находился у нее перед глазами, она испытывала раздражение, не понимая, на кого злится, на него или на себя. Ей чудилось, будто он снова, как в далекие отроческие годы, лезет к ней в душу, выставляя напоказ свои шрамы; и все же это было не единственной причиной ее недовольства. Куда больше ее обеспокоило другое. Она, выражаясь привычным языком, почувствовала смутную угрозу своему тихому существованию – и это теперь, когда все успокоилось и устроилось в соответствии с ее горестным мироощущением. Во время встречи ей открылось, что Акира, страдающий от болезней ничуть не меньше ее, но стремящийся испить чашу до дна, словно раненая птица, которая все сильнее бьет покалеченным крылом, – тот самый Акира, который у прежней Наоко вызвал бы, вероятно, лишь скептическую гримаску, – был куда честнее, чем она с ее нынешними пессимистическими взглядами на жизнь. Она ощутила превосходство собеседника, но не пожелала в этом признаться – ни ему, ни себе самой.
Лишь несколько дней спустя Наоко осознала, что все это время занималась своего рода самообманом. И тогда поняла, до чего еще глупа и незрела: обошлась с человеком так холодно и, не сказав ни слова искренней благодарности, отправила восвояси, хотя тот специально прервал путешествие и заехал навестить ее! Впрочем, даже ломая руки от досады, она думала про себя: что, если бы она чистосердечно склонила тогда перед Акирой голову? Какой жалкой она чувствовала бы себя при следующей встрече с ним – если, конечно, таковой суждено состояться. И, несмотря ни на что, невольно испытывала облегчение…
Пожалуй, именно с того времени Наоко всерьез задумалась о том, насколько плачевно ее нынешнее одинокое положение. Она стала потихоньку обдумывать свою незавидную долю, совсем как больной, который касается – поначалу очень робко – впалых щек и принимается осторожно их оглаживать, желая понять, насколько он ослаб и исхудал. Если не считать довольно приятных впечатлений детской и юношеской поры, она до сих пор не испытывала душевных переживаний, достаточно глубоких и ярких для того, чтобы одних воспоминаний о былом – как в случае ее матери – хватило бы на всю вторую половину жизни; да и будущее, при сохранении текущего порядка, не сулило никаких событий, по поводу которых стоило питать хоть какие-то надежды. В настоящем она была беспредельно далека от того, что именуют счастьем, хотя и к несчастнейшим созданиям себя не причисляла. Погружаясь в одиночество, она обретала своего рода успокоение, просто оно представлялось слишком скромным воздаянием за тоскливую пустоту, которую приходилось терпеть в горах в такие зимние дни. Но до чего фальшивой была, вероятно, ее нынешняя жизнь, особенно в свете искренности Акиры: он так тревожился о том, что его ждет впереди, так стремился достичь предела мечтаний и ради этого, похоже, готов был подойти к самому краю своего существования! Так есть ли смысл – вопреки всему – убеждать себя, по-прежнему проводя дни в праздной бездеятельности, будто впереди еще ждут какие-то радости? Или, может быть, там, в будущем, произойдет что-то такое, что позволит ей возвратиться к самой себе?..
Мысли Наоко неизменно крутились вокруг одной и той же темы – ее печальной доли, зачастую лишь умножая бесплодные сомнения.
До той поры, получая пухлые почтовые конверты, подписанные матерью Кэйскэ, Наоко никогда не испытывала желания сразу их распечатать, они подолгу лежали в изголовье ее кровати, и бралась она за них всегда с неприятным чувством. После приходилось сочинять ответ: с еще большей неприязнью она начинала складывать вместе слова, не имевшие ничего общего с реальностью.
Однако с конца осени Наоко постепенно стала подмечать в обычно безжизненных письмах свекрови что-то новое. Теперь она могла читать их, уже не хмуря брови над каждой фразой, как делала раньше. Письма из дома все так же вызывали у Наоко досаду и подолгу ждали своего часа возле изголовья – Наоко не спешила приступать к чтению, но, взявшись за конверт, уже не могла выпустить его из рук. Почему в ней утихло былое отвращение? Она не заостряла на этом особого внимания, не пыталась понять, но с каждым новым письмом – этого Наоко отрицать не могла – сквозь скачущий почерк свекрови перед ней все отчетливее проступал выписанный там образ глубоко удрученного Кэйскэ.
