

Боаз возвращается в столовую и вытирает пальцы о джинсы.

— Ладно, — говорит он. — Спокойной ночи.

Время — половина восьмого. Боаз разворачивается к лестнице.

— Бо, милый, — умоляет мама. — Посиди немного с нами. Я тебе чай приготовлю. Чашку хорошего горячего чая.

Боаз качает головой, медленно подходит к маме, быстро целует ее в щеку и уходит вверх по лестнице. Мама радостно улыбается. Она счастлива.

А я почти на все сто уверен, что это ничего не значит. Мы все целуем маму в щеку, уходя спать. Это рефлекс. Это вовсе не значит, что Боаз хоть сколько-нибудь стал ближе к себе самому.

Долго никто ничего не говорит.

Наверное, мне стоило бы посидеть со всеми остальными, размышляя о Боазе. Но я не собираюсь оставаться. Я продумываю план побега.

По идее, я должен пойти на вечеринку домой к Чеду Посту. Конечно, я переживаю из-за того, как это будет выглядеть — смыться на вечеринку в то время, когда твой брат только что возвратился из пустыни, — но я переживаю и потому, что Перл и Цим меня убьют, если я не приду.

Да ведь даже если бы я остался дома, Боаз все равно не выйдет из своей комнаты. Так какая разница?

Мы были не такие братья, которые где-то вместе тусуются вечером в пятницу.