Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях
Часть перваяВОСХОД 1906–1923
1. Родословная
Даниил Андреев так ощущал бессмертие и вечность, или распахнутость времени во все концы, что свою земную жизнь представлял лишь краткой частью пути. Когда и где этот путь начался? Сам он вспоминал себя в других мирах, под двумя солнцами, одно из которых, «Как ласка матери, сияло голубое», а другое, «ярко-оранжевое — ранило и жгло». Он вспоминал о матери и деде у шалаша под пальмами, о купанье в водах Меконга, о Непале, о дороге от Гималая на Индостан, тосковал о любви в утраченной отчизне. Но об этих жизнях — снах, о которых он романтически намекнул в своих стихах, большего, чем сказано им самим, не узнать. Можно простодушно верить в них или не верить.
Земная жизнь поэта доступней. Но и в ней свои пробелы, тайны, загадки. Не только потому, что пропали, сожжены бумаги, что свидетели умерли, не оставив показаний. Нет, все объяснить, все описать в чьей-то жизни, это значит воскресить ее. Совершить чудо. Но не человеческое это дело покушаться на чудеса.
В происхождении Даниила Андреева не все ясно. «Я плохо знаю моих восходящих родных»[1], — вот с чего начал автобиографию его отец. И в одном из своих последних писем давнему другу, Ивану Белоусову, сообщал: «По отцу — я великоросс; по матери и деду — поляк; по бабке и всему ее роду (Кулиш) я — хохол… Далее, по деду с отцовской стороны (орловский предводитель дворянства) — я помещик… по бабке — крепостной беднейший крестьянин…»[2]
Семейное предание, по которому отец Леонида Николаевича Андреева Николай Иванович был сыном орловского помещика Карпова и крепостной красавицы Глафиры Иосифовны, документами не подтверждается, но и не опровергается. Были слухи и о том, что предводитель орловского дворянства сошелся с таборной певицей. Правда это или нет — кто знает. Но во внешности Даниила и его старшего брата было нечто индусское, заметное даже на некоторых фотографиях. Знавшие Даниила в юности в эти слухи вполне верили, называли его индийским принцем и не удивлялись поэтической любви к Индии.
В незаконченной повести Вадима Андреева «Молодость Леонида Андреева» предание рассказано по — другому. Прабабушку он называет Дарьей. Дарья была дочерью крепостного Карповых — Степана Бушова, за черноту прозванного цыганом. После смерти отца Дарья была взята в помещичий дом. Овдовевший Андрей Карпов в нее влюбился. Когда у них родился ребенок, «он отправил Дашеньку в Красные горы, выдав замуж за своего же дворового, дал приданное — 1000 рублей и отпустил на волю. Сына, крещеного Николаем и по имени отца получившего фамилию — Андреев, — он отобрал у матери и оставил при себе: „Не годится Карпову, и незаконнорожденному, быть простым мужиком. Дам образование, пусть выйдет в люди“».
Известно, что одна из ветвей рода Карповых восходит к Рюриковичам. А орловские Карповы были в родстве с Нилусами, Тургеневыми, Шеншиными[3]. «Род Карповых был не из древних — первый Карпов, о котором можно сказать что либо с уверенностью, был послом царя Алексея Михайловича при Богдане Хмельницком. Большинство Карповых жили из поколения в поколение в своих поместьях… Карповы усердно занимались хозяйством, скопидомами не были, но собственность свою не разбазаривали — у Андрея Карпова в сороковых годах прошлого века было больше шестисот душ крепостных и тысячи четыре десятин: леса, заливные луга, отличный конский завод…» — сообщает Вадим Андреев.
Бабушка Даниила Андреева по отцу, Анастасия Николаевна, была из орловского рода дворян Пацковских, польского происхождения, но давно обрусевших.
А. Н. Андреева (урожденная Пацковская), бабушка Д. Л Андреева. 1910—1911
Род матери Даниила Андреева — Велигорских — с Украины. Это одна из ветвей тоже польского дворянского рода, к которому принадлежали и известные графы Вельгорские, или Виельгорские. О Михаиле Михайловиче Велигорском (или Корде — Виельгорском) известно немного. По семейному преданию, его отец за участие в польском восстании 1863 года лишился имений и графского титула, после чего Михаил Михайлович в надежде вернуть семейное состояние перешелв православие. Но надежды, если и были, остались надеждами. Образование он получил совсем не графское, как и другой дед Даниила Андреева, начав карьеру со звания «землемера и таксатора». С 1879 года он служил в Киевской удельной конторе. Командированный затем на должность помощника окружного надзирателя, жил в местечке Голованевске Балтского уезда Подольской губернии. В этом местечке 4 февраля 1881 года и родилась его младшая дочь Александра. Всего детей у него было пятеро. Позже, с 1883 по 1894 год, Михаил Михайлович жил в Трубчевске, а жену с детьми устроил в Орле. Чтобы дать им образование, нужны были деньги, которых недоставало — отец семейства все время находился в «крайне стеснительных обстоятельствах». Из Трубчевска его перевели в Севск, где в 1898 году он вышел в отставку, дослужившись до надворного советника. Умер Михаил Михайлович Велигорский в Киеве, в год рождения внука Даниила.
В. Г. Шевченко с внучкой Шурочкойм(А. М. Велигорской), матерью Д. Л. Андреева. Конец 1880–х
С его сыновьями, братьями Велигорскими, Петром и Павлом, Леонид Андреев учился в орловской гимназии. Кроме них, в семье было три сестры — Елизавета, Екатерина и Александра.
Бабушка Даниила Андреева, Бусенька, которую он очень любил, Евфросинья Варфоломеевна, была дочерью Варфоломея Григорьевича Шевченко, троюродного брата, свояка и побратима украинского классика. О Варфоломее Григорьевиче известно, что в 1864 году он побывал под следствием за связи с польскими повстанцами. Позже опубликовал воспоминания о своем великом брате, которого правнук в «Розе Мира» поместил в Синклит Мира.
Евфросинья Варфоломеевна, как и ее отец, родилась в селе Кириловка Киевской губернии в 1847 году. Училась в киевском пансионе Соар. Тарас Григорьевич в письмах к ее отцу не забывал племянницу, называя то Присей, то Рузей — на польский лад, от Розалии. И она его помнила, до старости берегла в сундуке коралловые бусы и голубую корсетку, им подаренные, хранила «Робинзона Крузо» на французском с дарственной дядюшкиной надписью.
Е. В. Велигорская (урожденная Шевченко), бабушка Д. Л. Андреева
В старости Бусенька производила впечатление женщины очень властной и гордой. «Она гордилась тем, что она родная племянница Тараса Шевченко, гордилась родом Велигорских, никогда никому не позволяя ни малейшей фамильярности»[4], — вспоминал ее внук Вадим Андреев.
2. Родители
В повести «Детство» Вадим Андреев пишет о Ефросинье Варфоломеевне: «В свое время она была против замужества моей матери, считая, что Шурочка должна сделать блестящую, соответствующую ее положению партию, что брак с молодым, никому не известным писателем без роду и племени — мезальянс, что отец с его бурным и тяжелым характером сделает несчастной мою мать»[5]. По всеобщему мнению, брак Леонида Андреева и Александры Велигорской оказался на редкость счастливым. Но, видимо, материнское сердце предчувствовало трагическую краткость этого счастья.
Познакомились они еще в 1896 году, на даче в Царицыно.
Леонид Андреев писал друзьям: «Летом был на уроке в Царицыно… и жил у Вилье горских, чудеснейших людей, у которых я теперь так же хорошо себя чувствую, как в Орле, у вас. Целыми днями торчу там»[6]. С семейством Велигорских, тоже недавних орловцев, его познакомил, очевидно, Павел Михайлович Велигорский. А может быть, его приятель доктор Филипп Александрович Добров, муж старшей сестры Велигорской — Елизаветы Михайловны.
Семья Добровых, сделавшаяся родной семьей Даниила, была дорога и его отцу. Еще до женитьбы, в одном из писем он признавался: семья Добровых «страшно много сделала для меня в нравственном отношении и до сих пор служит сильной и даже единственной поддержкой во всех горестях жизни. Короче сказать, не будь на свете этих Добровых, я или был бы на Хитровке, или на том свете…»[7]
Ухаживал Андреев за Александрой Михайловной долго, отношения их развивались непросто, а то и мучительно.
В 1898 году, летом, он опять в Царицыно, с Добровыми. Счастливое лето кончилось быстро. «Вот уже более года как я… ни с кем почти из своих знакомых не виделся (исключая опять-таки той особы, с которой в то или иное время я спрягаю любовь). С переезда же в Москву из Царицыно (sic!) я перестал спрягать и любовь и два уже с лишним месяца провожу время дома, или в суде, или в трактире. Пишу отчеты и рассказы»[8], — сообщал он в Орел.
Работа, трактиры, метанья. Лето кончилось разрывом.
В письме в Нижний к ее брату Петру Михайловичу Андреев доверительно делился переживаниями: «Не знаю, что думает и чувствует Алек<сандра>Михайловна. Я же думаю и чувствую, что отдавши сердце, не легко взять его обратно… Как никак, а больно»[9].
В начале следующего года, поддавшись уговорам, он лег в клинику: лечиться от «нейрастении». Александра Михайловна навещала его тайком от матери. Они помирились. В рассказе «Жили — были» Леонид Андреев описал эти посещения: «К нему приходила высокая девушка со скромно опущенными глазами и легкими, уверенными движениями. Стройная и изящная в своем черном платье, она быстро проходила коридор, садилась у изголовья больного… и просиживала от двух ровно до четырех».
Жених, неустроенный, неуравновешенный, страдал припадками меланхолии, бывали запои. Недовольство, тревоги Евфросиньи Варфоломеевны понятны. Леонид Андреев делал успехи — в 1901 году у него вышла первая книжка рассказов, о которой стали писать, говорить, — но это ее не поколебало.
Венчание состоялось в половине шестого 10 февраля 1902 года в церкви Николая Явленного на Арбате.
В заснеженной Москве было неспокойно. «Анархия в самом воздухе… страшное возбуждение»[10]. В ночьна31 января у Андреева полиция провела обыск: искали письма Горького, на письма Пешкова внимания не обратили, но взяли с обысканного подписку о невыезде. Горькому он писал: «Плохая, друже, свадьба. Вчера пропал без вести мой брат (художник); вероятно сидит в Бутырках. Маминька моя воет.
…Центр города занят войсками и казаками; улицы оцеплены… Встретил я несколько черных и длинных, как гроба, карет под сильным конвоем казаков — и заплакал.
Тошно. А отложить свадьбу нельзя. Съехались со всех концов родственники, старики и старухи…»11
Поручителем при женихе был поручик Воронежского пехотного полка Михаил Александрович Добров. Невысокий, уже полнеющий, как все Добровы. В год рождения Даниила за устройство под Тамбовом тайной лаборатории, изготавливавшей бомбы, он был арестован и сослан в Иркутскую губернию. Видимо, слухи о его революционных занятиях и вызвали фантастические воспоминания Андрея Белого: «дом угловой, двухэтажный, кирпичный: здесь жил доктор Добров; тут сиживал я с Леонидом Андреевым, с Борисом Зайцевым; даже не знали, что можем на воздух взлететь: бомбы делали — под полом…»[11] Этот дом, в котором Даниил Андреев прожил большую часть жизни, не уцелел, — революционные бомбы, уже после смерти его обитателей, взорвались.
Александра Михайловна была моложе мужа на десять лет, ей исполнился двадцать один год. Все, кто знал ее, говорили и писали о ней если не восторженно, то с явной симпатией, называя юной и милой, веселой и нежной. Все свидетельствовали: «в семейной жизни Андреев был очень счастлив»[12]. Вересаев, человек и писатель не склонный к преувеличениям, заметил: «Лучшей писательской жены и подруги я не встречал»[13]. Горький запомнил ее «худенькой, хрупкой барышней с милыми ясными глазами», скромной и молчаливой. Говорил о ней как о редкой женщине с умным сердцем и любил называть «Дамой Шурой». В воспоминаниях он приписал себе авторство этого прозвища, нравившегося самой Александре Михайловне. На самом деле так прозвал ее едва начавший говорить сын, Вадим. Об этом она написала в дневнике.
Л. Н. Андреев и А. М. Андреева. 1902. Бутово
В свадебное путешествие, убегая из неспокойной Москвы, Андреевы отправились через Одессу в Крым. Там в Олеизе, у Горького, на просторной даче «Нюра» пробыли около месяца. Для Леонида Андреева годы, прожитые с Шурой, были счастьем — незамечаемым, недолгим. Годы, в которые он вкусил не только счастье, но и славу — стал одним из самых знаменитых русских писателей.
3. Рождение Даниила
На Рождество, 25 декабря 1902 года, родился их первенец, Вадим. Родился он в Москве, на Большой Грузинской, а почти всю жизнь прожил за границей. В отличие от младшего брата, появившегося на свет в Берлине, и за рубежом, если не считать гощений у отца на финляндской даче, больше не побывавшего.
Из Москвы, где жизнь, как он признавался, для него становилась невозможной, Леонид Андреев уехал в октябре 1905–го: «не хочу видеть истерзанных тел и озверевших рож». Революционный год, при всей его вере в «благодатный дождь революции», был тяжек. Арест. Две с лишком недели в Таганской тюрьме. Он с семейством перекочевывал с квартиры на квартиру. Автору «Красного смеха» угрожали: «Надо убить эту сволочь!»
Из Петербурга Андреев отправляется в Берлин. В мае следующего года селится под Гельсингфорсом. За ним следит полиция. Опасаясь ареста, он скрывается две недели в норвежских фиордах и, хотя утверждает, что не любит этого города, опять уезжает в Берлин.
Рождение Даниила — доктора обещали дочь, — ожидалось Леонидом Николаевичем с некоторой тревогой, к которой он старался не прислушиваться.
В Берлин они переехали из Финляндии 14 августа. В городе стояла тяжелая, угарная жара.
В сентябре Андреев писал Горькому: «Шуркино здоровье плоховато, а на днях нужно ожидать приращения»[14]. Все, что мог, он сделал — из раскаленного каменного центра они перебрались в уютное дачное предместье: роскошная вилла, комфорт, рядом мать и теща, опытная акушерка, берлинские врачи.
А в рассказах и пьесах его предощущение роковых событий, трагически неминуемых. Но это в нем было всегда. В письмах же из Берлина старается быть шутливым: «Работать тут удобно… На днях должна родить Шура… Грюневальд, вилла Кляра. — Хороша, брат, вилла: живу прямо в райской местности. Зелень и цветы»[15]. «Живем мы так. Вообрази: Грюневальд, барская квартира, в которой одних фарфоровых собачек и свиней около миллиона, да 500 тысяч портретов Вильгельма и Бисмарка; принадлежит вилла бургомистру… И живут в квартире: мы, акушерка, мать Шуры и мать моя, и все ждем, когда Шура разродится»[16].
Он гуляет по лесистому Грюневальду, катается на велосипеде, работает. Это здесь дописывалась «Жизнь Человека». Через год он вспоминал: «И последнюю картину, Смерть, я писал на Herbertstr., в доме, где она родила Даниила, мучилась десять дней началом своей смертельной болезни. И по ночам, когда я был в ужасе, светила та же лампа»[17].
