А потом, когда темнело, они ложились в постель и любили друг друга – им же было всего по тридцать лет.
Так прошла зима. Воду брали в проруби – чудесно! Потом ледоход, весна, синий мартовский снег, желтые звездочки мать-и-мачехи на склоне…
Одна беда – начиная с апреля по радио стали говорить странные слова: австралийский плацдарм, бразильская катастрофа, битва за Арктику, африканская война, индо-арабский котел. Потом, в середине июня, китайско-натовский кризис. Еще через неделю радио замолчало. Никита выкинул старые батарейки и поставил новые. Не помогло. Прогулялся по соседним домам, нашел несколько приемников. Точно такое же молчание.
Поздно вечером – был июль и еще довольно светло – Никита и Маша поднялись на метромост. Москва лежала в сизых сумерках. В небе, особенно на западе и юге, играли сполохи северного сияния.
Радиоактивные облака шли на Москву.
Жить оставалось недели две.
Но это были прекрасные две недели. Книги, яблоки и любовь.
Что более всего мучает в снах?
Меня мучает вот что.
Страшноватые гибридные города, когда сворачиваешь с Тверской в переулок и идешь долго-долго по милым, но с трудом узнаваемым переулкам, а потом попадаешь в промзону с товарными станциями, вереницами цистерн, складами какого-то железного ржавого хлама, и вдруг обрыв. В сотне метров внизу река. Слева речной порт с кранами и баржами, груженными лесом, а справа совсем незнакомый город. Но вниз не попасть – обрыв крут, лестниц нет и ветер дует.
Огромные лестничные клетки с пустотою в середине, с такой большой пустотой, что, кажется, там поместился бы еще один дом. Поэтому страшно подниматься по лестнице, она как утлый помост на краю пропасти.
Захламленные бесконечные квартиры с бегающими тетками в линялых халатах, с замотанными мокрыми головами, с оббитыми кастрюлями в руках, со злыми и бесстыжими лицами.
Подробности физической грязноты. В нищем гробу полуголый труп, гроб ему мал, наружу торчат ноги с желтыми грязными пошорхлыми пятками, с черными обводами вокруг ногтей, засохшими чирьями на лодыжках. Мусор, бумажки, объедки, лохмотья, ошметки липкой земли на полу.
Когда нужно вспомнить стихотворение, и вдруг запинка, и сам себе кричишь шепотом: «Ну! Ну!» – потому что от этого что-то зависит.
Когда читаешь книгу как бы насильно и не можешь остановиться, задыхаешься, и кажется, что текст – совершенно отчетливый, но до этого момента совсем незнакомый – как будто сам тебя ведет, влечет, затаскивает в себя, всё скорее, скорее, скорее.
Когда вдруг не можешь вспомнить имя-отчество-фамилию, или просто фамилию, или просто имя старого знакомого. Он стоит перед тобою, ты говоришь: «Здравствуй, Саша!» – а он смеется и качает головой. «Ох, прости, Серёжа, я, наверное, о чем-то задумался, извини еще раз…» – а он опять качает головой. «Лёва, что-то я совсем уже не пойми что!» – он, прикусив губу, опять отрицательно цыкает…
Чудесные, прелестные русские города, с церквами и палатами, с торговыми рядами, с домами, где герань на окнах и кошка на крыльце, с мостиками через узкие речки, с трамваями, с лодками на городском пруду, и всё не музейное, не нарисованное, а обжитое и реальное. Мучает то, что уже во сне ясно – это фантазия, так не бывает.
«Астон-диамантини»
Приснилось, что я член жюри какой-то очень важной литературной премии.
Премия международная. Дело происходит где-то в Европе. Даже, наверное, в Северной Европе. В широкое, почти во всю стену, окно видны готический собор и красные черепичные крыши. То есть зал, где заседает жюри, расположен, самое малое, на третьем этаже.
Зал просторный, старинный, но очень сдержанный. Никакой лепнины, никаких росписей. Лаконичный камин, несколько портретов на стенах и всё.
Я сижу на удобном сером кожаном диване. И вокруг все на таких же диванах сидят. Человек двадцать. Не только члены жюри, а еще их помощники, секретари.
Рядом со мной сидит молодая дама, моя секретарша. Но на самом деле это писательница-соискательница. В нарушение всех правил, под другим именем, с другой прической и в других очках я взял ее с собой на заседание. Ей было интересно, как это всё происходит, и она меня уговорила.
Идет обсуждение кандидатур. Вдруг она наклоняется ко мне и шепчет: «Нет, зря я сюда пришла. Мне все равно не дадут! Потому что в позапрошлом году дали моему папе, а в прошлом – моей маме!» Я отвечаю: «Не торопись. Всё бывает. Не дергайся. И не выдавай свою заинтересованность».
Обсуждают какого-то писателя. Так, вяло, кисло-сладко. Сидя переговариваются: «Ну, да, ну, ничего, ну, в принципе неплохой автор, можно дать, почему нет…»
Вдруг поднимается какой-то человек. Типичный англосакс: светлые глаза, коротко стрижен, рыжеватые усы щеточкой, почти военная выправка, твидовый, сильно потертый пиджак, зато великолепная сорочка и потрясающий галстук (как и положено настоящему денди). Холеные ногти, обручальное кольцо, часы на цепочке. Играет тросточкой, рукоять в виде головы очень вислоухой собаки.
