Верные до конца — страница 2 из 28

фициальной бумаги, удостоверяющей, что я студент, все же не дали».

Красин не хотел расстраивать брата и не сообщил ему, что принят «под честное слово» не участвовать в каких-либо «запрещенных действиях».

Легко сказать — не участвовать! Не участвовать Леонид Борисович не мог. Он участвовал, но учился это делать так, чтобы полиция не дозналась. Студенческие сходки, демонстрации не обходятся без Красина. И его исключали из института, но исключали символически. Спасибо, директор, профессор Зернов, «спасал для русской техники» талантливого инженера.

В 1900 году, когда Леониду Борисовичу исполнилось 30 лет, он наконец-то закончил институт, но диплома не получил, этот акт отложили еще на год в наказание за верховодство в студенческой забастовке.

Да бог с ним, с дипломом, получит в конце концов. Леонид Борисович приобрел нечто большее, нежели бумажку, — приглашение от старого друга по петербургской техноложке Роберта Классона строить в Баку, на Баиловском мысу, огромную электростанцию. Вот его диплом.

И, недолго думая, Красин отправился в Баку, предварительно позаботившись о том, чтобы полиция потеряла его из вида. И она на некоторое время потеряла того, кто уже давно значился в ее картотеках под кличкой Никитич.

Октябрь Доцветают последние дни поздней осени. Еще золотятся рощи и перелески багряно-медной листвой, но уже по-зимнему хмуро наклонились ели.

Город Орлов Вятской губернии. Да и город ли? Если уж по совести — просто заблудилась в лесной глухомани, как град Китеж, большая деревня на три с половиной тысячи жителей. И куда ни глянешь — лес, лес, и только воды реки Вятки находят себе дорогу в лабиринте сосен, елей и кучных лиственных залесий.

Октябрь. По ночам уже кружатся первые робкие снежинки, а скоро завоет, завертит и надолго и снежно. И от города останутся одни сугробы, из которых к низкому серому небу вытянутся дымные столбы, да от сугроба к сугробу пролягут глубокие траншеи.


Полицейский исправник, примостившись у открытого окна, с наслаждением тянул из блюдечка обжигающий чай. Что бы там ни говорили и как бы ни ворчала жена, кутаясь в шерстяной платок, а вот этакое «сочетание двух стихий» — холода и кипятка — дает истинное наслаждение. И пока не перестанет шуметь самовар, он успеет выпить шесть-семь чашек, а заодно вдоволь налюбоваться природой. Благолепие-то какое!

Распаренный чаем, переполненный самыми возвышенными чувствами, исправник налил себе очередную чашку и не спеша обратил взоры к сахарнице, стараясь выудить толстыми, едва пролезающими в ее горловину пальцами кусочек покрупнее. Но окно затенило что-то грузное, и не успел исправник поднять глаза от сахарницы, как по запаху самогона догадался — старший полицейский, один из трех, положенных на весь этот, так сказать, город.

— Вашблародь, так что имею честь доложить — поднадзорный Николай Эрнестов Бауман ныне утром в наличии не оказался. А Маланья Неверова, которую и счел долгом препроводить, говорит, что нашла вот энти сапоги и пальто на берегу…

— Утоп, как есть утоп, господин исправник… И сапоги его, намеднись мой Иван их подбивал, а я относила, и пальта его же, другова у него и нет. Батюшки спет, спаси и помилуй, пречистая дева богородица…

— Да цыц ты, богородица! Оставь-ка мне вещественные улики… А ты, Василий, марш на реку, обшарь кусты, да этим идолам, рыбакам, скажи, чтобы дно баграми пошуровали.

— Дык, вашблародь, ежели утоп, то искать мертвеца-то надоть верст за пять, у излучины, потому как несет…

— Молчать! Ступай, выполняй что приказано!

Исправник в сердцах захлопнул окно. Так хорошо начавшееся утро этого октября 15-го дня тысяча восемьсот девяносто девятого года было вконец испорчено. Нужно прерывать чаепитие, тащиться в дом, где квартировал политический, производить обыск. Дай-то бог, чтобы утоп! Хлопот меньше. А как нет? Что, если убег? Тогда беда! Недоглядел, и прощай утренние чаепития на берегу Вятки. Разжалуют да куда-нибудь в Пырловку или Семендяевку засунут простым городашом…

Обыск ничего не дал. Нашли только картину, на которой была изображена кузня, вокруг наковальни, у горна, молодые веселые люди, на заднем плане широко раскрытая дверь, в которую смотрится ярко разгорающаяся заря. Картина явно аллегорическая, а посему ее вместе с рапортом исправника доставили вятскому губернатору. Из Вятки картина, как верный страж, сопровождала в департамент полиции губернаторское донесение: «Состоящий в г. Орлове под гласным надзором полиции ветеринарный врач Николай Эрнестов Бауман, 15 сего октября из места жительства неизвестно куда скрылся».

Департамент полиции, не мешкая, составил «справку о революционной деятельности Баумана» и описал его приметы: «Рост 2 аршина 6 3/4 вершка, телосложение хорошее, белокурый, борода слегка рыжеватая, глаза серые, размер их в 3 сантиметра, нос с небольшим горбом, размер его 6 1/2 сантиметра, на переносье рубец, лицо овальное, цвет кожи белый с легким румянцем, тембр голоса — баритон, походка скорая, слегка развалистая».