А. М. Андреева. 1906
Даниил Андреев родился 2 ноября (20 октября по старому стилю) в Грюневальде, на Гербертштрассе, 26.
У матери началась послеродовая горячка.
Вот письмо Леонида Андреева Горькому от 24 ноября 1906 года: «Милый Алексей! Положение очень плохое. После операции на 4–й день явилась было у врачей надежда, но не успели обрадоваться — как снова жестокий озноб и температура 41,2. Три дня держалась только ежечасными вспрыскиваниями кофеина, сердце отказывалось работать, а вчера доктора сказали, что надежды в сущности нет и нужно быть готовым. Вообще последние двое суток с часу на час ждали конца. А сегодня утром — неожиданно хороший пульс и так весь день, и снова надежда, а перед тем чувствовалось так, как будто уже она умерла. И уже священник у нее был, по ее желанию, приобщил. Но к вечеру сегодня температура поднялась, и начались сильные боли в боку, от которых она кричит…
Сейчас, ночью, несмотря на морфий, спит очень плохо, стонет, задыхается, разговаривает во сне или в бреду. Иногда говорит смешные вещи.
И мальчишка был очень крепкий, а теперь заброшенный, с голоду превратился в какое-то подобие скелета с очень серьезным взглядом.
<…>Не удивляйся ее желанию приобщиться, она и всегда была в сущности религиозной.<…>23 дня непрерывных мучений!»[18]
27 ноября Александра Михайловна умерла. Новорожденного забрала бабушка и увезла в Москву, в семью другой своей дочери, Елизаветы Михайловны Добровой. Даниил много болел, его с трудом выходили.
Александру Михайловну похоронили в Москве, на Новодевичьем, 5 декабря, на том месте, которое Леонид Андреев когда-то купил для себя. Стужа была в этот день, вспоминал Борис Зайцев, присутствовавший на похоронах, жестокая.
Андреев, в полном отчаянье, со старшим сыном и матерью отправился на Капри, к Горькому. Вот и после свадьбы он с Шурой поехал к Горькому… На Капри запил. Боялись за его рассудок. «Все его мысли и речи, — вспоминал Горький, — сосредоточенно вращались вокруг воспоминаний о бессмысленной гибели „Дамы Шуры“.
— Понимаешь, говорил он, странно расширяя зрачки, — лежит она еще живая, а дышит уже трупным запахом. Это очень иронический запах.
Одетый в какую-то бархатную черную куртку, он даже внешне казался измятым, раздавленным. Его мысли и речи были жутко сосредоточены на вопросе о смерти»[19].
Он винил в смерти жены берлинских врачей, и, видимо, небезосновательно, как считал, судя по его рассказу, Вересаев, сам врач.
Все речи его сводились к ней. Он говорил Екатерине Павловне Пешковой: «Знаете, я очень часто вижу Шуру во сне. Вижу так реально, так ясно, что, когда просыпаюсь, ощущаю ее присутствие; боюсь пошевелиться. Мне кажется, что она только что вышла и вот — вот вернется. Да и вообще я часто ее вижу. Это не бред. Вот и сейчас, перед вашим приходом, я видел в окно, как она в чем-то белом медленно прошла между деревьями и… точно растаяла…»[20]
Своего младшего сына он называл несчастным Данилкой и попросил быть его крестным отцом ближайшего тогда друга — Горького. Крестили Даниила 11 марта 1907 года на Арбате, в храме Спаса Преоб — раженья на Песках, который изобразил когда-то Поленов в «Московском дворике». Горький, политический эмигрант, оставался на Капри, на крестинах его заменил дядя Даниила — Павел Михайлович Велигорский, а в духовную консисторию была послана горьковская записка: «Сим заявляю о желании своем быть крестным отцом сына Леонида Николаевича Андреева — Даниила. Алексей Максимович Пешков». В «Метрической книге на 1907 год» сделана следующая запись:
«В д. Чулкова. В Германии в Груновальде, уезд Телъстовродился 1906 г. Ноября 2–го дня по новому стилю. Помощник Присяжного поверенного Округа Московской Судебной Палаты Леонид Николаевич Андреев и законная его жена, Александра Михайловна, оба православные. Записано по акту о рождении за N9 47, выданному 12 ноября по новому стилю 1906 года Чиновником Гражданского Состояния Рапшголъ, и удостоверенному Императорским Российским Консульством в Берлине ноября 30/декабря 13 1906 года за № 4982–м.
Кто совершал таинство крещения: Приходской Протоирей Сергий Успенский с Диаконом Иоанном Поповым, Псаломщиками Иоанном Побединским.
Звание, имя, отчество и фамилия восприемников: Города Нижнего цеховой малярного цеха Алексей Максимович Пешков и жена врача Филиппа Александровича Доброва, Елисавета Михайловна Доброва.
Запись подписали: Приходские Протоирей Сергий Успенский, Диакон Иоанн Попов, Псаломщик Иоанн Побединский, Пономарь Михаил Холмогоров»[21].
Позже некоторые поговаривали, что Леонид Николаевич Даниила не любил, видел в нем причину смерти Александры Михайловны. Так ли это? Смерть жены была для него непереносимым горем. Работа, запои, мучительная тоска. Его брат Павел говорил о боязни, что он лишит себя жизни. Томясь на Капри, — в России его могли арестовать, — он пишет «Иуду Искариота». Его Иуда спрашивает апостолов, как они могут жить, когда Иисус мертв, как они могут спать и есть?
Тяжесть и болезненность переживаний Леонидом Андреевым смерти жены, конечно, сказались на сыне. Он любил его с какой-то тревожностью. А их глубинное душевное родство проявилось в литературном пути сына.
Вадим Андреев на коленях у А. М. Горького Капри. 1907
Леонид Андреев называл себя писателем — мистиком. В одном из первых его литературных опытов, в сказке «Оро», шла речь о мрачных демонах в надзвездных пространствах и светлых небожителях, ангелах, о гордыне зла и всепрощении любви. Метафизический, мистериальный пафос не угасал в нем никогда. И здесь он все дальше расходился с Максимом Горьким, называвшим мистицизм «серым киселем». «Долго, очень долго путался я в добре и зле. Был христианином недолго; был буддистом, ницшеанцем (еще до Ницше), язычником»[22] — признавался Леонид Андреев. Поиски «истинной цели» мучили его до последних дней. Георгий Чулков, вспоминая, писал, что у него «был особый внутренний опыт, скажем „мистический“<…>но религиозно Андреев был слепой человек и не знал, что ему делать с этим опытом»[23]. Чулков, пришедший от невнятицы воображенного «мистического анархизма» к православию, мог бы говорить о слепоте многих из своего литературного поколения, не исключая и себя.
Мистические озарения Даниила Андреева связаны и с «внутренним» религиозным опытом отцов, и со слепотой их блужданий.
Сходство с отцом в некоторых чертах характера, привычках, взглядах тоже заметно, оно все больше обнаруживалось с годами.
Сына Леонид Николаевич повидал только в августе 1907–го. Несколько дней провел на даче Добровых в Бутово, гуляя среди знакомых берез и привыкая к Данилке. Побывал на Новодевичьем. В одном из писем довольно сообщал: «Данилочка выглядит хорошо, очень веселый, на меня смотрит и удивляется»[24].
В октябре снова приехал в Москву, — в Художественном театре готовилась постановка «Жизни Человека». Пьеса была последним сочинением, написанным при жизни жены, как он говорил, вместе с ней. Ей, называемой им «тихий свет мой», он читал, будя под утро, написанные ночами сцены. Он не мог забыть этих осенне — черных берлинских ночей. Заново переживаемая в театре, в нелегких разговорах и спорах со Станиславским пьеса, встреча с Москвой, с Добровыми, с сыном опять погружали в незатихавшее, длившееся и длившееся горе.
Жена Бунина вспоминала о тех днях: «Кто-то спросил Андреева, почему он сегодня не в духе?
— Я только что от Добровых. Видел сына, который все чему-то радуется, улыбается во весь рот.
— Но это прекрасно, значит, мальчик здоров, — сказала я.
— Ничего прекрасного в этом нет. Он не имеет права радоваться. Нечего ему быть жизнерадостным. Вот Вадим у меня другой, он уже понимает трагедию жизни»[25].
Трагедии начавшегося века достало всем, не только обоим братьям. Но горшее выпало Даниилу. Русскую трагедию он пережил, не избежав ни тюрьмы, ни сумы, как трагедию метаисторическую, вселенскую. А в том ноябре ему только исполнился год, он был окружен любовью и доверчиво улыбался. Улыбался и невеселому отцу.
В цикле «Восход души», в котором Даниил Андреев с кем-то спорит, благодарно говоря: «Нет, младенчество было счастливым…», отец присутствует тревожной тенью:
Он мерит вечер и ночь шагами,
И я не вижу его лица.
Так отец и присутствовал в его жизни, чаще незримо, но шагающий рядом, погруженный в свои видения, переживания, писания.
4. Добровы
Доктор Добров был не только родственником, но и давним, близким другом Леонида Андреева. В одну из последних встреч, даря издание драмы «Мысль» помнившему ее неудачную мхатовскую постановку другу, он написал на титульном листе: «Светочу медицины, пирамиде знания, Хеопсу глубокомыслия, ангелу кроткой благодати, дорогому ханже Филиппу Александровичу Доброву с чувством необыкновенной солидарности преподносит любящий Джайпур, в земной жизни более известный под именем Леонида Андреева. Дорогой Филипп! Ты помнишь, как мы с тобою, быв еще холостыми обезьянами, прыгали по веткам в лесах Индии, и ты еще прищемил хвост?»[26] Конечно, Индия, и даже хвост — все это слова из Даниилова детства в добровском доме. Хвост… да, хвост мечтал отрастить сам маленький Даниил, и дядя, прописавший худенькому племяннику, садившемуся за стол без всякого аппетита, лечебные, но горькие капли, убедил его, что это капли «хвосторастительные». «Однако для того, чтобы отрастить хвост, капель было недостаточно, следовало еще и хорошо себя вести, а вот это-то у живого и шаловливого мальчика никак не получалось. И появлявшийся, по словам дяди, росточек хвостика исчезал из-за очередного озорства»[27].
Ф. А. Добров. 1900–1910–е
После окончания медицинского факультета Московского университета Добров всю жизнь — почти пятьдесят лет — проработал в Первой Градской больнице, и в Москве его знали, как говорится, все.
Гиляровский вспоминал, как Добров поселился в меблированных номерах на Лубянке, где традиционно останавливались тамбовские помещики. И Филипп Александрович приехал из Тамбова. Но его отец был не помещик, а известный тамбовский врач. По преданию, отца хоронил весь город. Говорили: «Умер Добрый доктор».
Когда в декабре 1906–го Даниила привезли в семью Филиппа Александровича Доброва, он снимал квартиру в четырехэтажном доходном доме купца Чулкова на Арбате, на углу Спасо — Песковского переулка. Позже Добровы переехали в Малый Левшинский, сняв квартиру побольше.
Живой, в семейном кругу добродушный, к сорока годам располневший, Добров жил среди литераторов, художников, музыкантов, артистов, и многим казалось, что его призвание совсем не медицина. В просторном кабинете с внушительными книжными шкафами и мягкими диванами, где он принимал больных, стоял бехштейновский рояль. В доме часто слышалось темпераментное музицирование хозяина. Не чужд он был и литературе. Леонид Николаевич, в свояке души не чаявший, читал ему свои рассказы, прислушивался к его замечаниям. Для участников «Сред», проходивших не только у Телешова, но, бывало, что и у Доброва, он сделался своим человеком. Его коллегами — медиками были непременные члены этих писательских собраний Вересаев и Голоушев (Сергей Глаголь).
До смерти Александры Михайловны, живя в Москве, Андреев с Добровыми не расставался. Вместе они жили и на даче — вначале в Царицыно, потом в Бутово. Позже не раз проводили Добровы лето рядом с Андреевыми в Финляндии. За сына, отданного в руки Лилички, как он называл Елизавету Михайловну, и ее мужа, он был спокоен.
Даниил Андреев считал Филиппа Александровича и Елизавету Михайловну своими приемными родителями. Добровский дом в Малом Левшинском переулке был его родным домом. Домом, помнившим все в его жизни. Во Владимирской тюрьме он написал стихотворение «Старый дом», посвященное памяти дяди:
Два собачьих гиганта
Тихий двор сторожили,
Где цветы и трава до колен,
А по комнатам жили
Жизнью дум фолианты
Вдоль стен.
Игры в детской овеяв
Ветром ширей и далей
И тревожа загадками сон,
В спорах взрослых звучали
Имена корифеев
Всех времен.
А на двери наружной,
Благодушной и верной,
«ДОКТОР ДОБРОВ» — гласила доска,
И спокойно и мерно
Жизнь текла здесь — радушна,
Широка.
О, отец мой — не кровью,
Доброй волею ставший!
Милый Дядя, — наставник и друг!
У блаженных верховий
Дней начальных — питавший
Детский дух!
Дом Добровых. Малый Левшинский переулок, дом 5 (не сохранился) 1960–е. Фотография Е. И. Белоусова
Дом был неказистым, двухэтажным, с деревянным вторым этажом и действительно старым, по смутным преданиям, пережившим наполеоновскую оккупацию. Но на самом деле пожар двенадцатого года пережил стоявший рядом большой усадебный дом, а дом, в котором жили Добровы, был построен в 1832 году. Перед революцией им владел тайный советник и сенатор Рогович. Квартира Добровых до советских уплотнений занимала весь первый этаж, в ней было семь комнат, и еще кухня, размещавшаяся в подвале. В квартиру прямо с переулка вела высокая темная дверь справа, с медной табличкой. В переулке, уютном, старомосковском, с распахнутыми летом окнами, с бузиной и сиренью во дворах и палисадниках веяло неспешной провинцией. Двор был обширным, с могучими деревьями и с еще двумя старинными особняками поодаль, помнящими, как эти деревья вырастали. В соседнем, двухэтажном, когда-то жил старик Аксаков. Память об этом не исчезла:
Еще помнили деды
В этих мирных усадьбах
Хлебосольный аксаковский кров.
5. Младенчество
Счастливое младенчество Даниила оберегала бабушка — Бабусенька или, как ее звали в доме, — Бусенька. Она выходила его, вынянчила. Вся ее трепетно — ревнивая любовь после смерти дочери сосредоточилась на младшем внуке.
В доме Добровых другому ее внуку, Вадиму, уже после смерти Бусиньки, все время казалось, что он видит «ее фигуру — высокую, строгую, властную, медленно проходящую полутемным коридором, в длинном, волочащемся по полу платье. Ее руки по обыкновению заложены за спину, худое лицо строго и сосредоточено. Она проходит, почти не касаясь пола, большими, неслышными шагами… Во всем ее облике, во всех ее движениях — непреклонная воля и величественность»[28].
Этот образ напоминает бабушку из андреевской «Анфисы». В доме Добровых в ней видели явный намек на Бусеньку. Мистическая старуха в пьесе почти ничего не говорит, никого ни в чем не укоряет, она вроде бы глуха и занята только тем, что вяжет свой бесконечный чулок, но знает обо всем происходящем в доме. И ее комната с ширмами, цветными лампадами, киотом, конечно, похожа на комнату Евфросиньи Варфоломеевны. Наверное, с ней, с Бусенькой, неразрывно связана та неколебимая верность православию, которая жила в ее внуке, несмотря на все мистические искания, видения и еретические доктрины. И конечно это ее ревностная любовь к младшему внуку и стала главной причиной того, что Даниил рос не в отцовском, а в добровском доме.
