«Какая минута! — высокопарно пишет автор повести. — Остаться в безвестности судьбы своей, между народами незнакомыми, которые, может быть, отвергают всякое чувство сострадательности; которые, может быть, самую добродетель признают в образе тиранства, самого Бога в образе злодеяния! — Мучительная неизвестность! кто может изобразить тебя!»
Однако Малинского подобрала добросердечная курильская семья — муж Джизи, жена Гульми и молодая дочь Варьми, они выходили и полюбили Малинского. Когда об этом узнали другие обитатели острова, они нагрянули в дом семьи, приютившей Малинского, чтобы убить его. Оказывается, ранее здесь произошла такая история: к берегу пристал голландский корабль, моряки сошли на берег, похитили нескольких курильцев и увезли их[126].
Отец Варьми убеждает соплеменников (в тех же высокопарных словах, что в уже приведенной цитате) пожалеть русского, друга курильцев и «подданного великого царя». Пришедших удается уговорить («вот действие красноречивой добродетели над жестоким заблуждением!»), и потом, встречаясь с Малинским, курильцы радовались тому, что не убили такого доброго человека, и вообще благодаря ему смягчились по отношению к европейцам.
В конце концов к острову пристало русское судно, «Малинский объяснился с капитаном корабля и был принят на оной с сердечным удовольствием своих добрых соотечественников». Варьми «ангельским голосом с видом робости» говорит ему, что согласна ехать с ним. Следует драматическая сцена расставания с родителями — «с горестными, неизъяснимыми страданиями Варьми оставила страну своего рождения, кровлю отцов своих: она все пожертвовала для любви и для любезного… Благодарность Малинского к благодетелям своим также была неизъяснима».
«Сей анекдот, — заключает автор повести, скрывшийся под псевдонимом М. М-в, — был рассказан мне одним из морских офицеров, бывших в Российско-Американской компании; он сам был на острове Шамуршире, где имя Малинского у всех жителей еще не забыто; но он не застал живыми Джизи и Гульми; быть может, что вечная разлука с дочерью была причиною преждевременной их смерти. Проезжая Т*** Губернию, знакомец мой видел Малинского, восхищался образом его жизни, его Варьми, самим им и его детьми!»
Понятно, что фабула повести «Остров Шамуршир» как любовная история в духе сентиментализма вполне характерна для XVIII — начала XIX в. и может быть прослежена в литературах разных европейских стран этого периода, нечто весьма похожее на этот сентиментально-романтический штамп, но без «дикарского» колорита, с оттенком пародийности воспроизведет потом Пушкин в «Станционном смотрителе».
Повесть в соответствии с литературной модой была снабжена приметами, переводящими ее в событие действительной жизни (так и Карамзин своими «Письмами русского путешественника» стремился создать иллюзию настоящих писем). Отсюда и ссылка на офицера Российско-Американской компании.
Примечательно, но вполне характерно отсутствие в повести описаний природы — как известно, в литературе этого направления природа если вообще описывалась, то без единой реальной приметы. Даже если произведение в целом было посвящено путешествиям, «чувствования» автора или персонажа в связи с природой и ее состоянием ставились выше природы как таковой, и пейзажные описания служили лишь для того, чтобы эту чувствительность вызвать.
Эта повесть о любви юной айнки и русского офицера была напечатана в журнале «Аглая». Этот ежемесячный журнал (названный так же, как альманах Н.М. Карамзина, выходивший в 1794–1795 гг.) издавал в 1808–1810 и в 1812 гг. князь Петр Иванович Шаликов (1768–1852), поэт и журналист, горячий приверженец Карамзина, подражающий последнему и в стихах, и в своих записках путешествий. В журнале публиковались переводы — из Руссо, Вольтера, Мармонтеля — и произведения отечественных авторов, прежде всего Карамзина, кроме него — Ф.Н. Глинки и самого князя Шаликова; журнал принимал активное участие в дискуссиях того времени «о старом и новом слоге» — разумеется, на стороне «карамзинистов» и против «шишковистов».
Перу самого Шаликова принадлежат сборники стихов «Плод свободных чувствований» и «Цветы граций», в 1803–1804 гг. вышло его «Путешествие в Малороссию» и в 1805 г. — «Путешествие в Кронштадт», написанные под влиянием карамзинских «Писем русского путешественника» (сравнительную ценность, как признают историки, имеет его «Историческое известие о пребывании в Москве французов 1812 г.»).
Век сентиментализма в России был недолог, довольно скоро на смену лучшим образцам прозы этого направления явились слабые подражания, вскоре ставшие в российской словесности объектом вышучивания. Обычно в трудах по истории русской литературы XVIII в. именно Шаликова приводят в пример как ярко выраженного эпигона сентиментализма. Современники награждали его прозвищами «Князь вралей», «Вздыхалов», «Кондитер литературы»; князь Вяземский изобразил его так: «…с собачкой, с посохом, с лорнеткой, и миртовой от мошек веткой, на шее с розовым платком, в кармане с парой мадригалов…».
