Видения молодого Офега — страница 9 из 10

Мой друг слесарь не ответил ни слова, но с улыбкою повернулся на каблуках и вошел в свой дом.

Когда я пришел на большую улицу, мой друг, воспитатель кроликов, стоял на лестнице, выступающей над тротуаром, и играл на гармонии.

— Ответь мне на один вопрос, — попросил я его. — Если бы ты был убежден, что правители нашего города, пастор и бургомистр, опорожняют свой ночной горшок в твой колодец или в колодец твоих соседей, пошел бы ты на площадь всенародно объявить об этом, даже если бы ты знал, что за это у тебя отнимут твой дом, опозорят твою жену, а самого тебя закуют в колодки?

Мой друг не ответил ни слова. Он смущенно засмеялся и стал танцевать, наигрывая на своей гармонии вальс.

В переулке сидел мой друг башмачник, окруженный своими восемью детьми и женой; они представляли собой настоящую идиллию.

— Ответь мне на один вопрос, — обратился я к нему. — Если бы к тебе пришел человек и сказал приблизительно так: „Послушай, все, что угодно, лучше, чем сидеть здесь до самой смерти. Лучше великие страдания, чем ничтожное счастье; лучше горе, заставляющее человека поседеть в одну ночь, чем счастье у кофейника, в теплом уголке. Послушай, если бы к тебе пришел человек и заговорил бы таким образом, что бы ты ответил ему?

Мой друг не ответил ни одного слова, он только захлопнул окно и повернулся к нему спиной. Я же пошел по переулку и вышел в городские ворота средневекового стиля.

Когда же спустился вечер и я обернулся назад, далеко вдали блистала колокольня моего родного города, озаренная лучами весеннего солнца.

XXIX.

Я перешел через большое озеро и пошел по берегу среди роскошных цветов; солнце лило на меня необыкновенно тихий и легкий свет, которого я раньше никогда не видал. Но позади озера стояли мои враги, освещенные желто - зеленым желчным отблеском. Они насмешливо кричали:

— Не гордись, пожалуйста. Разве ты думаешь, мы не видели, что тебе помогли перебраться через воду, а то ты очутился бы на дне озера, где ты и должен находиться, если бы исполнилось наше желание.

Тогда я ответил:

— Ваши слова дышат нечистотою ваших собственных умов и сердец. Вы умеете выражать свою признательность лишь одним холопьим способом: вы склоняете нос до земли, целуете руку и произносите слащавые как сироп слова. Что знаете вы о безмолвной благодарности, в одном взгляде которой отражается вся человеческая душа. В этом взоре сверкает то, что живет в молодой любви, что выражается в лице ребенка, смотрящего на свою мать, но больше всего он похож на взгляд двух заблудившихся в пустыне странников, неожиданно увидавших друг друга. Они бросаются друг другу в объятия, одни среди пустыни, одни, далекие от людей. Но вы должны вернуться в свои дома, к вашим горшкам с кашей. Наешьтесь до отвалу и благодарите своего бога единственным доступным вам образом: опустите до земли свой нос, поцелуйте руки и произнесите слащавые как сироп фразы.

XXX.

Вечернее солнце повисло красным шаром над горными вершинами. Я сошел на луг; он весь кипел какими-то существами. Мне казалось, что это были люди, но я не вполне был уверен в этом. Сначала мне показалось, что я вижу перед собой карнавал, но потом почудилось, будто нахожусь в запертой ограде сумасшедшего дома. У одного из этих существ торчала из одежды лишь одна рука, у другого на ногах болталась половина панталон. Игрушечная шляпа была надета на человеке со слоновой головой, а у его соседа была голова с булавочную головку, и ее покрывал колоссальный головной убор. Сюртук закрывал больше половины ног, а панталоны едва достигали колен. На ногах Голиафа красовались бальные туфельки, а детские ножки болтались и путались в болотных сапогах. И все двигалось, возилось, ни на минуту не останавливаясь, точно весь луг представлял собою копошащийся муравейник. Казалось, все чего-то искали, что-то потеряли, сами не зная что. Они все наклонялись, садились на корточки, торопились. Их лица окружали меня, точно воплощенные стоны, так как была полная тишина, и не слышно было даже звука шагов. Эти чудовища, казалось, до такой степени спешили, что не имели даже времени дышать, или же нарочно задерживали дыхание, как люди, боящиеся темноты. Тем временем я перешел через луг.

Солнце село за горы, и спустилась вечерняя прохлада. На придорожном камне, на некотором расстоянии от остальных, одиноко сидел старец. Он был весь в лохмотьях. Увидав меня, он сделал движение, желая плотнее закутаться в свои отрепья, но при этом из дыр еще больше выскочили локти и колени, сухие, точно острые палки.

Я остановился и спросил:

— Скажи мне, старец, что это за существа на лугу и почему они наряжены шутами и безумцами, а ты сидишь здесь, несмотря на то, что уже наступает вечерний холод?