Даниил Андреев. 1909
Леонид Николаевич твердо хотел взять сына к себе. По крайней мере, зиму 1909–1910 года Даниил жил на Черной речке в его таинственном многооконном, с квадратной бревенчатой башней доме. Дом построили чересчур громоздким и причудливым, он нелегко обживался, но был впору болезненно — тревожному духу хозяина, которого пережил ненадолго.
В памяти Даниила остались и снежная зима, хрустевшая финляндской стужей, кутавшая морозным дымом близкие скалы, и огромный дом со страшными закатными окнами в вишневых шторах.
Дом на Черной речке. 1910
Его брат Вадим считал, что Даниил не прижился в отцовском доме потому, что в нем не было той заботливости и душевной теплоты, к которым тот привык у Добровых. Но дело было не в изнеженности и хотеньях четырехлетнего мальчика, а в его бабушке, которая и не жаловала знаменитого зятя, и не хотела, чтобы любимый внук рос с мачехой, до неприязни чуждой ей Анной Ильиничной. Повод забрать внука появился скоро.
«В 1957 году<… >уже безнадежно больной Даня<… >рассказал мне о случае, послужившем причиной его увоза с Черной речки, — вспоминал Вадим Андреев. — Ледяная гора, с которой мы катались на санках, выходила прямо на реку. Трехлетний Даня съезжал с устроенной внизу горы специальной детской площадки вместе со своей няней, правившей санками. Анна Ильинична, придерживавшаяся политики „сурового воспитания“,<… >запретила няне возить его. Даня съехал с горы один и попал прямо в прорубь<… >По счастью, нога в толстом валенке застряла между перекладин санок, и няня, бежавшая сзади, успела выхватить его из проруби.
Семейная группа Андреевых (сзади слева направо: А. А. Оль, [Е. М. Доброва?], А. Н. Андреева, П. Н. Андреев, неизвестная дама; впереди слева направо: Л П. Андреева, А. Ив. Андреева, Лев. А. Алексеевский, Р. Н. Андреева, Леонид А. Алексеевский, Даниил Андреев, Л. Н. Андреев, Вадим Андреев Вамельсуу. Стереоскопическая фотография на стекле. 1910–е
— Ты помнишь Бусеньку, — сказал Даня, — <…>после этого случая она пришла объясняться с отцом. У нее было такое лицо, что отец, не возражая, уступил, и мы на другой же день вернулись в Москву»[29]. Шестнадцатилетняя перепуганная няня, подхватив мальчика в намокшей шубке, побежала к дому.
Не по себе Ефросинье Варфоломеевне было и от запоев зятя. Как вспоминала двоюродная сестра Леонида Николаевича, особенно сильно он пил после смерти жены. «Как приедет в Москву, побывает на могиле, так и запой»[30].
И все же увезла его бабушка не навсегда. Есть фотография лета 1912 года, на которой Даниил в большой белой панаме сидит рядом с озабоченным отцом и задумчиво расположившемся в дачном кресле Добровым. У него, как у взрослых, выражение лица строго сосредоточенное, взгляд напряжен. Фотография сделана на Черной речке. Но когда Даниил Андреев говорил о счастливом младенчестве, он вспоминал не только дом в Малом Левшинском, а и те летние месяцы рядом с отцом на Финском заливе.
Даниил Андреев и Эмма Мацкевич Нижний Новгород. 1911
Бывал он у отца и в Петербурге. Позже рассказывал, как, взяв за руку, отец шел с ним по Петербургу, но вдруг остановился и стал беседовать с каким-то высоким человеком. Даниил сначала послушно стоял, поглядывая по сторонам, потом заскучал и стал нетерпеливо дергать отца за руку. Но тот не обращал на него внимания. Наконец взрослые простились, и Леонид Николаевич ответил сыну, спросившему кто это:
— Это был поэт Александр Блок.
— Как? Разве он не умер? — удивился Даниил, думавший, что все великие поэты давно умерли.
Сохранилась открытка, присланная отцом Даниилу из Италии в январе 1913 года. С узнаваемым андреевским юмором он пишет о римских достопримечательностях, на ней изображенных: «Сыночек Данила. Вот что выросло под носом у твоего папы. Целую тебя. Твой — Леонид — отец».
Л. Н. Андреев, Ф. А. Добров, Даниил Андреев. На Черной речке 1912. Фотография Л. Н. Андреева
Умерла Бусенька весной 1913 года, выхаживая любимого внука от дифтерита и заразившись сама. От Даниила, долго выздоравливавшего, ее смерть скрыли. Двоюродная сестра Саша рассказывала ему о том, что Бусенька в больнице, но очень соскучилась по своей дочке, его маме, а чтобы увидеть ее, надо умереть и отправиться в рай. Бусенька просит внучка отпустить ее в рай, к его маме. После всех уговоров, детских слез и расспросов Даня написал письмо, отпускавшее ее. Следующим летом, у отца на Черной речке, стосковавшись по бабушке, он решил бросится с моста, чтобы попасть в рай, к Бусеньке и маме. Может быть, их лица вдруг померещились ему в темной струящейся и поплясывавшей у черных свай воде. Его успели удержать. Но иной мир, промерцавший в бегущей воде, остался в душе навсегда, став, как становилось все в его жизни, многозначащим мифом. В поэме «Немереча» он рассказал об этом:
Да, с детских лет: с младенческого горя
У берегов балтийских бледных вод
Я понял смерть, как дальний зов за море,
Как белый — белый, дальний пароход.
Там, за морями — солнце, херувимы,
И я, отчалив, встречу мать в раю,
И бабушку любимую мою,
И Добрую Волшебницу над ними.
Случилось это в их последнее финское лето, предвоенное. Наверное, тогда запомнила его сестра Вера худенького беленького мальчика, сидевшего на камне около кухонного крыльца многолюдного отцовского дома.
Впечатления этого лета, его морские дали, мерцающие в плещущей синеве и дымке мечты остались в нем навсегда (через десятилетия он писал о Балтике: «Ббльшую часть детства я провел в Финляндии и хорошо изучил характер этого своенравного и взбалмошного моря»[31]), попали в стихи:
Брызгать, бегать и у заворота
Разыскать заколдованный челн;
Растянуться на камне нагретом
Иль учиться сбивать рикошетом
Гребешки набегающих волн.
А вокруг, точно грани в кристалле —
Преломленные, дробные дали,
Острова, острова, острова,
Лютеранский уют Нодендаля,
Церковь с башенкой и синева.
В этот мир, закипев на просторе,
По проливам вторгался прибой:
Его голосу хвойное море
Глухо вторило над головой.
А когда наш залив покрывала
Тень холодная западных скал,
Я на эти лесистые скалы
Забирался и долго искал;
Я искал, чтобы вольные воды
Различались сквозь зыбкие своды,
И смотрел, как далеко внизу
Многотрубные шли пароходы,
Будоража винтом бирюзу.
Величавей, чем горы и люди,
Был их вид меж обрывов нагих,
Их могучие, белые груди
И дыханье широкое их.
Я мечтал о далеких причалах,
Где опустят они якоря,
О таинственно чудных началах
Их дорог сквозь моря и моря.
А когда из предутренней дали
Голоса их сирен проникали
И звучали, и звали во сне, —
Торжествующий и беззакатный,
Разверзался простор неохватный,
Предназначенный в будущем мне.
В Нодендале, о котором говорится в стихах, их и застало в 1914 году объявление войны. В конце июля туда, к отдыхавшим Добровым, приехал из Гельсингфорса железной дорогой Вадим, а Леонид Николаевич приплыл на своей шхуне «Далекий» позже, две недели прокапитанствовав в шхерах, пройдя Барезундский пролив. В связи с войной он решил отправить к Добровым и Вадима. Из Нодендаля в Москву вместе с Добровыми уехали оба его сына.
6. Динозавры и первое стихотворение
В памяти Вадима Андреева осталось от дома Добровых ощущение монотонности жизни без событий и волнений. Ему казалось, что само время здесь отставало, «точно так же, как отставали на четверть часа большие круглые часы в кабинете Филиппа Александровича». Он тосковал по отцу, по дому на Черной речке, который даже ночами жил его нервными упорными шагами и стрекотом пишущей машинки. Болезненно мятущийся андреевский дух, заражающий всех окружающих, и отличал его странный дом с большими окнами и прямоугольной башней на финском продутом просторе от вросшего в землю дома в тихом московском переулке.
Братьев Андреевых, живших вместе в бывшей комнате Ефросиньи Варфоломеевны, где «весь угол был уставлен старинными образами», у Добровых окружили особенной любовью. Старший брат вспоминал:
«На нас переносилась та любовь к нашей покойной матери, которой долгое время жил весь дом: основоположницей этой любви, с годами переросшей в настоящий культ, была Бусенька. Перед иконами стояли большие, никогда не зажигавшиеся Шурочкины венчальные свечи, в сундуке, обитом железными полосами, хранились Шурочкины платья, отдельно в ларце лежали бусы и ленты ее украинских костюмов, постоянно рассказывались события ее недолгой двадцатишестилетней жизни»[32].
Даниил Андреев. На Черной речке 1912. Фотография Л. Н. Андреева
Гимназия Поливанова, где он стал учиться, была совсем рядом — угол Малого Левшинского и Пречистенки. Гулянье, игры с младшим братом, который не хотел сопровождать его в озорных забавах, Вадима занимали мало. Их разделила, как он вспоминал, пожарная лестница, «… я силком тащил его на крышу, а брат, высоколобый и женственный мальчик, упирался изо всех сил: он не любил высоты». Очень скоро Вадима стала мучить детски болезненная тоска по отцу, он только о нем и говорил. Елизавета Михайловна, мама Лиля, как ее звали братья, в ноябре решила отправить Вадима на неделю к отцу. Провожая и предчувствуя, что он уже не вернется, сказала: «Помни, наш дом — твой дом».
Жизнь добровского дома была вовсе не такой тихой, как показалось двенадцатилетнему Вадиму. А может быть, она лишь вспоминалась ему такой, когда через годы он писал о своем неспокойном сиротском детстве, которое одухотворял мятущийся, вся и всех заслонявший отец. Дом был по — московски гостеприимным, многолюдным. К Филиппу Александровичу и к его жене (некогда окончившей фельдшерско — акушерские курсы) приходили пациенты, друзья и знакомые. За огромным обеденным столом во время вечернего чая становилось тесно и шумно. В доме всегда кто-нибудь гостил, у Добровых находили приют не только родственники, но и знакомые, и знакомые знакомых.
Даниил стал всеобщим баловнем и самым младшим в семье. Дети Добровых были гораздо старше: Шура на четырнадцать лет, Александр на шесть. Даниил дружил с девочками. Его иногда самого принимали за девочку — живого, ласкового мальчика в клетчатом костюмчике и клетчатом пальто, которое прикрывало штанишки. А одно время он даже носил подаренную ему девичью шубку. Все они были арбатские дети. Таня Оловянишникова жила в Савеловском переулке. Познакомились они, когда им было по четыре года. Потом, когда ей и Даниилу исполнилось шесть, с ними стала заниматься близкая подруга Таниной мамы, тетя Шура, Александра Митрофановна Грузинская. Она научила их читать и писать. Вместе с ними занимались и ее собственные дети — Ирина и Алексей. В 18–м, после смерти родителей Тани Оловянишниковой, тетя Шура взяла ее на воспитание.
«Во время перемен, когда мы ссорились, — вспоминала Оловянишникова, — один из нас часто влезал на шкаф (он стоял рядом с кроватью, и по спинке кровати было удобно влезать на него), другой мрачно слонялся по комнатам; но мы скоро остывали и шли друг к другу со словами „Даня (или Таня), перемена маленькая, поиграем лучше!“ Любили мы также во время перемен носиться по квартире на трехколесном велосипеде: один из нас вертел педали, другой стоял на запятках». Еще Оловянишникова вспоминала о детских спектаклях, которые устраивала для детей ее мама: «Ставили басню Крылова „Зеркало и обезьяна“. Даня изображал мартышку, я медведя…» Даниил верховодил, важно обрывал тихую Таню: «Глупости болтаешь!»
Другими его подружками были сестры Муравьевы, Ирина и Таня, тоже жившие рядом — в Чистом переулке. С их отцом, Николаем Константиновичем Муравьевым, Добров сблизился еще в студенческие времена, когда они втроем снимали одну квартиру. Третьим был Павел Николаевич Малянтович. (С его сыном, Вадимом, Даниил позже учился в одной школе.) Студенческая дружба продолжалась до конца жизни. Муравьев и Малянтович были одногодки, оба известные юристы. Оба заслужили репутацию борцов за справедливость, выступали защитниками на политических процессах, даже и в послереволюционные годы, когда это еще было возможно. Оба входили в Комитет помощи политическим ссыльным и заключенным, пока в 1937–м по приказу Ежова его не закрыли.
После отъезда брата Даниил не скучал. Занятия в домашней школе тети Шуры в Хлебниковом переулке продолжались, появлялись новые увлечения. Например, «допотопными» животными. Об этом и о том, что иногда ему «умопомрачительно плохо», он пишет в чудом сохранившемся письме к отцу:
«Дорогой папа! Поздравляю тебя с праздником. Как ты живешь? У меня недавно болели грудь и горло. Я ужасно интересуюсь допотопными животными. Наш знакомый господин надиктовал мне разные названия животных. Там были и Атлантозавр, Бронтозавр, Телеозавр и многие другие.
У нас в школе завели собственную азбуку… Мне ужасно хочется, чтобы было лето. В Москве ужасные лужи и так здесь плохо: что на трамваях по четыре четыре стоят на последней подножке. Шура уедет на осень и на зиму в Тифлис актрисой.
И она так рада, что не проходит минуты, чтобы она не накричала так, что в Петрограде слышно.
Целую крепко бабу Настю.
Как живет Вадим?? Его поцелуй тоже от меня.
Все ли еще Поляна спрашивает у прохожих, сидит ли на ней Вадим? Неужели баба Настя играла в опере простого волка. На меня прямо на нервы влияет слово Пасха X. В. Я ее не могу дождаться. Хотя у нас и светит солнце, все таки ужасно умо — помрачительно плохо. Я целую всех. Даня».
Письмо написано в марте. Пасха в 1915–м году была ранняя — 22 марта, ее с таким нетерпением Даниил дожидался. Следы тогдашнего увлечения остались в одной из тетрадей, где он старательно изобразил Диноцераса, Стегозавра, Ипсилофодона, Стенакодона и еще несколько десятков ископаемых животных, так поразивших его воображение. Вся эта одухотворенная ребяческим воображением палеозоология отзовется в «Розе Мира», в которой описаны рарурги — демонические крылатые ящеры, возникшие после инкарнаций из аллозавров, тираннозавров и птеродактилей. Чудища девона, три аса и мезозоя промелькнут в стихах «Русских богов». Не зря он так тщательно зарисовывал их в детстве. В том же году Даниил начинает сочинять стихи и прозу. Меньше всего ему хотелось заниматься уроками и музыкой.
