[9], где должен был собраться весь бомонд, она не выдержала и поехала на улицу Дарю. Отца дома не оказалось, но открывшая ей дверь горничная сообщила, что месье сегодня ужинает в «Петрограде».
– Да, «Петроград» тогда гремел на весь Париж, – поддакнула Оливия, вспомнив вязь с жар-птицами на фасаде ресторана, отбрасывавшего огненные блики на устремленный в небо православный собор.
– В то время это заведение было весьма популярно. Дед считался почетным членом общины, не раз жертвовавшим на нужды храма и сообщества. В «Петрограде» у него был свой столик. Сквозь кисейные окна трактира мама увидела, как ее отец пирует среди икон и жостовских подносов в компании обрюзгших усачей в расстегнутых чиновничьих мундирах…
Кроме хозяйки, женщин в «Петрограде» не было. Собравшись с духом, мама шагнула за порог, сразу утонув в дымном мареве. Взглянув на нее из-под отяжелевших век, дед плеснул себе из штофа водки и звучно произнес: «А вот, господа хорошие, дочь моя, Ольга, – жена одного гениального абстракциониста! Не иначе здоровьем родителя пришла поинтересоваться… Ведь не денег же ей у нас, «низших людей», просить!»
Кусая губы, мама ни с чем вернулась домой. Модная выставка прошла без ее участия.
Оливия открыла было рот, чтобы задать следующий вопрос, но Вишневская ее опередила.
– Отец в душе очень страдал от того, что они были так стеснены в средствах. Он искренне любил Оленьку, потакал всем ее капризам. Заметив, что она частенько стала задерживаться в редакции, пропадать на каких-то сомнительных званых вечерах, он решился на отчаянный шаг. Один ушлый парижский галерист давно предлагал выставить его картины при условии, что из непроданных предметов тот выберет кое-что для своей коллекции – в счет оплаты за хлопоты. Надо отдать ему должное: за время вернисажа отец заработал довольно крупную сумму. Часть денег он сразу потратил на подарок маме: купил у ювелира на Больших бульварах аметистовые серьги и браслет работы Луи Дюваля. По легенде гарнитур принадлежал в прошлом какой-то княжне. Преподнося его жене, он старался не думать о том, что весь «Московский цикл» рисунков, собранный из бережно хранимых воспоминаний юности, принадлежит теперь человеку, для которого эти «трепетные хроники сердца» – просто товар… Средства в голодный год, когда приходилось выбирать между горячим ужином и вязанкой дров для камина, им были очень нужны, но ведь лиловые серьги-жирандоли так чудесно шли к Оленькиному нежному лицу… Остальное для отца было неважно.
Зоя замолчала. По газону за приоткрытым окном замшевой поступью проследовал дымчатый кот. Сорвавшись с набрякшей ветки, на столик со стуком упало крупное яблоко.
Оливия перевела взгляд на отреставрированную фотографию, стоявшую в рамке на каминной полке. На ней Андрей Вишневский в курортном канотье придерживал за локоть свою юную жену – в свободном муаровом платье, со взбитыми по моде волосами, она склонила голову набок, давая всем полюбоваться сверкающим каскадом панделоков.
– Давайте вернемся к творчеству вашего отца. Насколько я знаю, лет десять назад вам удалось выкупить «Московский цикл» у какого-то частного лица.
– Я действительно уделила немало времени, чтобы вернуть себе все работы, какие смогла разыскать. Но несколько очень значимых для нашей семьи полотен исчезли совершенно бесследно. Кстати, с одним из них связана удивительная история… Дело было совсем недавно. Знаете что, а давайте ненадолго прервемся? Я угощу вас кофе и нормандским пирогом по моему рецепту.
Из-за камеры раздался вздох облегчения – Аврелий, видимо, с нетерпением ждал этого момента. Достав из кармана смятую пачку сигарет, он вышел за дверь и тут же рухнул в шезлонг. С наслаждением затянувшись, оператор подставил лицо сентябрьскому солнцу – пускай дамы поболтают, а он передохнет…
– …И добавьте немного вот этого ликера. – Зоя достала из шкафчика сосуд, в котором одиноко плавал разбухший апельсин. – Отец называл его «44» – ровно столько дней нужно настаивать смесь из кальвадоса, фруктов и кофейных зерен, прежде чем она станет пригодной к употреблению. Вот смотрите, буквально чайная ложечка и… – она втянула ноздрями тонкий аромат, – увидите, ваш кофе зазвучит совсем иначе!
Оливия не посмела отказать актрисе, хотя регулярность, с которой хозяйка большого дома употребляла тот или иной «традиционный нормандский напиток», несколько настораживала.
– Так вот вам история. – Напившись жгучего нектара, Зоя вытянулась на бархатной оттоманке, расположившейся в самом углу гостиной, рядом с книжным шкафом. – Мой отец страстно желал обзавестись потомством. Это и неудивительно – в момент женитьбы ему было уже далеко за тридцать. А вот мама никуда не торопилась. Она была юна и полна пылких надежд: ей страстно хотелось общества, балов, приемов, газетных хроник и прочей мишуры, подтверждающей, что она составила хорошую партию. Она видела себя женой гения, великого творца – пускай немного несуразного и хмурого, но, несомненно, привлекательного. Отец на людях всегда держался отстраненно и, отказываясь поддакивать случайным собеседникам, рассеянно смотрел по сторонам. Мама, пытаясь компенсировать его угрюмость и отсутствие светских манер, любезно кивала головой направо и налево, рассыпаясь в любезностях, которые, впрочем, звучали из ее уст вполне естественно.
