– Этого не может быть!.. – заговорил я и завопил: – Демьян Лукич!!!
Демьян Лукич в белом халате вынырнул из аптечного коридора.
– Полюбуйтесь, Демьян Лукич, что эта красавица сделала! Я ничего не понимаю…
Баба испуганно вертела головой, поняв, что в чем-то она провинилась.
Демьян Лукич завладел флаконом, понюхал его, повертел в руках и строго молвил:
– Ты, милая, врешь. Ты лекарство не принимала!
– Ей-бо… – начала баба.
– Бабочка, ты нам очков не втирай, – сурово, искривив рот, говорил Демьян Лукич, – мы всё досконально понимаем. Сознавайся, кого лечила этими каплями?
Баба возвела свои нормальные зрачки на чисто выбеленный потолок и перекрестилась.
– Вот чтоб мне…
– Брось, брось… – бубнил Демьян Лукич и обратился ко мне: – Они, доктор, ведь как делают. Съездит такая артистка в больницу, выпишут ей лекарство, а она приедет в деревню и всех баб угостит.
– Что вы, гражданин фершал…
– Брось! – отрезал фельдшер. – Я у вас восьмой год. Знаю. Конечно, раскапала весь флакончик по всем дворам, – продолжал он мне.
– Еще этих капелек дайте, – умильно попросила баба.
– Ну, нет, бабочка, – ответил я и вытер пот со лба, – этими каплями больше тебе лечиться не придется. Живот полегчал?
– Прямо-таки, ну, рукой сняло!..
– Ну вот и превосходно. Я тебе других выпишу, тоже очень хорошие.
И я выписал бабочке валерьянки, и она, разочарованная, уехала.
Вот об этом случае мы и толковали у меня в докторской квартире в день моего рождения, когда за окнами висела тяжким занавесом метельная египетская тьма.
– Это что, – говорил Демьян Лукич, деликатно прожевывая рыбку в масле, – это что! Мы-то привыкли уже здесь. А вам, дорогой доктор, после университета, после столицы, весьма и весьма придется привыкать. Глушь!
– Ах, какая глушь! – как эхо, отозвалась Анна Николаевна.
Метель загудела где-то в дымоходах, прошелестела за стеной. Багровый отсвет лег на темный железный лист у печки. Благословение огню, согревающему медперсонал в глуши!
– Про вашего предшественника Леопольда Леопольдовича изволили слышать? – заговорил фельдшер и, деликатно угостив папироской Анну Николаевну, закурил сам.
– Замечательный доктор был! – восторженно молвила Пелагея Иванна, блестящими глазами всматриваясь в благостный огонь. Праздничный гребень с фальшивыми камушками вспыхивал и погасал у нее в черных волосах.
– Да, личность выдающаяся, – подтвердил фельдшер. – Крестьяне его прямо обожали. Подход знал к ним. На операцию ложиться к Липонтию – пожалуйста! Они его вместо Леопольд Леопольдович Липонтий Липонтьевичем звали. Верили ему. Ну, и разговаривать с ними умел. Нуте-с, приезжает к нему как-то приятель его, Федор Косой из Дульцева, на прием. Так и так, говорит, Липонтий Липонтьич, заложило мне грудь, ну, не продохнуть. И, кроме того, как будто в глотке царапает…
– Ларингит, – машинально молвил я, привыкнув уже за месяц бешеной гонки к деревенским молниеносным диагнозам.
– Совершенно верно. «Ну, – говорит Липонтий, – я тебе дам средство. Будешь ты здоров через два дня. Вот тебе французские горчишники. Один налепишь на спину между крыл, другой – на грудь. Подержишь десять минут, сымешь. Марш! Действуй!» Забрал тот горчишники и уехал. Через два дня появляется на приеме.
«В чем дело?» – спрашивает Липонтий.
А Косой ему:
«Да что ж, – говорит, – Липонтий Липонтьич, не помогают ваши горчишники ничего».
«Врешь! – отвечает Липонтий. – Не могут французские горчишники не помочь! Ты их, наверно, не ставил?»
«Как же, – говорит, – не ставил? И сейчас стоит…» И при этом поворачивается спиной, а у него горчишник на тулупе налеплен!..
Я расхохотался, а Пелагея Иванна захихикала и ожесточенно застучала кочергой по полену.
– Воля ваша, это анекдот, – сказал я, – не может быть!
– Анек-дот?! Анекдот?! – вперебой воскликнули акушерки.
– Нет-с! – ожесточенно воскликнул фельдшер. – У нас, знаете ли, вся жизнь из подобных анекдотов состоит… У нас тут такие вещи…
– А сахар?! – воскликнула Анна Николаевна. – Расскажите про сахар, Пелагея Иванна!
Пелагея Иванна прикрыла заслонку и заговорила, потупившись:
– Приезжаю я в то же Дульцево к роженице…
– Это Дульцево – знаменитое место, – не удержался фельдшер и добавил: – Виноват! Продолжайте, коллега!
– Ну, понятное дело, исследую, – продолжала коллега Пелагея Иванна, – чувствую под пальцами в родовом канале что-то непонятное… То рассыпчатое, то кусочки… Оказывается – сахар-рафинад!
– Вот и анекдот! – торжественно заметил Демьян Лукич.
– Поз-вольте… ничего не понимаю…
– Бабка! – отозвалась Пелагея Иванна. – Знахарка научила. Роды, говорит, у ей трудные. Младенчик не хочет выходить на божий свет. Стало быть, нужно его выманить. Вот они, значит, его на сладкое и выманивали!
– Ужас! – сказал я.