Вот один из эпизодов той весны:
«Филипп Александрович сидит в кабинете, углубленный в книгу. Маленький Даня тут же разучивает на рояле заданные ему упражнения и начинает фальшивить. Филипп Александрович… наконец не выдерживает: „Ну, что врешь… Слезай со стула, слушай!“ Филипп Александрович сам садится за рояль и начинает отбивать такт: „Раз, два, три… Раз, два, три…“ Даня тем временем лезет под рояль и радостно сообщает о своем открытии „Дядя, а ты знаешь, ножка рояля очень напоминает лапу динозавра…“ …Филипп Александрович взрывается…»[33]
В следующем месяце, в апреле, Даниил опять пишет отцу:
«Здравствуй Отец, как живешь? К нам приехал Игорь Велигорский и Тетя Вера. За ними приехал Арсений. Я ужасно жду лета. Я знаю почти всех допотопных животных. Ты ли написал рассказ „Кусака“? Я надеюсь поехать к Тебе летом погостить. Благодарю Тебя за письмо. Хорошо ли Вадим катается на велосипеде. Я пишу два рассказа. Один называется „Путешествие насекомых“, а другой „Жизнь допотопных животных“.
20 апреля такой ветер, что нельзя гулять. Слава Богу, что ветер южный. У нас сегодня сбор на ромашку. Саша и Немчинов продают ее. Мы с Муравьевыми были в зоологическом саду. Мне больше всех зверей понравились Кенгуру, Зебра и Леопард. Ирину Олину козерог боднул в палец. И у ней опухоль и очень болит. Поцелуй от меня Тебе и другим. Даня».
Приезд из Нижнего Новгорода, где и Даниил уже гостил, двоюродных братьев, Игоря Велигорского с матерью и Арсения Митрофанова, было событием, о котором следовало сообщить, но не из ряда вон — к Добровым все время кто-нибудь да приезжал. Братья были куда старше, и на пожарную лестницу его не тащили. У Даниила другие интересы, другая жизнь. На Пасху он пишет поздравления «солдатикам». «А у нас в городе совсем не чувствуется война. Только в госпиталях и лазаретах лежат раненные», — простодушно сообщает он в одном из своих посланий на фронт. Тетрадные листки с их черновиками сохранились:
«Милый солдатик. Поздравляю тебя с Пасхой. Скоро кончится война и мы все будем в городе и будем с тяжелыми душами вспоминать о прошлом, что было в 14 году. Даня».
«Хороший солдатик. Христос воскресе. Как хорошо будет, если бы война кончилась и мы победили. Верим в вас и в победу. Идите храбро на врага, и война скоро окончится. Даня».
«Золотой солдатик. Как ужасно видеть все ужасы, которые творятся на войне. Я во веки не забуду эту ужасную войну. Будьте спокойны. Я предчувствую, что мы победим. Поздравляю тебя с праздником. Даня».
«Хороший солдатик. Да!!! было бы хорошо, если бы мы победили. Так надоела эта война, что прямо, кажется, умрешь. Небось на войне нехорошо? Даня Андреев».
О том, что на войне нехорошо, о госпиталях, переполненных ранеными, он знал из домашних разговоров — дядя во время войны, кроме 1–й Градской, работал еще и в госпитале.
Другое заметное событие, о котором он пишет отцу — «сбор на ромашку». «День белой ромашки» — сбор пожертвований на борьбу с туберкулезом — проводился в предреволюционные годы каждую весну, в конце апреля. В этот апрель сборщиками «на ромашку» вместе с другими гимназистами были и Саша Добров со своим приятелем Андреем Немчиновым.
Даниила интересует Вадим с его исполнившейся мечтой, о которой он не раз говорил, — о том «энфильдовском велосипеде», который обещал подарить отец и, конечно, подарил.
Прочитанный рассказ отца о брошенной на даче собаке, о ее тоскливом одиночестве среди всечеловеческого равнодушия Даниила так тронул, что он спрашивает в письме: «Ты ли написал рассказ „Кусака?“» Он хочет подтверждения от него самого. Но если отец пишет рассказы, то почему бы не писать и ему? А кроме рассказов, этой же весной, в «ужасном» ожидании лета, написал «самое первое стихотворение» — «Сад»:
Где цветет кустами жасмин,
Где порхают стрекозы гурьбою,
Где сады хризантем, георгин
Расстилаются цепью немою,
Там теперь уже лето другое:
Там построен огромный дом;
Не цветет уже больше левкое:
Там огромнейший город кругом.
Стихотворение он посвятил «Дроготусе — Олечке». Олечка — жившая в их доме его воспитательница, Ольга Яковлевна Энгельгардт. Когда началась война, она забрала к себе из Риги дочь — Ирину. Ирину в перенаселенном доме Добровых тогда разместить было негде, и ее на время поселили у Муравьевых. Потом она стала жить у Добровых, в комнате с Даниилом. Олина Ирина, которую боднул «козерог», тут же получила прозвище — Ирина Кляйне (маленькая). В отличие от Ирины Муравьевой, младшей, но на голову выше и крупнее. С ними, с двумя Иринами и Таней, он и побывал апрельским днем в зоопарке.
Ольга Яковлевна, или Оля, как все в доме ее звали, сопровождала Даниила все детство. Ее скромный призрак появляется с докучными ребенку заботами и в его взрослых стихах: «А мне — тарелка киселя / И возглас фройлен: „Шляфен, шляфен!“
Фройлен у Добровых появилась еще при жизни бабушки. Полунемка, полулатышка, она учила его языку, стараясь почаще говорить с ним по — немецки. Он проказничал, не слушался, а когда та обиженно грозилась уехать от него, что происходило чуть не каждый вечер, кричал: „Олечка, ферцай!“ „Дроготуся“ Олечка всякий раз прощала.
Кроме фройлен, у Даниила была няня, совсем молоденькая. Звали ее Дуней. Это Дуня в Вамельсуу вытащила его из проруби. Но Дуня, видимо, была не первой няней Даниила. Ее предшественница мелькнула в стихах:
Приувязав мое младенчество
К церквам, трезвонившим навзрыд,
Тогда был Кремль, ковчег отечества,
Для всех знаком и всем открыт.
Но степенились ножки прыткие,
Когда, забыв и плач и смех,
Вступал в ворота Боровицкие
Я с няней, седенькой, как снег!
Мы шли с игрушками и с тачкою,
И там я чинно, не шаля,
Копал песок, ладоши пачкая
Землею отчего Кремля.
По всей комнате Даниила были развешаны нарисованные им портреты правителей выдуманных династий, сохранились они и в детской тетради. Все это были отголоски отчего Кремля, окружавшей памятник Александру II кремлевской галереи с потолком в мозаичных портретах великих князей и царей московских[34].
7. Отец и сын
Отец Даниила после января 1910–го, в котором он пробыл в Первопрестольной полторы недели, в Москве не появлялся до лета 1915 года. Тогда, после плавания на пароходике "Орел", он от Москвы сумел добраться до Рыбинска и, заболев, с полпути вернулся домой. О том, что он виделся с сыном, может свидетельствовать написанное тем летом стихотворение Даниила "Гимн", посвященное "милому папе":
Грустный гимн прощания,
Тихий гимн полей,
Звонкий гимн свидания,
Длинный гимн аллей.
Все гимны сливаются
В один странный звук;
То он колебается,
То затихнет вдруг.
Это его второе стихотворение в жизни.
Леониду Николаевичу удалось еще раз в Москву приехать в октябре того же 1915 года. Но каждый раз он приезжал с множеством литературных и театральных дел. В тот год 18 октября Леонид Андреев последний раз побывал на "Среде" у Телешова, где читалась его не принятая Художественным театром трагедия "Самсон в оковах", и опять без успеха. Даниила видел в эти приезды мельком, надолго у Добровых не задерживаясь.
Леонид Андреев жил судорожно и трудно. Писавший много, он нервно переживал войну, все творившееся в обреченно приближавшейся к революции России и заглушал в себе постоянную тревожную тоску сменявшими друг друга увлечениями. По — другому ему не жилось и не писалось. "Почти все лучшие мои вещи я писал в пору наибольшей личной неурядицы, в периоды самых тяжелых душевных переживаний"[35], — признавался он. Один из самых знаменитых писателей России тех лет, он ощущает себя не понятым, загнанным. "Та травля, которой в течение 7–8 лет подвергают меня в России, — записывает он в том же октябре 1915–го, — чрезвычайно понизила качество моего труда… Кто знает меня из критиков? Кажется, никто. Любит? Тоже никто. Но некоторые читатели любят — если и не знают. Кто они? Либо больные, либо самоубийцы, либо близкие к смерти, либо помешанные. Люди, в которых перемешалось гениальное и бездарное, жизнь и смерть, здоровье и болезнь, — такая же помесь, как и я"[36]. Это диагноз не только самому себе или своему читателю, но и современной России. В то же время его здоровое, дневное начало тянется к семье, к детям, кроме Вадима и Даниила, их еще трое — Савва, Вера и Валентин. Дом на Черной речке, как и дом Добровых, все время переполнен. Его тянет к природе, он уходит в море на своей яхте.
Л. Н. Андреев. Портрет сына Даниила. 1915 (ИРЛИ)
В "Автобиографии красноармейца…" Даниил Андреев пишет, что в последний раз виделся с отцом и с братом Вадимом летом 1916–го, в Бутово. Дожидаясь их, наверное, здесь же, в Бутово, он написал еще одно посвященное отцу стихотворение "Соловей". Добровы снимали дачу в Бутово много лет подряд, сменив на него близкое Царицыно. Дача находилась неподалеку от железнодорожной станции по Курской железной дороге. С этим живописным в те годы дачным местом многое было связано и у Леонида Андреева. Есть фотография, на которой он снят вместе с Александрой Михайловной на поляне у березовой рощи в Бутово. Александра Михайловна на нем с доверчиво приоткрытым ртом и затаенно грустным взглядом, Леонид Николаевич напряжен и тревожен. Она ждет рождения первого ребенка. И только пережившие русский двадцатый век, знающие о судьбе их сыновей, Вадима и Даниила, о том, что именно здесь, в Бутово, будет огорожен колючей проволокой расстрельный полигон, на котором казнят двадцать одну тысячу мало в чем повинных людей, глядя на эту фотографию, могут представить — о чем эти грусть и тревога.
В Бутово Леонид Николаевич приехал в июле 1916 года с Вадимом в намеренье прожить три недели.
"Мы пошли гулять втроем — отец, Даня и я — бутовскими березовыми рощами, широкими уходившими к самому горизонту полями", — рассказывал Вадим об этой прогулке, во время которой отец, проведший здесь памятные месяцы с их матерью, увлекся воспоминаниями. Но чем больше вспоминал, тем мрачней и неразговорчивей становился. "Около маленького, заросшего кувшинками и водяными лилиями пруда, окруженного длиннолистыми ивами и высокими березами, прямыми как мачты, — сюда приходили по утрам купаться отец и мать — отец, резко повернув, быстро зашагал к даче Добровых…"[37] На другой день уехал.
В последний раз Леонид Андреев приезжал в Москву 14 октября 1916 года. 17 октября в театре Ф. Ф. Комиссаржевского состоялась премьера его пьесы "Реквием". Что, конечно, символично. Виделся ли он на этот раз с Даниилом, неизвестно. А из их переписки мало что уцелело. В детской тетради есть черновик еще одного начатого письма отцу, которое, судя по всему, писалось тогда же, в 17–м или даже 18–м: "Дорогой папа! Как я обрадовался, когда узнал о возможности послать тебе письмо…" Фраза написана латинскими буквами. Это был один из "шифров" их переписки, Леонид Николаевич переписывался с сыном даже азбукой Морзе. Письма эти потом пропали на Лубянке.
Из азбуки Морзе и название его знаменитой статьи "S. O. S.", написанной 6 февраля 1919 года. По ее поводу Горький, в Петербурге сам возмущавшийся множеством "бессмысленных жестокостей, которые ничем нельзя оправдать", заявлял: "Ничего, ни зерна, не понимает, а — орет…"[38] Но считавший победивших большевиков силой "зла и
Л. Н. Андреев разрушения", прокричавший о наступлении времени "безнаказанности для убийств", о том, что ныне в мире "престолослужительствует сам пьяный Сатана", Леонид Андреев, как оказалось, предсказал наступление страшной тирании в России и кровавое будущее Европы. Апокалиптически — надрывные строки статьи словно бы предопределили судьбу сына, пафос его писаний. Крик, показавшийся бывшему близкому другу, крестному отцу Даниила, неуместным — "И чего лезет не в свое дело!" — оказался пророческим и предсмертным.
Л. Н. Андреев
В том же 1919 году, 12 сентября, в деревне Нейвола Леонид Николаевич Андреев умер. В Москве о его смерти узнали по лаконичной телеграмме, появившейся в газетах, и многие этому не верили. Такое было время — неверных слухов, путаных сообщений. Не верили и Добровы, пока не получили из Парижа письмо от овдовевшей Анны Ильиничны. Шла гражданская война, действовала ВЧК. Газеты в том сентябре помещали сообщения с фронтов — оставлен Нежин, взят Житомир, взят Конотоп… 23 сентября опубликован список 66 расстрелянных за шпионство в пользу Антанты и Деникина. 25–го взорвана бомба в Московском комитете РКП в Леонтьевском переулке.
28–го на Красной площади прошли революционные похороны жертв под лозунгом "Ваш вызов принимаем, да здравствует беспощадный красный террор".
Этот год Добровы пережили особенно трудно. Весной Филипп Александрович заразился сыпным тифом, к лету с трудом выздоровел. Наступившая зима оказалась голодной и холодной. Занесенная сугробами Москва растаскивала на топливо заборы, сараи, всё, что можно было сунуть в печь.
Даниил, давно отца не видевший, взрослея, все больше представлял его не как родного человека, каким ему был дядюшка Филипп, а как отца мифологического. Так все и говорили: Даниил — сын писателя Леонида Андреева. Татьяна Оловянишникова вспоминала, что, когда они учились в школе, как-то им достали билеты на "Младость" Леонида Андреева. "И, конечно, Данечка по дороге в театр потерял их. Подходя к театру, он размышлял, как нам попасть на спектакль. "Ну, я скажу, что это мой отец написал пьесу""[39]. В театр они попали.
8. Дом в Малом Левшинском и его обитатели
О детстве Даниила Андреева, о том, как рос его удивительный дар, мы бы мало что знали, если бы до нас не дошли сбереженные в семье Сергея Николаевича Ивашева — Мусатова, близкого друга Даниила, две его детских тетради.
В них много замечательного. Например, рассказы в картинках с подписями, вроде комиксов, рисующие жизнь добровского дома. Главный герой рисунков дядюшка Филипп, над которым племянник все время подшучивает.
Вот рассказ "Прерванное воскурение фимиама". Рисунки не блещут выразительностью, но текст замечателен, каждая ситуация описана лаконично, с юмором. На первом рисунке изображен дядюшка, полулежащий у открытого окна, за которым фигурки прохожих, держит в руке дымящую трубку, и подпись: "Послеобеденный отдых. Дядюшка воскуряет фимиам — полукрупку". Подпись под следующим рисунком — "Шурочка (за занавеской с горячим молоком в руках): — Папа, тебя к телефону". Подпись под третьим рисунком — диалог: "— Кто еще там?! — И с этим разгневанным возгласом дядюшка встает с кушетки! — Не знаю… — испуганно лепечет Шура". Под четвертым: "Ничего не видя за занавеской, дядюшка натыкается на горячее молоко, которое обдает его. Шурочка вопит о помощи". Под пятым: "Дядюшка с проклятиями, но летит к теле фону". Под шестым: "Дядюшка ложится на стул и разговаривает по телефону". На двух последних: "Дядюшка, отговорившись, возвращается…" "и продолжает воскурять фимиам".