Всем чинам полиции всех губерний Российской империи предписывалось: «обратить особое внимание», «уведомить», «арестовать», «препроводить».


И никто не обратил «особого внимания» на скромного молодого человека, занявшего более чем скромную каюту третьего класса парохода, уходившего из Вятки последним рейсом.

Высокие яловые сапоги, рубаха-косоворотка да теплый байковый пиджак ничем не выделяли его из толпы пассажиров — мелких приказчиков, мастеровых-поденщиков, отходников, спешащих, пока не стала река, по домам.

Агенты департамента полиции искали Баумана на всех железнодорожных станциях, ждали на родине, в Казани, в Петербурге — ведь именно в этих городах видный деятель «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» мог найти сохранившиеся явки, конспиративные квартиры, где и отсиделся бы до получения новых документов. Да мало ли какие возможности у этого «чрезвычайно опасного» политика.

А пароход неторопливо отшлепывал плицами версты. Николай Эрнестович дневал на палубе. Урожденный волгарь, привыкший с детства к просторам и удали великой реки, он с нетерпением ожидал встречи с Волгой, но и не забывал присматриваться ко всему, что творится на пристанях, когда пароход подгребает к причалам.

Скоро устье Вятки. Уже чувствуется приближение Камы. Низменные, болотистые берега сменили высокие, облицованные оранжевым песчаником, а то и красным гранитом.

Кама открылась внезапно, из-за поворота, да так, что у Баумана дыхание перехватило. Весь берег подернулся красным полотнищем. Тени от низких рваных туч и отблески по-осеннему яркого солнца в облачных просветах создавали иллюзию колышущегося знамени размером во много-много верст.

«Красная глина», — понял Бауман, но ему не хотелось отказываться от возникшего образа красного стяга. И сразу вспомнилось 1 мая этого, 1899 года. То была приятная память…

Уже апрель был на исходе, и Орлов с часу на час ожидал вскрытия реки. После зимней обывательской спячки ледоход казался явлением иного, динамичного, загадочного мира.

1 мая с утра застреляло, заухало по всей реке. Льдины дыбились, лезли одна на другую, забирались на берег, ломались и с каменистым шорохом осыпались обратно в реку.

День стоял ясный, погожий. Весь Орлов от мала до велика на берегу. Тут и пристав, и исправник, городовые, купцы — щурятся на неяркое, но уже по-весеннему теплое солнце, на мириады солнечных зайчиков, отраженных зеркальными разломами льдин.

Но неожиданно городовые, нарушая эту весеннюю идиллию, сорвались с места. Придерживая левой рукой «селедки»-шашки, чтобы не били по ногам, они поскакали куда-то вверх по течению. Толпа шатнулась к реке, привстала на цыпочки. Что за оказия? Такого здесь еще не видывали…

Бауман, забывшись в воспоминаниях, вздрогнул от резкого посвиста парохода. Тьфу, пропасть! Вот и тогда так же верещали в свои свистульки городаши.

Кто может знать — стоило ли дразнить гусей? Ведь рисковал многим и уговорил еще двух ссыльных друзей. А уж если по большому счету, то рисковал он прежде всего жизнью. Забраться на плывущую льдину, когда льду тесно, когда льдины, как норовистые петухи, наскакивают друг на друга, переворачиваются, шипят… Наверное, все же проще было бы пройти с красным знаменем по улочкам городка, тогда и Вацлав Воровский, и Раиса Землячка присоединились бы к ним. А от демонстрации на льдине они отказались, И то верно, Раиса — женщина хрупкая, Вацлав после Таганской тюрьмы ходит согнувшись в три погибели. И все же город, улицы — это не то. Не было бы у них на улицах упоительного чувства свободы. Хоть на время, хотя бы на какие-то полчаса, пока льдина огибала посад. Они стояли и пели. Пели от счастья, от сознания свободы, и красное полотнище закрыло от них берег, исправника с приставом, тупые рожи обывателей.

Была в этом поступке и дань мальчишеству. Наверное, последняя, последний порыв сорванца, носившегося когда-то по берегам Волги с рыбачьей ватагой или до синевы высиживавшего с камышиной во рту на дне озера, лишь бы «не полонили татары» лихого «казака».

Что и говорить — 27 лет! А вот остался в нем этот неугомонный дух рискового паренька. Нет, право, лихо он этим летом вытащил из воды тонувших курсисток, и только теперь и только самому себе может признаться, что сам чудом тогда не утонул.

А ведь за первомайскую демонстрацию он рисковал получить «надбавку к сроку»… Но обошлось, исправник сам боялся неприятностей, потому ограничился «отеческим внушением».



Трое суток по Вятке. Потом по Каме и Волге, а из Казани поездом.

Николай Эрнестович хорошо понимал, что после побега ему нужно хотя бы на время исчезнуть из России. Но за два года, проведенных в одиночке Петропавловской крепости, в ссылке, он, конечно же, отстал от практики революционной борьбы — вести о I съезде РСДРП пришли в Орлов с опозданием, и только в Москве он узнал, что после съезда продолжается такая же кустарщина. Узнал о деятельности заграничного «Союза русских социал-демократов» и твердо решил пробраться в Женеву. Нужно приобщиться, оглядеться, чтобы знать, с кем и куда идти.