– Волосы дают жевать роженицам, – сказала Анна Николаевна.
– Зачем?!
– Шут их знает. Раза три привозили нам рожениц. Лежит и плюется бедная женщина. Весь рот полон щетины. Примета есть такая, будто роды легче пойдут…
Глаза у акушерок засверкали от воспоминаний. Мы долго у огня сидели за чаем, и я слушал как зачарованный. О том, что, когда приходится везти роженицу из деревни к нам в больницу, Пелагея Иванна свои сани всегда сзади пускает: не передумали бы по дороге, не вернули бы бабу в руки бабки. О том, как однажды роженицу при неправильном положении, чтобы младенчик повернулся, кверху ногами к потолку подвешивали. О том, как бабка из Коробова, наслышавшись, что врачи делают прокол плодного пузыря, столовым ножом изрезала всю голову младенцу, так что даже такой знаменитый и ловкий человек, как Липонтий, не мог его спасти, и хорошо, что хоть мать спас. О том…
Печку давно закрыли. Гости мои ушли в свой флигель. Я видел, как некоторое время тускловато светилось оконце у Анны Николаевны, потом погасло. Все скрылось. К метели примешался густейший декабрьский вечер, и черная завеса скрыла от меня и небо и землю.
Я расхаживал у себя по кабинету, и пол поскрипывал под ногами, и было тепло от голландки-печки, и слышно было, как грызла где-то деловитая мышь.
«Ну, нет, – раздумывал я, – я буду бороться с египетской тьмой ровно столько, сколько судьба продержит меня здесь в глуши. Сахар-рафинад… Скажите, пожалуйста!..»
В мечтаниях, рождавшихся при свете лампы под зеленым колпаком, возник громадный университетский город, а в нем клиника, а в клинике – громадный зал, изразцовый пол, блестящие краны, белые стерильные простыни, ассистент с остроконечной, очень мудрой, седеющей бородкой…
Стук в такие моменты всегда волнует, страшит. Я вздрогнул…
– Кто там, Аксинья? – спросил я, свешиваясь с балюстрады внутренней лестницы (квартира у врача была в двух этажах: вверху – кабинет и спальни, внизу – столовая, еще одна комната – неизвестного назначения – и кухня, в которой и помещалась эта Аксинья – кухарка – и муж ее, бессменный сторож больницы).
Загремел тяжелый запор, свет лампочки заходил и закачался внизу, повеяло холодом. Потом Аксинья доложила:
– Да больной приехал…
Я, сказать по правде, обрадовался. Спать мне еще не хотелось, а от мышиной грызни и воспоминаний стало немного тоскливо, одиноко. Притом больной, значит, не женщина, значит, не самое страшное – не роды.
– Ходит он?
– Ходит, – зевая, ответила Аксинья.
– Ну, пусть идет в кабинет.
Лестница долго скрипела. Поднимался кто-то солидный, большого веса человек. Я в это время уже сидел за письменным столом, стараясь, чтобы двадцатичетырехлетняя моя живость не выскакивала по возможности из профессиональной оболочки эскулапа. Правая моя рука лежала на стетоскопе, как на револьвере.
В дверь втиснулась фигура в бараньей шубе, валенках. Шапка находилась в руках у фигуры.
– Чего же это вы, батюшка, так поздно? – солидно спросил я для очистки совести.
– Извините, гражданин доктор, – приятным, мягким басом отозвалась фигура, – метель, чистое горе! Ну, задержались, что поделаешь, уж простите, пожалуйста!
«Вежливый человек», – с удовольствием подумал я. Фигура мне очень понравилась, и даже рыжая густая борода произвела хорошее впечатление. Видимо, борода эта пользовалась некоторым уходом. Владелец ее не только подстригал, но даже и смазывал каким-то веществом, в котором врачу, пробывшему в деревне хотя бы короткий срок, нетрудно угадать постное масло.
– В чем дело? Снимите шубу. Откуда вы?
Шуба легла горой на стул.
– Лихорадка замучила, – ответил больной и скорбно глянул.
– Лихорадка? Ага! Вы из Дульцева?
– Так точно. Мельник.
– Ну, как же она вас мучает? Расскажите!
– Каждый день, как двенадцать часов, голова начинает болеть, потом жар как пойдет… Часа два потреплет и отпустит.
«Готов диагноз!» – победно звякнуло у меня в голове.
– А в остальные часы ничего?
– Ноги слабые…
– Ага… Расстегнитесь! Гм… так.
К концу осмотра больной меня очаровал. После бестолковых старушек, испуганных подростков, с ужасом шарахающихся от металлического шпателя, после этой утренней штуки с белладонной на мельнике отдыхал мой университетский глаз.
Речь мельника была толкова. Кроме того, он оказался грамотным, и даже всякий жест его был пропитан уважением к науке, которую я считаю своей любимой, – к медицине.
– Вот что, голубчик, – говорил я, постукивая по широчайшей теплой груди, – у вас малярия. Перемежающаяся лихорадка… У меня сейчас целая палата свободна. Очень советую ложиться ко мне. Мы вас как следует понаблюдаем. Начну вас лечить порошками, а если не поможет, мы вам впрыскивания сделаем. Добьемся успеха. А? Ложитесь?..
– Покорнейше вас благодарю! – очень вежливо ответил мельник. – Наслышаны об вас. Все довольны. Говорят, так помогаете… И на впрыскивания согласен, лишь бы поправиться.
«Нет, это поистине светлый луч во тьме!» – подумал я и сел писать за стол. Чувство у меня при этом было настолько приятное, будто не посторонний мельник, а родной брат приехал ко мне погостить в больницу.