А какова фраза о дядюшке в сценах "В семейном кружке": "Дядюшка летит с самоваром. Оба дружно пыхтят"! Рассказы в картинках мало что говорят о способностях автора к рисованию, но литературный талант несомненен. Он честно описывает свои озорные выходки. Язык точен и ярок: "Я выкомариваю…", "Подшлепник не пролетает мимо", "Но дядюшка помнит свои долги и… я вскрикиваю громким голосом".
Дядюшка — основной герой рассказов. Он и являлся главной фигурой дома, его душой. Вадим вспоминал: "…дядя Филипп по всему складу своего характера был типичнейшим русским интеллигентом, — с гостями, засиживавшимися за полночь, со спорами о революции, Боге и человечестве. Душевная, даже задушевная доброта и нежность соединялись здесь с почти пуританской строгостью и выдержанностью. Огромный кабинет с книжными шкафами и мягкими диванами, с большим, бехштейновским роялем — Филипп Александрович был превосходным пианистом — меньше всего напоминал кабинет доктора. Приемная, находившаяся рядом с кабинетом, после того как расходились больные, превращалась в самую обыкновенную комнату, где по вечерам я готовил уроки. В столовой, отделявшейся от кабинета толстыми суконными занавесками, на стене висел портрет отца, нарисованный им самим. На черном угольном фоне четкий, медальный профиль, голый твердый подбородок — Леонид Андреев того периода, когда он был известен как Джемс Линч, фельетонист московской газеты "Курьер". В доме было много мебели — огромные комоды, гигантские шкафы, этажерки…"
Все, кто бывал в доме Добровых, вспоминал о его хозяине с восхищением. Он был уважаем всеми не только как самоотверженный доктор, но и как замечательно разносторонняя, глубокая личность. Филипп Александрович и создал ту духовную атмосферу, которая воспитала Даниила. Вот что писал о докторе Доброве близкий друг Даниила Андреева, Ивашев — Мусатов:
"Старшим дома Добровых был доктор Филипп Александрович Добров. Он был человеком громадной, редкой и возвышенной культуры и редкой внутренней скромности.
Обычно вечером, часов в 10, Филипп Александрович уходил в свою комнату, — и там ложился на свою кровать, и читал часов до 12 ночи.
Сосредоточенно, вдумчиво и глубокомысленно Филипп Александрович читал книги по вопросам искусства, литературы, философии и истории. Ночная тишина и спокойствие в доме давали Филиппу Александровичу ту внутреннюю собранность и углубленность, которые помогали ему вникать в глубину мысли читаемых книг. В течение
20—25 лет Филипп Александрович все свои вечера проводил за такими чтениями, и понемногу эти его чтения давали ему большой и разнообразный материал, который складывался постепенно в его своеобразное, индивидуальное мировоззрение, глубоко и вдумчиво обоснованное, прочувствованное и значительное, представлявшее собою нечто цельное и единое. Встречаясь с людьми, Филипп Александрович не отказывался вступать с ними в серьезные, этико — философские обмены мыслей, не скрывал своих убеждений, слушал возражения или согласия. Такая беседа была непроизвольной, оба участника не добивались убедить противника в верности своей мысли и в ошибочности мысли ему возражавшего. Это был в полном смысле обмен мыслями и ни в коем случае не споры. И такой, чуждый спора, обмен мыслей, давал и Филиппу Александровичу и беседующему с ним какое-то своеобразное ощущение, что произошло нечто глубокое и важное в жизни того и другого, что трудно объяснить, но что несомненно как-то по — особенному важно и нужно было для внутренней духовной жизни говоривших между собою…
Вот пример одной из бесед Филиппа Александровича с одним из своих посетителей.
Зашел разговор о начале Евангелия от Иоанна. Евангелие от Иоанна было написано по — гречески. Оно начиналось так: "В начале был Логос, и Логос был у Бога, и Бог дал Логос".
Для полного понимания этих слов надо вспомнить, что в Греции понималось под словом Логос. История понятия Логоса была длительной и сложной. Сначала под словом Логос понималось обычное повседневное значение в примитивном смысле того слова, которое употребляется каждодневно. Затем, с развитием греческой философии, значение слова Логос углублялось, постепенно приобретая все более серьезный, чисто — философский смысл. И ко времени написания Иоанном его Евангелия, под словом Логос уже понималось возвышенное понятие высшей мудрости, высшей правды, духовного высшего смысла. Поэтому, чтобы вникнуть по — настоящему в начало Евангелия от Иоанна, надо вместо слова Логос вставить его значение, как оно понималось во время Иоанна. Получим такое выражение для начала Евангелия от
Иоанна: "В начале была мудрость, высшая правда, духовный высший смысл; эта мудрость высшая правда, духовной высший смысл был у Бога; далее эта мудрость, высшая правда, духовный высший смысл стал Богом". После такой замены в начале Евангелия от Иоанна слова Логос его значением получилась величественная, возвышенная, глубокая философская мысль, философски определяющая начало бытия. Трудно представить себе более возвышенное и глубокое выражение для понятия начала бытия, чем эти слова.<…>
В таком понимании беседа посетителя с Филиппом Александровичем принимала все более и более глубокий, философский смысл; и, если и была в начале разговора мало понятной посетителю в силу того, что в беседе возникли такие малознакомые ему понятия, как Логос, как Бог, — то в продолжении беседы посетитель, избегая спора, все более и более вдумывался в новые ему понятия, и невольно обогащал ими свое сознание, и уходил домой уже не тем, каким пришел, а духовно много богаче и глубже…
Можно было бы привести примеры других бесед Филиппа Александровича. Они были об иных предметах, об иных понятиях, — но всегда держались важных областей и приоткрывали перед посетителем нечто духовно новое и ему неизвестное, или мало ему понятное, — и тем обогащали его сознание.
Теперь, когда я вспоминаю мои посещения дома Добровых и мои беседы с Филиппом Александровичем, мне всегда представляется, что я как бы сразу выхожу в какую-то особенную область, в которой куда-то исчезают повседневные заботы и соответствующие мысли и ощущения, и вместо них появляются самые важные в жизни вопросы о величии жизни, о красоте и значительности бытия, о вечности жизни, о высшем назначении жизни, об ее оправдании перед человеческим сознанием, о высшем смысле жизни, — и эти вопросы приобретают огромное значение. Они заслоняют собою все остальное, всю обычную повседневную жизнь, все кажущееся таким важным и интересным, — а вместо них в каком-то особенном освещении и отчетливости ставят вечные вопросы религиозно — этически — философского плана. Я знаю, что я не один именно так воспринимал влияние на меня дома Добровых, но что все, входившие в их дом, именно так как бы погружались в духовную атмосферу их дома"[40].
Благодаря главным образом дядюшке, который в юности хотел стать музыкантом, но по воле отца стал врачом (по семейной традиции старший сын должен был унаследовать профессию), в доме жил
"дух музыки". Этот дух, как бы не сопротивлялся музыкальным урокам племянник, овеял его детство и остался в нем навсегда.
… Над клавишами вижу я седины,
Сощуренные добрые глаза.
Играет он — играет он — и звуки
Струящиеся, лёгкие, как свет,
Рождают его старческие руки,
Знакомые мне с отроческих лет.
Впитав неизъяснимое наследство,
Среди его мечтательной семьи
Играло моё радостное детство,
Дни юности прекрасные мои.
Надеждою таинственною полны
Аккорды озарённые его.
Они, как орошающие волны,
Касаются до сердца моего.
Все Добровы были очень музыкальны, сестра доктора, Софья Александровна, стала органисткой. По крайней мере, вагнерианство Даниила начиналось под воздействием дядюшкиного. И знаменитые музыканты в доме Добровых бывали, в нем играл Скрябин, пел Шаляпин.
Шура Доброва была уже взрослой, она училась в драматической школе, у нее были свои друзья и подруги — Алла Тарасова, с которой она участвовала в кружке "Зеленое кольцо". Как вспоминала о ней, тогдашней, Ирина Муравьева, — "Шура была очень интересной барышней, с претензиями на оригинальность. Например, чтобы ее лоб казался выше, несколько выбривала волосы надо лбом. Шокировала соседей и родителей тем, что танцевала танго: "Знаете, Шура Доброва танцует т — а–н — г–о…" Тогда считали, что это наполовину неприличный танец"[41]. Красавица Шура, высокая, стройная, с темными косами до колен, актрисой не стала — не могла преодолеть боязнь сцены.
Судя по рисункам Даниила, Добровым вскоре после революции пришлось потесниться, хотя семья была многолюдной. Из девяти комнат у них осталось три, квартира стала коммунальной. Но в тесноте жила вся Москва. Петроградец Чуковский после поездки в столицу заметил, что "в квартирах особый московский запах — от скопления человеческих тел"[42]. Кабинет Филиппа Александровича стал жилой комнатой, хотя рояль стоял на прежнем месте. Комнату, в которой жил Даниил, разделила занавеска. Здесь устроили Ирину Кляйне.
Сестра Елизаветы Михайловны, Екатерина Михайловна, после того, как ее мужа, Николая Степановича Митрофанова, как врача мобилизовали, из Нижнего Новгорода все чаще приезжала к Добровым. У них жил ее сын, Арсений. В 19–м пришло известие, что муж умер от тифа. Так она у сестры и обосновалась. А в 23–м поселилась у них и Феклуша, монахиня Новодевичьего монастыря, оставшаяся без крова. Весной 22–го настоятельницу монастыря игуменью Веру и еще несколько клириков арестовали и отдали под суд, монастырь закрыли.
С лета 17 года и почти до Шуриного замужества у Добровых жила ее подруга Эсфирь. В тетради Даниила есть стихотворение, посвященное "Эсфирюшке" — "Гимн Венере". Под ним дата 6–7 ноября 1918 года. Строчка "Красавица вечера, ты блестишь в небесах!" или эпитеты "Опалово — яркая, жемчужно — прекрасная", хотя и относились к утренней звезде, должны были ей польстить, по мнению щедрого автора. В 22–м Добровы приютили сироту, старшую дочь умершего от чахотки сибирского священника — Фимочку. Мать ее умерла раньше, на пути в Москву от тифа, оставив восьмерых детей.
Над ними, на втором этаже, живут некие Михно. Об этом мы узнаем из рассказа в рисунках "Водопад в миниатюре": "Я сплю". "Внезапно ночью от Михно начинает течь". "Наконец я не выдерживаю и ставлю таз". "Но можете себе представить мой ужас, когда об таз капает все громче!!!"
Даниил был самым младшим, его все любили, баловали. И, по крайней мере, пока послереволюционная действительность не сделала жизнь семьи трудной, детство было счастливым. По воспоминаниям Аллы Александровны Андреевой, "… он благодарил за это Бога до последних дней и помнил много веселых и забавных эпизодов из своего детства. Например, к Дане приходил домашний учитель, который установил две награды, вручавшиеся в конце недели за успехи в учении и поведении. Вручались — одна буква санскритского алфавита и одна поездка по Москве новым маршрутом — сначала конки, а потом трамвая. Санскритские буквы околдовали мальчика любовью к Индии, а поездки по Москве укрепили врожденную любовь Даниила к родному городу"[43].
Ирина и Татьяна Муравьевы, подруги детства Д. Л. Андреева 1913
Из его тетради мы узнаем о семейных увлечениях, это — бильбоке, серсо, крокет, пасьянс.
Бывало, что летние месяцы он проводил вместе с семьей друзей Добровых — Муравьевых, у их бабушки, в селе Щербинино в 14 верстах от Твери. Даню к ним отправляли вместе с Ольгой Яковлевной. Приезжал к ним и Саша Добров, рослый красивый гимназист, которого Николай Константинович шутливо величал бароном Брамбеусом. Детская дружба Даниила с сестрами Муравьевыми осталась навсегда.
Даниил часто влюблялся. Одной из первых избранниц была шестилетняя Ирина Муравьева, которая, конечно, об этом и не подозревала, а Даниил хотел на ней, когда вырастет, жениться, она его устраивала, как, смеясь, вспоминал он через годы. О другой влюбленности рассказано в стихах:
Она читает в гамаке.
Она смеётся — там, в беседке.
А я — на корточках, в песке
Мой сад ращу: втыкаю ветки.
Она снисходит, чтоб в крокет
На молотке со мной конаться…
Надежды нет. Надежды нет.
Мне — только восемь. Ей — тринадцать.
Она в прогулку под луной
Свой зов ко взрослым повторила.
И я один тащусь домой,
Перескочив через перила.
Она с террасы так легко
Порхнула в сумерки, как птица…
Я ж допиваю молоко,
Чтоб ноги мыть и спать ложиться.
Куда ведет их путь? в поля?
Змеится ль меж росистых трав он?..
А мне — тарелка киселя
И возглас фройлен: "Шляфен, шляфен!"
А попоздней, когда уйдёт
Мешающая фройлен к чаю,
В подушку спрячусь, и поймёт
Лишь мать в раю, как я скучаю.
Трещит кузнечик на лугу,
В столовой — голоса и хохот…
Никто не знает, как могу
Я тосковать и как мне плохо.
Всё пламенней, острей в крови
Вскипает детская гордыня,
И первый, жгучий плач любви
Хранится в тайне, как святыня.
9. Гимназия Репман
В 1917–м Даниилу исполнилось одиннадцать лет. Революционные события он воспринимал не только из взрослых разговоров, жизнь быстро менялась, сегодняшние события мгновенно заслоняли вчерашние. В октябре на московских перекрестках горели костры, толклись вооруженные люди. Во время восстания юнкеров их тихий переулок оказался под огнем, рядом, на Пречистенке, размещался штаб Московского военного округа. По Москве слышалась стрельба, усиливавшаяся к ночи, ухали пушки. В Кремле верхушку Беклемишевской башни снесло снарядом, на Спасской разворотило часы, в Успенском соборе зияла пробоина, зацепило один из куполов Василия Блаженного… Всюду по уже чуть тронутой снежком ноябрьской Москве встречались следы боев: разбитые стены, выбитые окна. На улицах мелькали хмурые фигуры солдат. В разговорах раскатистую фамилию Керенского сменили резкие — Ленин, Троцкий.
Говорили в доме Добровых о многом, о том, чем жила Россия, чем жила Москва.
В декабре давали по карточкам четверть фунта хлеба на человека в сутки.
В январе наступившего 18–го года обокрали Патриаршую ризницу.
1 февраля ввели новый стиль и сразу наступило 14–е число.
21–го на закате москвичи видели небесное знамение. От заходящего солнца взметнулся высокий огненный столб, прорезанный поперечной полосой. Багровый крест в полнеба осенял закат несколько минут. На другой день по Москве пошли толки о кресте, идущем с запада.
Ночью с 9–го на 10–е марта большевистское правительство тайно оставило Смольный и выехало в Москву, ставшую революционной столицей.
На Пасху (она в том году была поздней — 4 мая) народ первый раз не пустили в Кремль.
В соседнем доме, в том самом, где когда-то жили Аксаковы, в квартире 9 ЧК в конце мая схватила контрреволюционную группу "Союз защиты родины и свободы". В два часа дня подъехали грузовики с латышами — чекистами во главе с самим Петерсом и увезли захваченных врасплох неопытных заговорщиков.