Говорит отчетливо и презрительно:
– Этот писатель, за которого вы все чуть было не проголосовали… Во-первых, он бездарен. Во-вторых, он жалкий провинциал. И, в-третьих, он еврей.
Все замирают и смотрят на оратора.
– Прошу вас, джентльмены, поднимите руки, кто согласен, что его надо снять с конкурса. Голосуют только члены жюри, вот вы, милый молодой человек, не тяните руку, я вас знаю, вы ассистент нашего уважаемого председателя, – с легкой усмешкой кланяется в его сторону.
Все поднимают руки, и я тоже.
– Благодарю вас, господа, – англосакс садится.
– Продолжим, – говорит председатель.
Начинают обсуждать следующего кандидата. Тоже как-то вяло, но на этот раз скорее кисло, чем сладко. «Ну, так себе, ну, ничего выдающегося, ну, писатель неплохой, но, если честно, средний, дюжинный, и вряд ли стоит его отмечать…»
Вдруг поднимается другой человек. Явно представитель средиземноморской расы: косматые черные волосы, большие влажные глаза, двойная борода, из расстегнутого черного пиджака высовывается огромное пузо под разъезжающейся сорочкой, бабочка сидит косо, на толстых пальцах три или даже четыре брильянтовых перстня.
Говорит заискивающе и почти жалобно, обводя взглядом всех сидящих так, что у каждого возникает чувство, что ему лично заглядывают в глаза. У меня, во всяком случае, именно такое ощущение.
– Друзья, – говорит он, – этот писатель, которого вы хотите отвергнуть… Да, он не особенно даровит… Да, он скромный провинциал. К тому же он еврей. Подумайте сами, как провинциальный еврей может стать вровень со столичным англичанином? – он кивает в сторону англосакса. – Никак не может! Поэтому его нужно поддержать. Прошу вас, кто за то, чтобы пропустить его в следующий тур, – поднимите руки.
Все поднимают руки, и англосакс-антисемит тоже.
– Спасибо, друзья, – говорит средиземноморский человек и садится.
Моя секретарша, она же соискательница-инкогнито, шепчет: «Всё, мне точно не дадут премию». «Почему?» – шепчу я. «Как-то вот я чувствую. Вот увидите».
Но она проходит в следующий тур.
Я толкаю ее локтем в бок. Она подмигивает мне.
«Кто эта дама? Зачем она здесь?» – вдруг спрашивает вставший перед нашим диваном англосакс. «Бездарность, провинциалка, еврейка», – говорю я. Он поднимает свои белесые брови. Бровей совсем не видно, только морщится его весноватый лоб. Потом смеется и говорит: «О, у вас хороший английский юмор!»
Да, а что такое «Астон-Диамантини»?
Это автомобиль, который стоял у входа в это здание, где было собрание жюри. Помню, как все его обступили и нахваливали. Это типа «Астон-Мартин», но очень солидного, представительского вида, размером с большой «Даймлер». Совместное британско-итальянское производство.
Наташина песня
Приснилось, как я выхожу из широких стеклянных дверей на темную улицу. Не один выхожу, народу немало – только что закончилась какая-то конференция. Лица, знакомые по прежним круглым столам и семинарам, куда я давно уже не ходок. Но в этот раз всё-таки решил посетить. Но вот, значит, всё кончилось, и все выходят на улицу. Вечер, зима, темно, очень скользко.
Рядом со мной оказывается один знакомый. Собственно, мы с ним знакомы шапочно, я помню, что у него какое-то иностранное имя (Рудольф, кажется), но главное – он женат на моей давней знакомой, Тоня ее зовут. Он старше меня лет на десять, приятный старик в хорошем пальто, с добрым и умным лицом.
Через несколько минут оказывается, что мы с ним идем рядом, а вокруг никого. Только я собираюсь задать ему какой-нибудь светский вопрос вроде: «Вы на машине? Или к метро?» – неловко же идти рядом, молча косясь друг на друга, как вдруг он говорит: «Позвольте, я вас возьму под руку, мне как-то нехорошо…»
Я ему подаю руку, он опирается на нее и вдруг опускается на тротуар, странно сложившись в поясе, как будто пополам. Я изо всех сил помогаю ему выпрямиться, мы делаем еще два шага, и он снова почти падает наземь.
Там тротуар и газон за низкой железной загородкой. Газон тоже окружен бордюром. Я сажаю его на этот газонный бордюр, прислоняю спиной к ограде, достаю мобильник. Слава богу, у меня есть телефон этой Тони, его жены. Набираю, она тут же отвечает, я ей кричу: «Твоему Рудольфу плохо, он не может идти, – верчу головой, соображаю, где мы находимся, говорю: – Улица такая-то, дом такой-то, тут ювелирный магазин, давай я пока вызову „скорую“».
Она отвечает: «Не надо „скорую“, я сейчас примчусь, я на машине, я тут совсем рядом, ты только его не бросай, умоляю, не бросай, побудь с ним до моего приезда, я сейчас!»
Я говорю: «Что ты! Я его не брошу, я тебе помогу, давай скорее!»