Тогда старец обнажил свой голый череп и, устремив на меня взор своих провалившихся потухших глаз, сказал:

— Это человечество ищет свою жизнь. Существует столько жизней, сколько людей; каждая отдельная жизнь — это индивидуальная одежда, как индивидуально и человеческое тело. Ты спрашиваешь, почему я сижу здесь, хотя уже холодеет? Потому, юноша, что в свое время я тоже метался как другие; я прыгал до тех пор, пока у меня не заболели ноги и не выпали волосы, а глаза не потеряли своей зоркости. Я также хотел найти свою истинную жизнь, но неизменно получал одни и те же лохмотья.

Тогда мною овладел ужас, и я продолжал свой путь среди гор.

Тьма плотно повисла над лугом, и я ничего не мог ни видеть, ни слышать.

Но я видел своим сокровенным оком, как в темноте, подо мною, они носились в своей пляске смерти в погоне за жизнью. Я шел среди ночи, погруженный в свои мысли.

Когда наступило утро, и солнце выкатилось из-за моря, моя душа стремилась лишь к одному: плотнее завернуться в свою жизнь, как древние закутывались в свои тоги.

XXXI.

Я шел по длинной улице, идущей вокруг земли. Окна в домах были закрыты, и за тусклыми стеклами виднелись острые, светящиеся глаза. Солнце пекло мне голову, камни мостовой обжигали ноги; воздух был густой и душный. Пройдя некоторое расстояние вдоль улицы, я увидел, что дома становились необитаемыми. Перед каждым из них, у входа, висел ночной чепчик и ножные кандалы, а у дверей стояли сторожа. Я остановился перед лестницей одного дома, поклонился привратнику и сказал:

— Я хочу иметь свой дом. Солнце палит. Я измучен, а все мои друзья отдыхают между цветов и детей. Почему же и мне не иметь своего дома?

Тогда привратник улыбнулся загадочной улыбкой и ответил:

— Ты прав. Почему и тебе не иметь своего дома? Бери себе этот дом. Но сначала ты должен пойти на площадь и принять участие в народном богослужении.

Я пошел на площадь. Там я увидел сотни людей, лежащих ниц и взывающих к побочному солнцу, тускло горевшему на небесном своде. Это зрелище ужаснуло меня, и я пошел назад. Когда я вернулся на длинную улицу, идущую вокруг земли, в дверях дома я снова увидел того же привратника. Еще издали завидев меня, он начал улыбаться той загадочной улыбкой, которой я не мог понять.

— Теперь ты свободно можешь войти в дом и считать его своим собственным. Только дай мне надеть тебе на ноги кандалы, а на голову ночной чепчик. — И он снова улыбнулся, и вдруг я понял его темную речь и схватил червяка, извивавшегося на дне. Я очень хорошо знал этот вид: он принадлежал к многочисленной породе злорадствующих.

Вырвав из рук привратника кандалы и чепец, я бросил их ему в лицо и сошел с длинной улицы, которая шла вокруг земли и извивалась перед мной точно белый исполинский червь.

XXXII.

Существует в году один день, который я провожу в состоянии дремоты: это день моего рождения. Если бы я раскрыл глаза, то увидел бы, как расчленяется жизненная цепь, и я мог бы счесть каждое звено.

В сутках есть один час, который оставляет на моей душе гораздо более неприятный осадок, чем самое горькое лекарство во рту: это час, когда я иду спать, потому что я знаю, что ночью происходит то злое, которое никогда потом не излечишь; исчезает то, что, раз исчезнув, уже никогда не вернется, и когда я просыпаюсь среди ночи, я слышу время, несущееся в темноте над моей головой точно шумящий поток. Я читаю в книгах о вечно растущем одиночестве одного, о жизненном убожестве другого; я вижу вокруг себя людей, годы которых падают точно вышибленные зубы, и я сам оглядываюсь на пройденный мною путь и вижу пустыри и целые леса крапивы. Тогда я понимаю первопричину всего происходящего: не позволяй своим дням загнивать подобно гнилым плодам, которые ты должен бросить в сорную кучу; не позволяй им становиться ядовитыми растениями, расцветающими в твоей душе. Но сделай свои дни сверкающими и белыми, как юные женские тела. Облеки их в шелк и золото, и пусть они вечно окружают твое ложе и обвевают твою душу прохладой, и пусть с каждым заходом солнца умножается их число.

XXXIII.

Я шел по городу; на площадях и на перекрестках разговаривали прохожие. Я имел обыкновение никогда не опускать глаз, а смотреть на всех и каждого. Часто некоторые взглядывали на меня мимоходом, другие же задумчиво смотрели на своего соседа, продолжая свою беседу. Я не знал, говорили ли они обо мне, и не хотел пачкать своих пальцев об их грязь. Но недавно я различил косой, долгий желто-зеленый взгляд; я положил его на ладонь и собирался внимательно рассмотреть. Но не успел я еще отделить его в плавильной колбе моих мыслей от грязи, заключавшейся в этом взгляде, как услышал рядом с собой голос:

„В нем бес высокомерия“.

Я обернулся и посмотрел на того, который бросил желто-зеленый взгляд и произнес эти слова.

Он быстро повернулся ко мне спиной, но не успел скрыть своего платья, залитого желто-зеленым гноем. Подойдя к нему совсем близко, я сказал:

„Ты отворачиваешься, надеясь скрыть свое платье, испачканное твоей рвотой: слушай же меня. Что знаешь ты о высокомерии. Ты знаешь только один вид его — свое высокомерие и высокомерие твоих собратьев.