В июле стало известно о расстреле царя. Сообщение сопровождалось лицемерной ложью: "Жена и сын Николая Романова отправлены в надежное место".
Революционная современность попала и в тетради Даниила. Вот диалог под рисунком, изображающим брюхастого господина с рукой в кармане и тощего господина в канотье и с тросточкой:
"— Василий! Ты мой дворник бывший?!
— Ишь, буржуй, худышкой стал! А во — вторых, какой я тебе дворник?!
— Кто старое вспомнит — тому глаз вон! А вот мы, Василий, настоящее вспоминаем, ты теперь будешь буржуй, ты, мой дворник".
"Кража" — озаглавил Даниил изображенный им эпизод тех лет во "второй" тетради. "В 2 часа ночи Саша зимой идет по улице в дедушкиной шубе. Он спокойно продолжает идти, как вдруг сзади появляются воры. Саша отбивается от воров, но безуспешно. Воры поспешно уходят, а Саша все еще вопит, хотя его крик — крик вопиющего в пустыне. В конце концов Саше приходится раздетым возвратиться домой…"
Даниил и к себе, герою шутливых сочинений, относится с улыбчивой иронией. Вот какую характеристику он дает самому себе: "Даня Андреев слыл смешным и хитрым мальчиком. Его прозвали "Рейнике-лис". Он любил пошалить, но драки не любил и всегда избегал. Когда в играх начинали жулить, он переставал играть, и тогда все больше не жулили". Давая характеристики одноклассникам, из любви к справедливости не обходит и себя. В сентябре 1917–го его отдали в прогимназию для детей обоего пола Е. А. Репман, основанную в 1907 году и "одну из самых передовых и демократических в Москве, практиковавшую еще до революции совместное обучение", — как он позже писал в "Автобиографии". В том же году гимназия стала 23–й школой второй ступени Хамовнического отдела народного образования, чуть позже получив № 90, а затем 26. Находилась она рядом с домом, где жил и умер Гоголь, в Мерзляковском переулке, во дворе нынешнего дома полярников (Никитский бульвар, 9). Руководили гимназией ее основательницы Евгения Альбертовна Репман и Вера Федоровна Федорова.
Еще в 1816 году Христиан Карлович Репман, нидерландский подданный, приехал в Петербург, дав начало жизнестойкой русской ветви рода, сумевшей пережить и век двадцатый. Отец хозяйки и создательницы прогимназии был не только действительным статским советником, доктором медицины, но и директором отдела прикладной физики в московском Политехническом музее[44].
Революционные потрясения, когда менялся сам ход времени, отзывались на всем и вся. Ровесник Даниила вспоминал, что в 1917 году, когда он поступил в гимназию, в ней "каждый день, во время большой перемены, дети московской интеллигенции устраивали побоища (не слишком грозные и кровавые) между "юнкерами" и "большевиками""[45].
Академик Колмогоров, окончивший школу Репман, которую называл "необыкновенной гимназией", раньше, чем Даниил, свидетельствовал: "В 1918–1919 годах жизнь в Москве была нелегкой. В школах серьезно занимались только самые настойчивые"[46]. В классах появлялись новые ученики, неожиданно исчезали прежние. Менялись и учителя. Но традиции несмотря ни на что еще хранились. А среди учителей были замечательные.
Надежде Александровне Строгановой в 17–м было уже за сорок. Жена ученого, она была блестяще образована, окончила, кроме гимназии и Высших женских курсов, еще и Сорбонну. Преподавая французский язык, знакомила учеников с французскими классиками и современными писателями, вела с ними философские беседы. Вот какой портрет ее оставила познакомившаяся с ней в начале 30–х современница: "…Острый ум, холерический темперамент. Внешность… смуглое сухое лицо, жгучие черные глаза протыкают тебя насквозь… забраны на темя волосы, но заколоты небрежно, темно — серые пряди выбиваются из допотопной прически… черный балахон без пояса, от горла до земли, с узенькими рукавами до пальцев облегает ее тощее подвижное тело"[47]. Темпераментное учительство, иногда превращавшееся в деспотизм, стало ее второй натурой. Вот диалог Надежды Александровны, из тех же 30–х, с попавшейся под руку возможной ученицей:
"— А вы ходите в церковь?
— Иногда, на похороны. И к заутрени, ради настроения — посмотреть на крестный ход, на свечи, лица… по традиции, конечно.
— Какой ужас! Где ваша душа? — Она припугнула меня адом. И еще:
— Вы читали "Столп и утверждение Истины" Флоренского?
— Нет. Нет еще…
— Стыдно. Вы — крещеный русский человек, занимаетесь философией, как язычница! Пора заложить фундамент Православной Веры"[48].
Строгановы тоже жили в приарбатском переулке — в Кривоникольском. В коммуналке в комнате Надежды Александровны "стоял многоярусный киот, мигали две лампады, иконы были занавешены платками от нежелательных советских глаз"[49]. Пламенность натуры с годами сосредоточилась в ее православной истовости, учительские интонации стали проповедническими. На таких, как она, и стояла "катакомбная церковь". Когда Даниил Андреев писал в "Железной мистерии" о криптах, о молящихся в них, наверное, видел перед собой и непреклонную Надежду Александровну.
Литературу преподавала Екатерина Адриановна Реформатская, пришедшая в гимназию в декабре 19–го года. Историю — Иван Александрович Витвер, артистичный, увлеченный театром и музыкой. Географию, которую так любил Даниил, — вдохновенная Нина Васильевна
Сапожникова, а естествознание, уже в старших, 8–х и 9–х классах (тогда классы назывались группами) — Антонина Васильевна Щукина.
Федор Семенович Коробкин — преподавал математику, которую Даниил, по словам одноклассницы, "не любил, не знал и не учил". "И хотя он всячески пытался совладать с собой и приняться за дело, каждый раз уходил с урока и прятался. В конце концов наступил последний урок, тот самый, контрольный. Он решил остаться. Но, как потом говорил мне, "как только раздался звонок, ноги сами вынесли". Он рассказывал об этом так: "Проторчал весь урок в соседнем пустом классе, к тому же на меня напал кашель, и я простоял урок на подоконнике, высунув голову в форточку и кашляя в переулок, чтоб не было слышно". Даниил был старостой класса. Это происходило уже при советской власти. Вместо частной Репмановской гимназии была советская школа. И вводились всякие новые порядки: старосты классов присутствовали на педагогическом совете, когда объявлялись отметки всех учеников. Даниил — староста, да еще фамилия Андреев — на "А". С него начинается обнародование отметок всего класса. Преподаватели по очереди называют свою отметку каждому ученику. Когда дело доходит до математика, он, не поднимая глаз, говорит: "Успешно".
Через несколько лет Даниил специально пошел домой к этому учителю, чтобы спросить: "Почему Вы так поступили?". И вот что услышал в ответ: "Вы были единственным учеником, о котором я не имел ни малейшего представления. Я просто Вас никогда не видал. Меня это заинтересовало, и я стал осторожно расспрашивать остальных преподавателей об ученике Данииле Андрееве. И из этих расспросов я понял, что все Ваши способности, интересы, все Ваши желания и увлечения лежат, так сказать, в совершенно других областях. Ну зачем же мне было портить Вам жизнь?""[50]
А математику в этой школе преподавали замечательно, судя по тому, что именно ее окончили кибернетик академик Трапезников и гениальный математик Колмогоров. Колмогоров вспоминал: "Думаю, что очень большое значение имела общая атмосфера в частной гимназии Е. А. Репман. Эта гимназия была организована кружком демократической интеллигенции (из частных гимназий она была одной из самых дешевых по размерам платы за учение). Классы были маленькие (15–20 человек). Значительная часть учителей сама увлекалась наукой (иногда это были преподаватели университета, наша преподавательница географии сама участвовала в интересных экспедициях и т. д.). Многие школьники состязались между собой в самостоятельном изучении дополнительного материала, иногда даже с коварными замыслами посрамить своими знаниями менее опытных учителей. Делался опыт ввести в традицию публичную защиту кончающими учащимися выпускных сочинений (типа вузовской дипломной работы). По математике я был одним из первых в своем классе, но первым более серьезным научным увлечением в школьное время для меня были сначала биология, а потом русская история…"[51]. В 17–м году Колмогоров вместе с одноклассником обдумывал конституцию идеального государства…
Учителя гимназии сами выбирали как и чему учить, главное: раскрыть таланты учеников. А к ним в гимназии относились строго и справедливо. Поэтому, когда их наказывали, ни обид, ни слез не было. Распространенная в классических гимназиях зубрежка не признавалась. Обязательных экзаменов не существовало. Увлеченность творчеством и учителей, и учеников, в основном детей московской интеллигенции, делала особенной обстановку в этой школе. Поэтому она была так дорога, памятна всем выпускникам, сохранявшим связь друге другом десятилетиями. В "Розе Мира" страницы, посвященные воспитанию человека облагороженного образа, и записи по педагогике, которые делались в тюрьме в черновых тетрадях, конечно, связаны с воспоминаниями о родной школе. И не на одного Андреева школьные учителя оказали такое влияние. Память о "необычной" школе, признавался Колмогоров, "стала одной из идей, которые постоянно носились передо мной —<…>сосредоточиться на деятельности руководства идеальной, в каком-то смысле, школой"[52]. Такую школу, математическую, он, в отличие от поэта, создал.
Вот одна из школьных шалостей Даниила, которого одноклассники называли "королем игр" за то, что "он в любую игру вкладывал все воображение, способность к полной самоотдаче"[53]. Это рассказ с его слов: "Как-то ребята страстно заспорили о том, сколько груза поднимут воздушные шарики, и решили это проверить. Сложив деньги, выданные родителями на завтраки, они купили связку воздушных шаров и привязали к ним маленькую дворовую собачку. Спор-то шел всего — навсего о том, приподнимут шары песика или нет. Каково же было изумление ребят, их восторг и страх за бедное животное, когда шарики подняли собаку на высоту второго этажа и она с громким лаем понеслась вдоль переулка, задевая по дороге окна"[54].
Страницы детских тетрадей Д. Л. Андреева
В гимназию Даниил ходил пешком. Был он смуглолицым, длинноносым, и случалось, что встречная ватага арбатских мальчишек в переулке останавливала его и, обзывая "жиденком", требовала показать крест. Креста он не показывал, а, отстаивая честь, дрался.
В детской тетради Даниила есть рассказ в карикатурах "Гимназия. Несчастный день", построенный по всем законам драматургии. Он из одиннадцати карикатур: "Я опаздываю на урок", "Я рассердил учительницу: — Потрудитесь, Андреев, покинуть класс!", "Я выгнан, я грущу", "На перемене я весел, скачу, играю", "Я играю с Левой Субботиным в салазки", "Я неоднократно падаю… Вдруг в дверях грозная В<ера>Ф<едоровна>!!!", "В<ера>Ф<едоровна>читает нотацию и оставляет до 4 часов; я от страха влез под парту!", "Не унывая, я и Лева деремся…", "В дверях божественная Е<вгения>А<льбертовна>", "Вон, вон из гимназии!!! Никогда сюда не приходите", "Да! меня выключили! срам, позор! Я плачу…"
Трудные и голодные времена сплачивали и учителей, и учеников. Учившийся в одном классе с Ивашевым — Мусатовым, будущим другом Даниила, и окончивший школу чуть раньше профессор Богоров, ставший крупным гидробиологом, вспоминал: "Первые годы революции Наркомзем стал снабжать школы продуктами. Все было на самообслуживании. Мы, ученики, отправлялись с детскими санками на Чистые пруды. Там нам выдавали сухой компот. На других складах по ордерам выдавали другие продукты.
Погрузив компот в мешки на санки, мы катились от Сретенских ворот к Трубной площади"[55]. Затем учащиеся голосованием выбирали "куховаров", и, конечно, каждая ложка каши, каждый стакан компота были на счету.
В те революционные времена в педагогический совет входили школьники, и Даниил был его членом. В его тетрадях есть несколько списков одноклассников. Фамилии в них меняются, революционные вихри, проносясь по арбатским переулкам, уносят одни семьи, приносят другие. Среди тех, чьи фамилии повторяются, друзья Даниила. С ними он оставался дружен до последних дней. В Воротниковском переулке жил Алексей Шелякин, будущий "одноделец". Он вспоминал, как приходила к ним в дом Таня Оловянишникова: "Мой отец говорил… к тебе пришел Ангел. И действительно, Таня тех лет походила на Ангела. Прекрасное лицо — доброе и открытое".
В детской тетради, где Даниил ставил отметки девочкам класса и не был щедр, выше тройки никому, кроме одной избранницы — Гали Русаковой, ей — пять с плюсом. В записке к Тане Оловянишниковой он признавался, что Галю "любит безумно", и спрашивал: "Ты обратила внимание, какие у нее глаза, особенно когда она танцует вальс?" Также безнадежно в Галю были влюблены его друзья Попов и Шелякин.
10. Планета Юнона и йог Рамачарака
Все выдумывавшееся Даниилом в детстве приходило оттуда, откуда потом пришли и другие его сочинения. В его детских тетрадях можно найти прообразы и начало всех его книг. Выдумывая, он прислушивался к необъяснимо возникающим в нем звукам.
Играя мальчиком у тополя — титана,
Планету выдумал я раз для детворы,
И прозвище ей дал, гордясь, — Орлионтана:
Я слышал в звуке том мощь гор, даль рек, — миры,
Откуда, волей чьей созвучье то возникло?
Ребенок знать не мог, что так зовется край
Гигантов блещущих, существ иного цикла,
Чья плоть — громады Анд, Урал и Гималай, —
так Даниил Андреев описывал свое детское сочинительство, видя в нем неосознанные прорывы в иные миры.
О врожденном чувстве слова, не просто поэтическом, а каком-то мистическом ощущении его звучания говорит детская история со словом "валь". Она рассказана со слов самого поэта его вдовой: "Дамы в те годы носили на шляпках вуали. Даня упорно, не слушая замечаний старших, говорил не "вуаль", а "валь". И только вечером в постельке, обняв белого плюшевого медвежонка, погибшего при нашем аресте в 1947 году, мальчик восторженно и тихо шептал: "В — у–аль…" Это слово было таким красивым, что его нельзя было произносить вслух на людях"[56]. Вспоминая эту историю, он сам говорил о том, что слово для него "в запредельные страны музыкой уводящие звуки".
Первоеегосочинение, сохранившеесявдетскойтетради, — история страны "Мышинии". В нем автор создал нечто вроде летописной хроники двух правящих династий — "Урасовской" и "Климской". Разделенное на параграфы и повествующее о войнах, междуусобицах и смутах, о характерах сменяющих друг друга на престоле властителей, оно говорит о знакомстве юного писателя с тогдашним "Учебником русской истории" профессора Платонова. Вполне возможно, что он и начал свою хронику после первых уроков истории в гимназии. В детски наивном, но остроумном тексте описано около сорока царствований, и можно только удивляться изобретательности историка "Мышинии". Вот некоторые параграфы этого сочинения:
"§ 2. Пи I Котогуб. Но зря плачут мыши по Урасе, есть сын: Пи Иждыгарович I. Вот он вступил на престол и шелковым платком вытер слезы старым придворным. И задумал Пи погубить кота, заклятого врага мышиного. Собрал большую рать и двинулся. Тихо подкрался он [к] коту спящему и ловким движением задвинул хвост Кошачий в щелку… Мяучит Кошка, а мыши давай Бог ноги. Прославился этим подвигом Пи I и дали ему название "Котогуб"".