Оливия стояла все это время у окна, следя за траекторией движения резвого шмеля. Он хаотично перелетал с цветка на цветок с рвением подростка, одержимого неразборчивым влечением к красоте любого рода: не овладеть, так хотя бы прикоснуться!
Слушая Зою, Оливия уже в который раз задумывалась: отчего фигура матери, которую актриса так рано потеряла и к которой была явно привязана, выглядит в ее рассказах столь неоднозначно? Ведь девочке было всего восемь лет, когда Ольга скончалась от пневмонии. Тот нежный возраст, когда взрослый в глазах ребенка всегда прав и на все имеет право. А мелкие обиды забываются в считаные дни…
– В конце тридцатых, – продолжила Зоя, – дела отца пошли наконец в гору. Он купил этот дом и начал его обустраивать. Мама по-прежнему однообразию провинциальной жизни предпочитала праздничный Париж. А отец проводил в Довиле немало времени: самые известные его довоенные работы были написаны в Кальвадосе. В сорок четвертом, когда вопреки жизненной логике и биологическим условностям я появилась на свет, они переселились сюда.
Аристократический курорт, обезображенный противотанковыми рвами, колючей проволокой и маскировочным окрасом, все же сохранил свой шарм. Этот особняк, еще не принявший сегодняшних очертаний, не стал ночлежкой для немецких солдат только потому, что отец не успел превратить его в одну из тех роскошных нормандских вилл, которыми так щедро было украшено побережье. Свои картины, которые, как и все «дегенеративное», были бы конфискованы нацистами и уничтожены, он оставил в Париже. Бо́льшую часть из них сумела надежно спрятать Стелла Лурье – галеристка, которой Вишневский обязан своим международным успехом. А несколько самых ценных полотен отец отдал на хранение семейному врачу. Они, к сожалению, бесследно исчезли.
– И вам не удалось их вернуть?
– Вот об этом-то я и хотела рассказать, – произнесла Зоя, поднявшись с оттоманки и направляясь к книжному шкафу. – Когда зимой сорок четвертого отец узнал, что жена наконец беременна, он едва не лишился рассудка. Это было сродни чуду: измученные годами оккупации, полуголодные, сменившие не одно место жительства, они уже ни на что не надеялись. Он долгое время ничего не писал – постоянная близость смерти и людского страдания наложили на него тяжелый отпечаток. И вдруг посреди этого морока, этой удушающей мути вновь зародился свет. Антифашистские газеты сообщали о скором наступлении союзников, и, словно вторя им, накатывала бурная, неукротимая весна. Тогда и родилась эта акварель – пронзительно искренняя, светлая, как предвкушение новой жизни. Отец посвятил ее мне…
На этой ноте Зоя сняла с полки потрепанный альбом и, раскрыв в нужном месте, протянула его Оливии.
– Вот, взгляните. Это всего лишь репродукция.
Со страницы художественного каталога, какие раздают посетителям вернисажей, на Оливию обрушился целый мир. Пастельный, зыбкий, едва осязаемый, но от этого особенно мощный – так оглушает запах набухающих почек и прелой земли, движение ветерка в еще обнаженных кронах, тихое постукивание дождя о прошлогодние листья.
Под рисунком стояла подпись: «Андрей Вишневский «Весна». 1944 год».
– Какое чудо! – восхитилась Оливия, внимательно изучая детали.
– Да, мне кажется, одна из самых эмоциональных работ моего отца. Потом его стиль стал более фигуративным. Он подарил этот рисунок маме в день моего появления на свет: рождение дочери в этот сумрачный, наполненный горечью момент было сродни внезапному наступлению весны. Так он меня и называл за глаза. – Лицо Зои озарилось каким-то нежным воспоминанием, она улыбнулась. – Акварель исчезла в самом конце войны при довольно смутных обстоятельствах. Ее следов мне найти не удалось. И вдруг, представьте себе, буквально месяц назад я получаю совершенно анонимную бандероль. А в ней – моя пропажа! Ни имени отправителя, ни сопроводительной записки… До сих пор ломаю голову – что за мистификация такая?!
Зоя поднялась и в возбуждении принялась ходить по комнате, дробно постукивая каблучками домашних туфель.
– Нет, безусловно, были случаи, когда картины отца возвращались ко мне спустя годы. Дважды их мне адресовали какие-то провинциальные германские музеи, куда они попали еще в середине тридцатых. Как-то раз целую серию работ прислал состарившийся одинокий коллекционер – просто не захотел завещать их государству. Были и вовсе анекдотические ситуации! Однажды квартирная хозяйка, у которой еще студентом квартировал папа, обнаружила у себя на чердаке ящики с вещами. Они были помечены его именем, и она, не разбирая, отправила их ко мне с посыльным. А там, под слоем изъеденного молью тряпья, оказались его ранние московские гуаши. Впрочем, мадам была порядочной женщиной, и вряд ли бы ей пришла в голову мысль их присвоить…