Спустя несколько дней после визита Акиры, пасмурным вечером, Наоко принесли очередное письмо, вложенное, как обычно, в серый конверт. Сперва она по своему обыкновению не стала брать его в руки, но спустя какое-то время задумалась, не случилось ли чего-нибудь, и поспешила конверт вскрыть. Однако ничего нового в письме не сообщалось – свекровь писала то же, что и всегда: никаких неожиданных бед, секунду назад рисовавшихся Наоко, с Кэйскэ не приключилось; это было почти досадно. Тем не менее чувствовалось, что письмо писалось второпях – неровный почерк местами было трудно разобрать, и такие фрагменты Наоко просматривала бегло, пропуская слова, поэтому, добравшись до конца, решила перечитать все еще раз, с самого начала. После чего прикрыла глаза и надолго погрузилась в свои мысли, а когда пришла в себя, поняла, что настало время вечернего замера температуры. Убедившись, что у нее, как и всегда, неизменные тридцать семь и две, она, не вставая с постели, достала бумагу, карандаш и принялась за ответ свекрови; писать было не о чем, и рука то и дело неуверенно замирала. «Едва ли здешние морозы последних дней заслуживают отдельного упоминания. Однако врачи в санатории говорят, что, если перетерпеть все неудобства и пережить в горах зиму, здоровье полностью восстановится, поэтому, как вы, матушка, и предполагали, крайне маловероятно, чтобы в ближайшее время они отпустили меня домой. В действительности, я уверена, не только вы, матушка, но и Кэйскэ-сама…»[86] Тут она остановилась и, поглаживая кончиком карандаша худую щеку, представила удрученного мужа. Даже сейчас, сама того не замечая, она адресовала возникшему в воображении образу тот же пронизывающий взгляд, который всегда вынуждал мужа отводить глаза…
«Не могла бы ты больше не делать такое лицо, когда смотришь на меня?» – так он сказал ей, будучи, видимо, не в силах дольше терпеть подобное; в тот день непогода вынудила его задержаться в санатории, и выглядел он тогда очень обеспокоенным. Эта картина внезапно вытеснила из сознания Наоко все прочие, целиком заполнив сердце. Вскоре веки ее сами собой опустились, и на лице, как во время той страшной бури, вновь появилась вызванная воспоминаниями странная, немного пугающая улыбка.
Шли дни, а небо по-прежнему затягивали плотные снеговые облака. Иногда со стороны какой-нибудь вершины вместе с ветром прилетала мерцающая в лучах солнца характерная белая пыль, и пациенты оживлялись: «Наконец-то снег»; но тем все и заканчивалось – облака все так же закрывали небо. Холод, казалось, обволакивал кожу. Наоко представляла, как под этим хмурым зимним небом Акира, совсем исхудавший, уже не похожий ни на какого путешественника, бредет от одной незнакомой деревни к другой – он, скорее всего, еще не нашел то, что ищет (впрочем, цели его поисков она не представляла); до чего, должно быть, безрадостные мысли владеют им! По мере того как Наоко все глубже вглядывалась в этот безумный образ, в ней самой просыпалась какая-то воля к жизни, и, бывало, она испытывала искреннее беспокойство за своего друга детства.
«Но у меня, в отличие от Акиры-сан, нет ничего, что я непременно, любой ценою хотела бы сделать, – думала в такие моменты Наоко. – Может быть, это оттого, что я замужем? И, подобно многим замужним женщинам, могу жить только тем, что составляет не мою, а чужие жизни?..»
В один из вечеров поезд, двигавшийся с внутренних территорий Синсю в сторону столицы, привез больного Цудзуки Акиру в те места вблизи границы с Дзёсю, где располагалась деревня О.
Безотрадное зимнее путешествие, продолжавшееся уже около недели, лишило Акиру последних сил. Жестокий кашель не оставлял его, а кроме того, похоже, начался жар. В вагоне Акира почти не открывал глаз, он бессильно привалился к оконной раме и лишь изредка поднимал голову, затуманенным взглядом провожая пустые голые леса из дорогих его сердцу лиственниц и дубов, которых постепенно становилось за окном все больше.
Ему далеко не сразу удалось получить месячный отпуск и теперь отчаянно не хотелось так бездарно завершать зимнее путешествие, предпринятое, чтобы определиться с планами на будущее. Это было бы обидно – он ожидал от поездки совсем иного. В конце концов он решил, что проедет немного назад: завернет в деревню О, отдохнет там какое-то время, а затем, поправив здоровье, продолжит путь, на котором его существование обретет смысл. Санаэ из деревни уехала вскоре после свадьбы – ее мужа перевели в Мацумото. Мысль об этом вызывала в Акире грусть, но в то же время унимала волнение: он чувствовал, что теперь может со спокойным сердцем вверить себя, хворого, этим местам. Тем более что в настоящий момент он, очевидно, ни в ком не нашел бы такого заботливого внимания к своему здоровью, как в обитателях «Ботанъя»…
Поезд двигался через леса: вырываясь из одной чащи, погружался в другую. В просветах между бесчисленными стволами абсолютно голых лиственниц показался одетый в снега вулкан Асама – яркая насечка на пасмурном, металлически-сером небе.
По тому, как тяжело вдруг запыхтел паровоз, Акира понял, что они наконец подъезжают к станции О: деревня О, где все слегка кренилось набок – и дома, и поля, и деревья, – располагалась на том же склоне. Тяжелые вздохи локомотива вызвали в теле Акиры такую дрожь, словно у него резко подскочила температура: это были те самые бередящие душу звуки, к которым он с щемящим чувством прислушивался еще нынешней весной и в начале лета, когда, гуляя на закате по окрестным лесам, говорил себе: «Вот и вечерний столичный подошел».
Когда поезд прибыл на маленькую станцию в затененной горной долине, Акира, с трудом сдерживая подступающий кашель, поднял воротник и вышел из вагона. Вместе с ним с поезда сошло всего пять или шесть человек, все – из местных жителей. Ступив на платформу, он пошатнулся и едва не упал. Но сделал вид, будто виной всему небольшой чемодан: выходя из тамбура, он переложил его в левую руку – ненадолго, чтобы открыть дверь, – а теперь демонстративно, рывком вернул в правую. Когда он миновал станционный турникет, над головой тускло загорелась одинокая электрическая лампочка. Он успел заметить, как в заляпанной стеклянной двери, за которой скрывалась комната ожидания, отразилось его безжизненное лицо, но отражение тут же пропало, будто кто-то его проглотил.