"§ 21. Урас VII Святой. Долго не хотели мыши брать в цари сына Сера IV Ураса VII, но делать было нечего. Урас был язычник. Он поехал путешествовать, а правление передал своей матери Морщинке I. Он поплыл в Крысию, где исповедовали Христианство. Урасу понравилась эта вера, и он принял ее, причем получил имя Крыс. Мать его была этому очень рада, а мышиная церковь причислила его к святым. Скончался он в 1477 году.
§ 22. Пи Вдохновенный IV. У Ураса осталось 2 сына: Пи и Итдыгар. После долгой смуты и издавания законов воцарился Пи IV. В это время в Мышинии появлялось все больше язычество, а Пи IV исправлял его. За это Пи прозвали "Вдохновенный", что значит "исполняющий заповеди Божьи". От мышей и у нас это слово. Итдигару II было завидно смотреть на Пи. Он убил его, а сам воцарился на престоле. Но Господь наказал его: он скоро умер".
"§ 31. Первый хан Швез I. Но королевич Швез корониально принял титул хана. Он ходил тогда с опахалом, с кисточкой на шляпке. Он завоевал с Кошией. Собрав большое войско, он двинулся к этой стране и победил. Но титул первого хана заглушил эту победу, и ее мало славили. Потом коротко царствовал его старший сын Урас VI, и на престол вошел его младший сын Хруп V.
§ 32. Хруп Веселый V. Хруп получил прозвание Веселого или Беспечного, потому что не вел себя степенно, как всякий хан. Он часто задавал пиры, обеды и балы. Он ездил по городу на лихих скакунах, но раз упал и разбился. Престол его занял сын — Клим VII".
Повествование доведено до 1601 года, но за это время в Мышинии произошли не только смены династий, но и бунты, и революции. Похоже, что сочинялось оно в революционную зиму 17–го и 18–го. Уже тогда для Даниила Андреева очень важен религиозный взгляд на историю. "Славный он был император, — говорит автор об Урасе I, — любил свою родину, заботился о ней и исполнял заповеди Божии".
Рядом с сочинениями о выдуманных странах и портретами их правителей — рисунки о революционных событиях: "Русский поезд Москва — Севастополь", с пассажирами, толпящимися на крышах вагонов, "Сознательный большевик", в бескозырке и с дымящей папиросой в зубах (надпись зачеркнута), "Сатана на земном шаре"…
В комнате Даниила на стене висела карта полушарий выдуманной им планеты. Она называлось Юнона. Рядом были развешены портреты правителей Юноны. Целая серия этих портретов и подробные карты сопровождают в тетради "Краткое описание стран планеты Юноны". Если его летопись Мышинии сочинение историческое, то описание Юноны — географическое. Чувствуется, что оно написано более опытным и повзрослевшим сочинителем. Если о Мышинии он пишет еще как бы играя, то в описании Юноны вполне серьезен. Но и тут поражает странная тяга к систематизации, к тому, чтобы описать создаваемый мир, совершенно фантастический, с почти научной обстоятельностью. Все эти свойства Даниила Андреева очень заметны в "Розе Мира". С той же методическою обстоятельностью, как некогда страны Юноны, он описывает в ней структуру Шаданакара, его затомисы, сакуалы, шрастры… Чем необычней видения, тем более методично изображены. Вот и Орлионтана, о которой он вспомнил в стихах, в сочинении страна, со своей географией и историей. Правда, кое-что нам в ее описании напоминает недавнюю историю России. Орлионтана, пишет он, "изобилует всевозможными сектами, партиями, и там нередко происходят революции и восстания, подавляемые, впрочем, обыкновенно при помощи других государств. В недавнем времени там произошла колоссальная революция, во время которой сместили 3 "Думы Страны". Эта революция известна под именем "Великой Орлионтанской Революции"".
Страницы детских тетрадей Д. Л. Андреева
География Орлионтаны напоминает совсем другие страны: "На реке Гаглец, которая вытекает на юго — западе Орлионтаны, стоит город Фона. Эта река втекает на южной границе в Герре и, повернув к востоку, впадает в море, в Двухнусный залив. Между рекою Гаглец и Аррено — Тампаниа лежит пустыня Орлионтанская. Она совершенно безжизненна, мертва и не заселена. Там даже не живет зверей. Тут нет ни одного города и только около Аррено — Тампаниа есть большой оазис Тапешан; но жизнь в нем невозможна благодаря трудности сношения с другим остальным миром. В Орлионтане живут Орлионтанцы и Венерцы, занимающиеся земледелием. Сеют кукурузу, хлопок, пшеницу и сахарный тростник, сажают на севере картофель".
В трех частях описания Юноны поражает огромное количество названий, которые с такой легкостью дает автор описываемым им 32 странам, множеству городов, рек, гор.
Во второй тетради юнонская эпопея продолжена описанием мифологии Цереры, страны планеты Юноны. Она озаглавлена: "Сказки и легенды о чудесных богах и богинях церерских". Во "Вступлении" говорится: "Все 33 бога Древней Цереры разделялись на добрых и злых. Каждая из этих партий имела свою высокую неприступную гору и на ее самой верхушке замок. Замок добрых назывался Дорелийский, а злых — Теппесский. Эти два замка вечно враждовали и ссорились, их главной целью было завоевать Херрину, богиню земных богатств, которая жила одна в великолепном дворце на одиноком острове Мольбоу. Но этот дворец был так неприступен, что долго никто из них не мог завладеть им, а карлики, окружавшие дворец, умели колдовать".
Так, уже в детском мифотворчестве, можно разглядеть смутное и наивное начало его мистического эпоса, "русских богов", плененную в цитадели уицраура Навну. Для Аллы Александровны Андреевой это было свидетельством врожденной связи Даниила с иной реальностью. Она писала: "Поток звукообразов и словообразов, который потом воплотился в зрелом поэтическом творчестве, уже тогда изливался на ребенка. Когда знакомишься с детскими тетрадями Даниила, то создается четкое впечатление, что мальчика готовили иные силы, что его ранняя, буквально внутриутробная, встреча со смертью — это ранняя близость к иному миру, оставшаяся навсегда. И его, казалось бы, забавные игры со словами тоже были сложными упражнениями в слышании иных миров. Направленность к иным мирам проявилась в нем необыкновенно рано"[57].
Тогда же он увлекся, и уже навсегда, астрономией. Он вечерами забирался на крышу и часами рассматривал звездное небо. Узнавший о его увлечении отец писал Добровым: "Даня совсем как мой герой из драмы "К звездам": кругом бушует война и революция, а он пишет мне целое письмо — только о звездах…"[58].
И книги, прочитанные в отрочестве и пережитые с восторгом, как откровение, даже если через годы вызывают равнодушную усмешку, остаются в нас навсегда. Книга Рамачараки "Основы мировоззрения индийских йогов", проглоченная "в 13–летнем возрасте", "сыграла, — признавался Даниил Андреев, — в истории моего развития очень большую роль"[59]. 1920–й год прошел для него под влиянием таинственного йога Рамачараки. Он заставил Даниила поверить в свои прежние рождения в Индии, запомнить, что "все формы религии одинаково хороши" и что нынешнее человечество очень далеко от подлинной духовности. Под псевдонимом скрывался Уильям Уолкер Аткинсон, врач и юрист из Пенсильвании, увлеченный теософией и Индией. Цикл его популярных книг перед первой мировой войной в русском переводе выпустило издательство "Новый человек" — "Религии и тайные учения Востока", "Хатхайога", "Наука о дыхании индийских йогов"…" Эти книги попали к Даниилу вряд ли случайно. "…КХатхайоге я отнесся легкомысленно, — сообщал Андреев много лет занимавшемуся дыхательной гимнастикой йогов по Рамачараке Василию Витальевичу Шульгину, — во — первых, потому, что был очень молод и здоров, а во — вторых, — у меня в характере нет некоторых свойств, необходимых для планомерных, ежедневных занятий какими бы то ни было упражнениями — физическими или психическими". Но "Основы мировоззрения индийских йогов" определили многие его взгляды навсегда, даже, в какой-то мере, и привели к "Розе Мира". Мечты о прорыве к космическому или духовному сознанию, о котором говорил Рамачарака, цитируя Ричарда Бёкка, теория перевоплощений, мысли о том, что человечество в своем развитии должно достичь подлинной религиозной духовности, когда у всех появится чувство "реальности существования высшей силы" и вырастет "сознание братства всего человечества", и еще ряд идей, почерпнутых у Рамачараки, сделались его собственными.
"В сочинениях древних философов всех народов, в стихотворениях великих поэтов всех стран, в проповедях пророков всех религий и времен мы можем найти следы нисходившего на них просветления, — раскрытия духовного сознания"[60], — писал Рамачарака, и Андреев стал искать и находить эти следы повсюду. И, конечно, из этих слов, как из случайного зернышка, потом выросла у него теория вестничества.
"Только в случайные драгоценные моменты мы сознаем в себе существование духа и в такие моменты чувствуем, что стоим перед страшным лицом Неизвестного. Такие моменты могут приходить, когда человек погружен в глубокое религиозное созерцание или когда отдается произведению поэта, несущего весть от души к душе…".[61] Прочтя эти утверждения Рамачараки, Андреев стал прислушиваться к собственным состояниям, ожидая вести.
Аткинсон — Рамачарака на первой же странице предупреждал, что "идеи предлагаемой читателям книги изложены на языке западной те ософии и спиритуализма"[62], и, конечно, теософский след в воззрениях его пылкого русского читателя остался. Но теософом Даниил Андреев все-таки не стал, соединив все свои увлечения с православными основами в поэтической картине мироздания.
11. Два Кремля
Жизнь семьи Добровых в первые послереволюционные годы была особенно трудной, тревожной и скудной. Впрочем, как и у всех. Филипп Александрович много работал, пытаясь прокормить большую, плохо приспосабливавшуюся к новой жизни семью. Он даже занялся приготовлением лечебных дрожжей. Они стали пользоваться спросом и так и назывались — "дрожжи доктора Доброва". А разносил заказанные дрожжи по Москве Даниил.
Тяжело начался и 21 — й год. В январе, то оттепельном, то студёном и метельном, умерла близкая знакомая семьи Добровых — Надежда Сергеевна Бутова, актриса МХТа. В 1909–м она играла Суру в нашумевшей "Анатэме" Леонида Андреева, в 1913–м мать Ставрогина в спектакле по "Бесам" Достоевского. Позже у нее, занимаясь в драматической студии, брала уроки Шура Доброва, собиравшаяся стать актрисой.
Бутову называли актрисой — монахиней. Высокая, чаще всего в темном платье, сосредоточенная, внутренне строгая. Совсем не похожая на актрису. Становясь старше, Бутова делалась все религиознее. Ее квартира в изукрашенном майоликой доме Перцова напротив храма Христа Спасителя была и монашеским затвором, и артистической студией, где киот с образами соседствовал с книгами и живописью на стенах. В литературно — художественной Москве актрису знали. Борис Зайцев, сравнивавший Бутову с боярыней Морозовой, писал, что "православие у ней было страстным, прямым, аскетическим, мученическим"[63]. И смерть ее была христиански жертвенной. Взявшись сопровождать в Крым заболевшую скоротечной чахоткой приятельницу — актрису, самоотверженно за ней ухаживая, заразилась сама. Долгие годы Бутову лечил доктор Добров.
После попытки лечения за границей, Бутова, вернувшись в Москву, поселилась в Успенском переулке, в квартире в небольшом особнячке с зеленым палисадом, соседившем с церковным двором. Здесь у нее жила ученица театральной студии Алла Тарасова, подруга Шуры Добровой. Сюда к ней заходил Шурин отец, "суровый врач" и давний друг, здесь она и умерла. Отпевал Бутову ее духовник, известный на Москве батюшка Алексей Мечёв. В храме Святого Николая в Кленниках на Маросейке, где тот служил, бывал и Даниил, известно, что дважды он причащался у отца Алексея, а потом приходил и к его сыну — отцу Сергию. Вполне возможно, что посещение отроком Даниилом Оптинской обители, о котором упоминал его друг Василенко, и состоялось в те детские годы общения с благодатным батюшкой.
Даниил Андреев благодарно вспоминал Надежду Сергеевну всю жизнь: это она открыла ему красоту и глубину православной церковности. В актрисе — монахине он мог видеть тот сплав страстного служения искусству и глубокой религиозности, без которого не представлял "человека облагороженного образа".
Продолжалась гражданская война, а мирные люди, обыватели как могли сражались за существование и пытались приспособится к новой, каждый день менявшейся жизни.
В первые дни августа 21–го года в Москве было дождливо, потом стало сухо и знойно. В поволжских губерниях начинался голод, для помощи голодающим был объявлен сбор пожертвований. В Москву с помощью собирался приехать Нансен. В Китае произошло ужасное землетрясение, погибло 200000 человек. Страшные вести приходили из Петрограда. Умер Блок. Раскрыт заговор против советской власти профессора Таганцева, офицеров Шведова и Германа. Газеты сообщали, что "участники заговора понесли заслуженное наказание". Среди расстрелянных — Гумилев.
В этом августе Даниил пережил состояние, похожее на то, о котором он читал у Рамачараки — состояние просветления, прорыва духовного сознания или озарения, поначалу недостаточно осмысленное и понятое. Потом он счел его первым соприкосновением с мистической иноматериальной реальностью. Он писал об этом в "Розе Мира": "Первое событие этого рода, сыгравшее в развитии моего внутреннего мира огромную, во многом даже определяющую роль, произошло в августе 1921 года, когда мне не исполнилось еще пятнадцати лет. Это случилось в Москве, на исходе дня, когда я, очень полюбивший к тому времени бесцельно бродить по улицам и беспредметно мечтать, остановился у парапета в одном из скверов, окружавших храм Христа Спасителя… бытие… открыло передо мной или, вернее, надо мной такой бушующий, ослепляющий, непостижимый мир, охватывающий историческую действительность России в странном единстве с чем-то несоразмеримо бблылим над ней, что много лет я внутренне питался образами и идеями, постепенно наплывавшими оттуда в круг сознания". Об этом же, но подробнее он рассказал в стихах:
Ранняя юность. Пятнадцать лет.
Лето московское; тишь… прохлада.
В душу струится старинный свет
Первопрестольного града.
Скверы у Храма Спасителя… Даль…
И издалека — серебряной речью
Мерно несет родную печаль
Кованый благовест Замоскворечья.
По переулочкам узким брожу:
Там разноцветно пестрят пятиглавия,
Там, у высоких амвонов, слежу
Теплящиеся огни православия.
В смутных мечтах о добре и зле,
Долго внимаю рассеянным сердцем
Древней, полупонятной хвале
Великомученикам и страстотерпцам.
И, упований ни с кем не деля,
Вижу: над гребнем зеленого ската
Тихо слетают с зубцов
Кремля Лебеди розовые заката.
Бархатен, мягок уличный шум…
В старых притворах — ладан, стихиры.
Это впивает крепнущий ум
Вечную правду о Солнце мира;
Это — душа, на восходе лет,
Еще целокупная, как природа,
Шепчет непримиримое "нет"
Богоотступничеству народа.