Однако в последнее время раздаются и голоса в его защиту, в том числе и с неожиданной стороны — в сфере так называемых гендерных исследований. Так российская исследовательница Ю. Жукова в своей статье пишет о том, как она «была поражена насыщенностью русских журналов первой четверти XIX в. материалами, связанными с женской тематикой, количеством профеминистских идей, высказываемых, в том числе, на страницах журнала „Аглая“, издаваемого в Москве князем П.И. Шаликовым, которого, вопреки сложившемуся отношению к нему как к литератору третьего ряда и консервативному человеку, чья верность сентиментализму и женской теме на протяжении всей жизни объяснялась „природной чувственностью“ грузина, по личным убеждениям мы могли бы назвать одним из первых русских феминистов»[127].
Кстати говоря, Пушкин, по всей видимости, в отличие от других современников относился к нему со снисходительностью и называл «поэтом прекрасного пола», сам же Шаликов был восторженным почитателем Пушкина.
Начало XIX в. ознаменовано не только посольством в Японию Николая Резанова на судне И. Крузенштерна, но и крузенштерновскими записями[128] о его кругосветном путешествии.
В 1817 г. выходит любопытная книга «О Японии и японской торговле», написанная, как принято считать, Синдзо — японским моряком, потерпевшим вместе с капитаном Дайкокуя Кодаю кораблекрушение у российских берегов. Он осел в России, преподавал в Иркутске японский язык, при крещении получил имя Николай Петрович Колотыгин и впоследствии дослужился до чина титулярного советника. Его книга написана основательно и подробно. Как и многие предыдущие издания такого рода, она носит энциклопедический характер. При этом нет сомнений, что она представляет собой комбинацию из переводов, пересказов и отдельных рассуждений собственно автора. Возможно также, что книга эта, вышедшая уже после смерти Колотыгина, была написана не им или не только им — во всяком случае, ничто в книге не свидетельствует о том, что она написана природным японцем (его авторство вызывает сомнение и у ряда других исследователей). Главы книги составляют перечень всевозможных сведений о стране, история открытия японцев европейцами, далее идет климат, «нравственный характер», религия, наука, обряды, торговые отношения японцев с китайцами, корейцами и голландцами, история ранних контактов между Россией и Японией[129].
Надо сказать, что западные христиане-миссионеры XVI в. изображены в книге, что называется, cum grano salis, Япония же с самого начала традиционно описывается как «древняя могущественная империя, которая никогда не была побеждена каким-либо соседствующим народом. С древнейших времен упорствовала она влиянию Европейцев, удалила их и дозволила наконец только одному народу из них, под унизительными, рабскими условиями, приезжать к японским берегам для торговли. Империя сия не столь могущественна обширностию своею и пространными владениями, как внутреннею силою»[130]. Происхождение японцев Колотыгин объясняет как смесь монгольского, индейского и тунгусского племен, которые «здесь, в удалении от прочего света, составили особый оригинальный народ».
«Японцы, некоторым образом, — пишет далее автор, — должны быть почитаемы просвещеннейшим и образованнейшим народом во всей Азии, ибо во многом превосходят самих китайцев…»
Однако и японцы удостаиваются не только похвалы: так, в рассуждении о наименованиях Японии этот автор, «природный Японец Николай Колотыгин», видимо, вслед за западным хронистом пишет следующее: «Япония называется у жителей ея Нифон или Гифон, также Ниппон, у Китайцев Циппон или Сьяппон, а во внутренности Японии Эпуен или Эпвен. Сверх того имеет она еще другие аллегорические и символические наименования, основанный на известной гордости полупросвещенных народов, возвышающихся в воображении, при ограниченных своих познаниях, над всеми другими»[131].
Описания Колотыгина подробны и детальны — и в том, что касается географии, климата, типа хозяйствования, и в том, что касается религий и верований, — здесь рассказывается и о синто, и о буддизме. «Духовные сочинения их писаны таким высоким и темным слогом, что японские жрецы, люди, не весьма ученые, едва ли их понимают», — считает автор. Однако, говорит он далее, все описанные им церемониальные ходы и поклонения солнцу и звездам не дают основания заключить, что Япония погружена во мрак суеверия и невежества. Потому что существует в Японии «секта Зьюдо», основатель которой Коози, или Конфуций. «Презирая суеверие черни, поклонение многим божествам, великолепие храмов, пустые церемонии и тому подобное, преподает оная правила чистой нравственности и позволяет исследовать всякую истину. Она составляет род философической религии, подобной учению Сократа, Платона, Сенеки и других мудрецов древности»