Вес чернил — страница 5 из 114

Хелен вдруг вспомнила, что так и не предложила Леви присесть.

– Период Междуцарствия, – проговорила Хелен, хотя Леви ни о чем ее не спрашивал.

Голос ее прозвучал слабее, чем хотелось. Хелен собралась с силами и продолжила:

– Первый документ, который попал мне в руки, датируется тысяча шестьсот пятьдесят седьмым годом.

Леви одобрительно хмыкнул. Пятьдесят седьмой год. Самое начало возвращения евреев в Англию после почти четырех веков изгнания.

– Вопрос о приобретении документов университетом зависит от желания вице-канцлера, воли заведующего научной библиотекой и самих Истонов, – пояснила Хелен. – И именно в Истонах я уверена меньше всего. С одной стороны, найденные у них под лестницей реликвии – прекрасный повод похвастаться перед гостями за бокалом вина, а с другой – вряд ли бы они выставили такие находки в своей галерее. Да, они, конечно, молодцы, но я уже видела такое раньше. Энтузиазм быстро проходит. А потом…

– Так а что там, в этих бумагах? – перебил ее Леви.

– Как я уже сказала, бумаги относятся к периоду…

– Это понятно, – внезапно оживился Леви. – Но что вы конкретно в них прочитали?

– Судя по всему, – произнесла Хелен с расстановкой, чтобы обратить его внимание на то, что он перебил ее, – судя по всему, некий раввин по имени Га-Коэн Мендес, пожилой, приехал в Англию из Амстердама в тысяча шестьсот пятьдесят седьмом году с несколькими сопровождающими и осел в Лондоне. Тот лист, что я успела прочесть, мистер Леви, – копия письма, которое Га-Коэн Мендес отправил Менассии бен-Исраэлю.

Хелен сделала небольшую паузу, чтобы имя адресата дошло до Леви, и с удовольствием заметила, как тот выпрямился от изумления.

– Весьма примечательное письмо, – продолжила она. – Написано незадолго до смерти Менассии. Кроме того, я еще просмотрела молитвенник в кожаном переплете, напечатанный в Амстердаме на португальском диалекте иврита в тысяча шестьсот шестидесятом году. Могу сказать, – добавила она после секундного колебания, – что это довольно интересный материал. Одно это письмо, пусть даже оно окажется единственным разборчивым документом во всем собрании, содержит достаточно личное послание к Менассии, не говоря уже о том, что в нем подтверждаются некоторые факты о восстановлении еврейской общины в Англии, о которых раньше можно было только гадать. Думаю, это весьма существенное открытие.

Брови Леви поползли вверх.

– Но это открытие, – заметила Хелен, – должно сохраняться в тайне до тех пор, пока университет не решит вопрос о приобретении всех бумаг. И я недвусмысленно дала понять ответственным лицам, что это должно быть сделано, и сделано быстро.

На языке Хелен последнее заявление означало, что она лишь сказала о такой возможности Джонатану Мартину и долго потом выслушивала его разглагольствования насчет имеющихся в его распоряжении средств и политическом капитале.

– Если сделка состоится и университет приобретет бумаги, тогда с ними поработает наш отдел консервации, а потом мы сможем подробно ознакомиться с содержанием уже через библиотеку.

– То есть, – произнес Леви, – пока бумаги не пройдут обработку в лаборатории, у нас не будет к ним доступа?

– Напротив. – Хелен сделала глубокий вдох. – Я получила разрешение на предварительный осмотр этих бумаг на месте. У нас есть три дня.

Леви посмотрел на нее с любопытством. Затем его взгляд переместился в сторону камина и остановился на рисунке в рамке, висевшем над каминной полкой. Это был эскиз, выполненный в торопливой, но четкой манере, изображавший гору с плоской вершиной, одиноко возвышающуюся посреди усыпанной камнями пустыни.

Коллеги Хелен никак не реагировали на этот рисунок – для них это была всего-навсего безымянная гора в какой-то неведомой пустыне. Но еврей – американский еврей, который точно был в Израиле в одном из этих туров, посвященных героизму и мученичеству его народа, – уж точно узнал бы Масаду. И подумал бы, что некий британский профессор нееврейского происхождения, укрепивший у себя на стене изображение Масады, страдает романтизированным филосемитизмом или, что еще хуже, – острой сентиментальностью, поэтизирующей страдания евреев.

Когда Леви снова повернулся к Хелен, на его лице появился намек на усмешку. «Да пусть думает себе, что хочет», – сказала Хелен сама себе. Даже если бы она попыталась объяснить ему все, то он все равно не смог бы уразуметь, почему такая женщина, как Хелен, держит этот набросок напротив своего рабочего стола и вынуждена лицезреть его целыми днями. Это жестокое напоминание, чтобы она и не помышляла о том, что могла бы избрать иную жизнь. А также напоминание о единственной вере, которая все еще давала ей видимость утешения, хотя она уже давно перестала верить в возможность утешения, – вере в то, что История, каким бы бездушным божеством она ни была, всегда предлагает нечто, требующее понимания.

И поскольку Историю совершенно не волновало, прочтут ли нерадивые потомки Ее послания, Хелен решила, что сама позаботится об этом. Она скрупулезно собирала каждую деталь, каждую улику; она посвятила всю свою жизнь собиранию свидетельств, поиску забытых мелочей давно ушедших жизней, восстанавливая с бесслезными глазами разбитый жестокой рукой сосуд.