Был час, годами и пространствами
Слегка лишь в памяти замгленный:
Как ветр безумья раскаленный,
В сознанье вжег он знойный след…
По городу бесцельно странствуя,
В виду Кремля, под гул трамвайный,
Облокотился я случайно
На старый мшистый парапет.
Час предвечерья, светло — розовый,
Бесшумно залил мостовые,
Где через камни вековые
Тянулась свежая трава,
И сквозь игру листвы березовой
Глядел в глаза мне город мирный,
Быть может, для судьбы всемирной
Назначенный… Москва, Москва!
Нет, не Москва, но Кремль. Он иглами,
Крестами, башнями, шатрами
Плыл над рекой. На каждом храме
Цвела закатная парча, —
Он спал, прекрасный и незыблемый,
Земной двойник Кремля другого,
Людьми повторенный сурово
Из бута, меди, кирпича.
Доступный долгими веками нам,
Теперь, от рвов до колоколен,
Он был недугом скрытым болен
Весь, до последнего жилья,
И в неприступном лоне каменном
Свершалась тяжкая работа,
Как если б там гнездился кто-то,
Лукавый замысел тая.
Но — что это?.. Ведь я бесчисленно
Все эти камни видел с детства;
Я принял в душу их наследство —
Всю летопись их темных плит…
… Час духа пробил: с дрожью мысленной
Я ощутил, как вихорь новый,
Могучий, радостный, суровый,
Меня, подхватывая, мчит.
И все слилось: кочевья бранные
Под мощным богатырским небом,
Таежных троп лихая небыль
И воровской огонь костра,
В тиши скитов лампады ранние,
И казнь, и торг в столице шумной,
И гусли пиршеств, и чугунный
Жезл Иоанна и Петра.
Я слышал, как цветут поверия
Под сводом теремов дремучих
И как поет в крылатых тучах
Серебролитный звон церквей,
Как из-под грузных плит империи
Дух воли свищет пламенами
И развевает их над нами
Злой азиатский суховей.
В единстве страшном и блистающем,
Как кубки с кровью золотые,
Гремящие века России
Предстали взору моему
Под солнцем, яростно взлетающим
Над этим страстным, крестным пиром,
Над тысячеобразным миром,
Чей нижний ярус тонет в тьму.
Казалось — огненного гения
Лучистый меч пронзил сознанье,
И смысл народного избранья
Предощутился, креп, не гас,
Как если б струи откровения
Мне властно душу оросили,
Быть может, Ангелом России
Ниспосланные в этот час.
Рядом с храмом Христа Спасителя, со стороны Пречистенки, где пока высился пустой пьедестал памятника Александру III, был один скверик, напротив другой. Здесь он бывал множество раз, еще с няней. Тогда вокруг храма стояли скамейки, поодаль в насыпанном белом песке играли дети.
Наверное, после этого озарения у храма Христа Спасения, в котором присутствовал и сам храм, и Кремль с "крестами, башнями, шатрами", ему стали видеться некие архитектурные ансамбли, "великие очаги" религиозной культуры грядущего, о чем он писал в "Розе Мира": "Мне было едва 15 лет, когда эти образы стали возникать передо мной впервые, а год спустя я уже пытался запечатлеть их при помощи карандаша. Я не стал ни художником, ни архитектором. Но образы этих ансамблей, их экстерьеры и интерьеры, такие величественные, что их хотелось сравнить с горными цепями из белого и розового мрамора, увенчанными коронами из золотых гребней и утопающими своим подножием в цветущих садах и лесах, становились определённее от одного десятилетия моей жизни к другому".
Росший в доме, где бывало много художников, с детства любивший рисовать, он скептически относился к своим художническим способностям. Его брат, Александр Добров, окончил архитектурный факультет ВХУТЕМАСа. Архитектором стал школьный друг Алексей Шелякин. Даниил тоже увлекся архитектурой, мальчишкой собирал коллекцию открыток с видами городов. Но, чтобы стать архитектором, необходимо хорошо знать чуждую ему математику. Поэтому любовь к архитектуре осталась в нем заветными видениями небывалых храмов Солнца Мира и мистериалов, таинственными верградами времен Розы Мира.
12. КИС
В последнем классе образовался кружок, который они шутя назвали КИС — кружок исключительно симпатичных. "Кисовская" дружба сохранилась надолго.
В письме к больному Даниилу Андрееву, поздравляя с наступавшим 1959 годом, Татьяна Оловянишникова вспоминала: "А помнишь ли нашу традиционную ромовую бабу, первый и последний вальсы? Помнишь наш клюквенный морс (невероятно кислый), который мы приготовили вместо вина, забыв о том, что оно полагается, когда встречали Новый год в гимназии? Помнишь, все учителя пришли вовремя, а Нина Васильевна опоздала? И как под утро выбегали на улицу и поздравляли прохожих с Новым годом? А у Нэлли наши встречи… Родной мой, вся, вся ведь жизнь связана с тобой… И спасибо тебе за то, что ты был со мной, "освещал" (по выражению Киры Щербачева) ее".
И в ее письме, написанном через несколько дней, 3 января 1959–го, те же воспоминания:
"Сегодня просматривала фотографии и попалась наша Кисовская группа. Ты там хорош (это мы снимались в период нашего "увлечения" живым кино. "Граф Магон — товарный вагон"), я тоже не плоxo, только немного сумасшедший взгляд; но остальные вышли жутко. Помнишь, когда мы рассматривали эту карточку, то увидали заплаты на Борисовом локте; и решили, что впечатление, что Ада держит на веревочке Галин ботинок".
Е. Н. Бокова. 1922
Еще из тех же писем: "Данька, родной, помнишь, как в Кисовские времена; шли мы компанией куда-то (по Спиридоновке) и ты, по пути, захлопывал все открытые форточки?.."
Таня же вспоминала о их работе в "Решетихино", за Подольском, рядом со станцией Столбовая, где Даниил живал подолгу. В те революционные, тяжелые, все переворачивавшие годы, чтобы как-то выжить, "бывшие" устроили в имении сельхозартель. Взрослым летом помогали подростки. Выглядели эти попытки городских интеллигентов "осесть на землю" жалко: "Коров выгоняли в семь утра, вечером же их с трудом загоняли обратно, для чего все члены артели становились шеренгой, сквозь которую прогоняли коров в скотный двор; иногда же задняя дверь оставалась открытой, животные тут же через нее выходили, и вся церемония возобновлялась заново"[64].
Даниил, чувствуя себя на свободе, баловался и смеялся. Измученным взрослым было не до смеха
Дружба кисовцев сохранилась навсегда. Одни были ближе Даниилу, с другими жизнь развела. Но его верность дружбе осталась неколебима. Одним из самых близких друзей стал Юрий Попов:
Мы подружились невозвратными
Утрами школьными, когда
Над партой с радужными пятнами
Текли прозрачные года.
Замедлив взор на нашем риторе,
Подобном мудрому грачу,
Веселый мальчик в белом свитере
Ко мне подсел — плечо к плечу.
Заговорив тотчас о Репине
И щекоча мне в шутку бок,
Он был похож на плотный, крепенький,
Едва родившийся грибок.
Внезапно, не нуждаясь в поводе,
На переменках, просто так,
Вдруг сокрушал, кого ни попадя,
Крутой мальчишеский кулак.
Забыв Ампэра, флору Африки,
Истоки Нила и шадуф,
По — братски мы делили завтраки,
Тайком за партой крем слизнув.
День окончания школы, 19 июня 1923. К тому времени это была 26–я московская школа, но выпускники продолжали называть ее гимназией Репман. В стихотворении "Вальс", посвященном окончанию школы он писал:
Старая школа, родная и душная,
Ульем запела… и вот —
Вальсов качающих трели воздушные
Зал ослепительный льет.
С благоволящим спокойствием дедушки —
Старший из учителей…
В белом все мальчики, в белом все девушки,
Звезды и пух тополей.
Здравствуй, грядущее! К радости, к мужеству
Слышим твой плещущий зов!
Кружится, кружится, кружится, кружится,
Медленный вихрь лепестков.
Выпускной класс. В верхнем ряду второй слева Д. Л. Андреев. 1923
Все, знавшие Даниила Андреева долго и близко, вспоминали о его шутках, проказах, выдумках. Рассказывая о них, он никогда себя не выгораживал.
"По случаю окончания школы устраивалась вечеринка. Каждый должен был принести из дому на этот вечер какую-нибудь посуду. Даня вызвался принести вазочку для варенья, а так как вазочка была, видимо, довольно ценная, то дали ее ему только с условием, что он вернет ее обратно в целости и сохранности, что он и пообещал.
Возвращаясь вечером домой, он завязал ее в салфетку и, о чем-то раздумывая, помахивал этим узелком. Вдруг при очередном взмахе узелок задел за фонарный столб и — о, ужас! — вазочка разбита! Что теперь делать? Как смягчить обиду и возмущение мамы? И Даня придумывает весьма хитроумный психологический план. Кухня в их квартире была в полуподвальном помещении, и в нее вела довольно длинная и крутая лестница. Когда Даня вернулся, мама и еще какие-то женщины были внизу. Даня появляется на верху лестницы, поднимает руку с узелком и с восклицанием: "Вот она, ваша вазочка!" — сбегает до половины лестницы, затем грохается и с остальных ступеней съезжает уже на спине… Все кидаются к нему:
— Боже мой! Данечка! Не расшибся ли? Не сломал ли ногу или руку?
Нет, цел, ничего не сломал. А то, что разбита вазочка, это уже пустяки.
Слава Богу, что сам-то не разбился! Все это Даня рассказывал так живо, с жестами, мимикой и различными интонациями всех восклицаний, что я запомнила эту сценку, как бы сыгранную талантливым актером"[65].
После выпускного вечера кисовцы решили поехать на Сенежское озеро. На дачу к однокласснице Нелли Леоновой. Именьице Леоновых находилось в шести километрах от Сенёжа и называлась Осинками. Друзья бегали на озеро, помогали заготавливать сено, играли в крикет.
Поездка в сентябре 1923 года сделалась эпосом — "Осиниадой", шуточной поэмой в шести главах. Поэму написали Даниил Андреев и Ада Магидсон, "два титана" кисовцев, так они названы в другом сочинении тех лет — "Победа острящих". "Осиниада" начиналась с описания приезда:
Порой веселой сентября,
Желаньем шалостей горя,
Три восхитительные рожи
Помчались к берегам Сенёжа.
Кирилл, Данюша и Елена…
Есть вариант: Некрасов, Даня и Елена. Кирилл Щербачев, Даниил Андреев и Елена Леонова (или, как все ее звали, Нэлли, "прелестная, как ветки ели") были первыми, затем к ним присоединились четыре "кисовки" — Тамара, ее фамилии мы не знаем, Лиза Сон, Ада Магидсон и Галя Русакова, и — тем же вечером — Юрий Попов и Борис Егоров. "Теперь здесь был почти весь "Кис"", — говорится в поэме.
Ночевали они на сеновале — девочки направо, мальчики налево. Даниил спал, натянув на голову простыню, которую все, смеясь, называли его чепчиком. Погода не задалась, дождило (на редкость дождливым оказалось и все лето 23–го года), но им все равно было весело. Они наперебой острили, обмениваясь рифмованными репликами. Это был "кисовский" стиль общения. Вот одна из сцен их времяпрепровождения, описанная кем-то из кисовцев, возможно, не без участия Даниила, в сочинении в пятнадцати главах с эпилогом "Победа острящих".
Вот они играют в крокет. "— Увы! напрасны все уловки! Сижу я прочно в мышеловке! — патетически скулил Алеша, стараясь незаметно пододвинуть свой шар на позицию".
Вот их забавы на сеновале. Мальчишки забираются на поперечные балки и прыгают в сено. "— Сейчас такое будет сальто, что вздрогнет остров Мальта!" — кричит Юра Попов. Забравшись выше всех, увлеченный, он непрерывно острит: "— Я сижу на этой балке, как в катафалке!" В "Победе острящих" здесь следует ремарка: "Оля вздрогнула: он предчувствует! Как это мистично!"
Откуда было знать Оле Блохиной, что в 41 — м Попов сорвется с крыши и погибнет? Судьба многих кисовцев, талантливых, жизнерадостных, в том сентябре безоглядно веселящихся в свои семнадцать лет, окажется трагически сложной, как выпавшее им время.
Под "Победой острящих" стоит дата — июль 1924. Победители, как явствует из сюжета, Даниил Андреев и Ада Магидсон, сочинители "Осиниады" и сценариев "живого кино", которым они тогда увлекались. Предпоследняя глава "О нетерпимости посредственных людей и о гонении на истинный талант" вполне в стилистике ее героя:
"Даня несколько лет тому назад, еще в бытность свою цветущим юношей, почувствовал в себе вдруг влечение к живописи. Со свойственной ему талантливостью и широтой кругозора, он в ту же минуту постиг всю сложную технику старых и новых школ. Вместе с Адой они стали искать новый подход к искусству. Эти две многогранные натуры всюду встречали удачу и успех. Все, за что ни брался их гениальный ум, выходило необыкновенно талантливо и ново. Главное, ново. Они создали новую область в деле кинематографии, балета и драмы. Знаменитый Парижский театр [ "Comedie-Francaise"] во время постановки их пьесы обрушился от аплодисментов, и тысячи людей и франков погибли во славу этих двух самородков. Три режиссера сгорели от стыда и превратились в три кучки пепла, которым остальные посыпали себе головы. Они подвизались на поприще акробатики, и их "мосты" приобрели всемирную известность. Они даже получили приглашение заменить своими телами Бруклинский мост, — но своевременно отказались. Даже Кирилл, построивший мост через ручеек в Осинках, впал в ничтожество и начал наново учиться. При столь сильном напряжении интеллекта они нуждались изредка в абсолютном покое, и в Канадчиковой даче у них были сняты две постоянные комнаты, куда завистливые врачи ежегодно отправляли их на отдых. Вообще вся жизнь их, все их искания и достижения было сплошным триумфальным шествием.
Итак, они решили искать нового направления в живописи. При гибкости их ума они очень скоро нашли его. Он был основан на том же принципе остроумия и заключался в том, что на одном гигантском холсте изображался ряд предметов с одинаковым окончанием названий. Например, и всемирно известная картина "Сон в Иванову ночь", висевшая в Лувре, изображала целый ряд предметов оканчивавшихся на "ОН": грамофон, вагон, Магон, трон, фараон, слон, Лиза Сон, хамелеон и т. д. Необходимым условием композиционного равновесия таких картин являлось то, что правую половину холста писала Ада, а левую Даня; или наоборот.
Теперь они работали над гигантской мистической картиной, называвшейся "Муза Блока" и изображавшей предметы на "АРЬ": фонарь, дикарь, гарь, пахарь, звонарь и пр. Её они готовили к Осенней выставке в Москве и рассчитывали на особенный успех.
Меж тем Сережа, тайно от общежития, занял пост эксперта по приемке картин на выставку. Тут-то и разыгралась драма: когда Ада с Даней приволокли картину, им отказали, сказав, что не принимают картин "острящих художников". В этой интриге Сережа играл, конечно, роль предводителя. Но Ада с Даней не видели его руки в этом грязном деле и, вернувшись домой и рассказав всем о своем фиаско, повесили картину в столовой в назидание потомству".