У Хелен все еще оставалось неприятное чувство, будто только что она отдала Аарону Леви что-то глубоко личное и дорогое ей, а он каким-то непостижимым образом догадался, что неожиданно обретенные бумаги заставили ее потерять душевное равновесие. Но Хелен не была такой дурой – во всяком случае, пока, – чтобы ее было так легко сбить с толку внешним сходством… и думать, что это дает право незнакомцу замарать то, что не должно быть замарано.

– Так вы поняли, что мне от вас потребуется? – спросила она. – Мне нужен добросовестный и квалифицированный помощник.

Хелен была готова к следующему, очевидному вопросу: куда она так торопится? Ведь даже аспиранту было известно, что трех дней явно не хватит для полной экспертизы, а в конечном счете на решение университета приобрести эти документы повлияет мнение экспертов «Сотбис», а не их выкладки. Да и вообще, ученый возраста Хелен, которому осталось около года до отправки на пенсию, не должен бы питать иллюзий относительно каких-нибудь изменений в своей карьере, добиваясь доступа к документам, которые еще не были каталогизированы.

Хелен приготовила свои аргументы: значение в данном случае имеют документы, и ничего более. Поэтому она, Хелен Уотт, и попросила эти три дня. Рукописи пролежали нетронутыми триста лет. Они ждали прикосновения человеческих рук. И теперь, когда открытие свершилось, промедление немыслимо.

Немыслимо… Какое прямое, рациональное слово.

Однако здесь крылась иная правда, и Хелен с тревогой была вынуждена это признать: единственной причиной такой срочности являлось ее желание, желание больной женщины не допустить промедления. То зловещее ощущение, возникшее у нее в момент, когда она увидела кипы листов и тома, теснящиеся на полках: будто ее разум – единственное убежище среди надоевшего шума этого мира – превращается в труху.

Но, к ее удивлению, Аарон Леви не стал спорить.

– Я согласен, – произнес он.

Затем, наклонив голову и высокомерно улыбнувшись, добавил:

– Думаю, удастся освободить следующие три дня.

Увидев такую нелепую попытку продемонстрировать собственную важность, Хелен чуть не рассмеялась.

Хелен медленно положила руки на стол. Правая рука сегодня не дрожала. «Враги мои», – прозвучало у нее в голове.

Она встала со стула. Взгляд Леви скользнул по ее трости, которую Хелен схватила с показной живостью. Нет, ее слабое здоровье совсем не беспокоило американца. Встретившись с ним взглядом, Хелен заметила в его глазах намеренное безразличие.

Она пропустила его вперед и потом плотно закрыла дверь кабинета. Леви двинулся по улице, даже не сбавив шага, чтобы подстроиться к ковылянию Хелен.

Они будут работать вместе и найдут то, что им суждено найти. Хелен ему не нравилась. Но он и не жалел ее. Достаточно и этого.

Глава вторая

Лондон
15 ноября 1657 года
09 кислева 5418 года

С Б-жьим благословением!

Ученому Менассии бен-Исраэлю


С сокрушенным сердцем из-за кончины вашего сына пишу я вам. Весть о том, что он отошел к праотцам нашим, достигла меня уже по прибытии в Лондон. Как мне сообщили, я оказался в Лондоне всего на несколько дней позже вашего отплытия из этого многолюдного города, дабы доставить тело вашего сына в Голландию. А также мне рассказали, что вы нынче чувствуете себя нездоровым и что ваша распря с общиной приняла довольно-таки ожесточенный характер.

Уповаю на то, что, когда вы будете сопровождать тело вашего сына к месту вечного упокоения, вы и сами обретете покой, а к нему – и здоровье.

Поскольку не могу переговорить с вами лично, буду говорить с Вами на бумаге при помощи того, кто пишет за меня эти слова. Я не прошу вас чтить мой совет, ибо у вас наверняка найдутся советники получше, чем немощный старец. И все же, мой уважаемый друг, я знаю вас с тех пор, когда вы еще были ребенком и сидели на коленях моего друга – вашего отца. Поэтому молюсь, чтобы вы прислушались к моему мнению по этому вопросу.

Я пишу вам, чтобы облегчить вашу сердечную боль, насколько это могут сделать написанные на бумаге слова.

В Лондоне говорят, что вы считаете вашу миссию здесь проваленной. Но я верю, что за время, проведенное вами в Лондоне, вам удалось посадить крепкий саженец. Эта земля еще станет убежищем для наших преследуемых соплеменников – не в мои дни и, возможно, не в ваши, но, несомненно, в дни тех, кого сейчас матери качают у себя на руках. Ибо как сказал старец: «Юнцом собирал я плоды с деревьев, посаженных моими предками. Так разве не надлежит и мне сажать деревья, плоды которых будут питать моих внуков?»

С надеждой прибыл я теперь в тот самый Лондон, который вы так поносите. Я покинул Амстердам не по принуждению – мне было хорошо в этом городе даже в немощи. Меня поддерживала община и ученики, так что бедность моя не была для меня бременем. И все же я решил принять приглашение племянника и провести оставшиеся дни в Лондоне, в той самой общине, которая не оправдала ваши великие надежды.