Видимо-невидимо — страница 9 из 51

Ночуйте. Как бродягам случайным. Из милости.

– Что ж Молли нам девку сосватала с падучей?

– Да нет у нее, – оправдывался отец. – Сроду не было. Вот, видно, со страху… И устала с дороги.

– Дядечка, а говорят, вы овцу привели, а девкой она только у нашего дома перекинулась, – подал голос один из младших, за что тут же получил крепкий подзатыльник от хозяина. Однако сказанное сказано, будущий – или уже не будущий – свекор уставился на отца: что на это ответишь?

– Да вот… – замялся отец. – Вот ночевали в Клятой. Отругал ее… за дело… А оно вон как обернулось. Может, пройдет?

– Не пройдет, – отрезал хозяин и оглянулся на жену. Та только веки чуть опустила.

– Не пройдет, и ни к чему нам еще одна овца, своих хватает, а как понадобится – я у Флетчера прикуплю. А чтобы родного сына на овце женить… Нам такой славы не надобно. Еще чего! Ну ты надумал, свояк, ну ты удружить хотел!

– Так не я же, жена моя…

– Молли сговаривалась про здоровую. А ты кого привел?

– Ну так сама виновата, что руки не той стороной вставлены! – в сердцах брякнул отец.

– Может, сама и виновата, – заговорила наконец хозяйка. – Девке молодой сам бог велел перед всеми виноватой быть. Только нам она не нужна, я прямо скажу. Ваша беда – вам с ней и разбираться. А что Молли падчерица в доме не в радость, так теперь придется не то что с падчерицей – с овцой кров делить. И поделом ей. В общем, до утра ты тут гость, свояк, а утром не обессудь… Скажи, хозяин.

– Да, хозяйка, ты права. Не обессудь, свояк, а позора нам от родни не надо. Переночуете – да и возвращайтесь восвояси. Ваше горе – вам и мыкать.


Как ели, что за столом говорили – уже и не помню. А уложили меня все-таки с дочерьми хозяйскими, как человека. Раньше всех отправили спать – с дороги вроде. Всё тело, помню, ломит, а сон не идет. Отец с хозяином на порог вышли, трубки курят, молчат. А хозяйка знай младшего в колыбели укачивает да средним сказку ведет. И старшие тут рядом – делают вид, что другим заняты, а сами уши навострили. И жених мой бывший там, вроде сеть чинит. И не смотрит на меня. Зато я на него смотрю: вот, жизнь, вот какая ты могла быть, да не станешь. А он ничего, и не противный вовсе, и не злой, это же видно. Не красавец из песни, парень как парень, так ведь и я не королевна – впору друг другу пришлись бы. Да не придется примериваться, прилаживаться. И другого не будет у меня, и этот не мой.


А хозяйка всё говорит, говорит. Вздохнет и продолжит. И сидит ко мне спиной, а как будто нарочно для меня говорит. Я не слушала сперва. До сказок ли! Но речь ее размеренная, да тихий скрип колыбели, да затаенное дыхание детей – успокоили и меня. Вытерла глаза, заслушалась.


– Вот стало мачехе обидно, что падчерица краше ее. Пошла она за советом к вдове, и та велела на другое же утро прислать к ней девушку, но обязательно не евши.

Утром говорит мачеха падчерице:

– Сходи-ка, милочка, к вдове-птичнице и попроси у нее яиц!

Падчерица вышла из дому через кухню; увидела там горбушку хлеба, взяла ее и съела по дороге.

Пришла к птичнице и попросила у нее яиц, как было велено. А птичница ей и говорит:

– Подними-ка крышку вон с того горшка и загляни в него!

Девушка так и сделала, но ничего с ней не случилось.

– Ну, ступай домой к мачехе, – сказала птичница, – да скажи ей, чтобы покрепче запирала кладовую!

Вот вернулась девушка домой и передала мачехе слова птичницы. Тут мачеха поняла, что девушка перед уходом что-то съела.

На другое утро мачеха стала сама следить за падчерицей и отправила ее из дому натощак. Но девушка пошла через сад, сорвала малины горсточку и съела ее на ходу.

Когда же она пришла к птичнице, та сказала:

– Подними-ка крышку вон с того горшка и загляни в него!

Девушка подняла крышку, но опять ничего с ней не случилось. Тогда птичница очень рассердилась и сказала:

– Передай мачехе, что горшок без огня не закипит!

Девушка вернулась домой и передала эти слова мачехе.

На третий день мачеха сама пошла с девушкой к птичнице. И на этот раз, как только падчерица подняла крышку с горшка, – ее хорошенькая головка слетела с плеч, а вместо нее выросла голова овечки, и сама она покрылась густой кудрявой шерстью, а вместо рук у нее стали овечьи ножки, и заблеяла она. Мачеха отвела ее домой и заперла в хлеву с другими овцами.

А отец девушки на ярмарке был. Вернулся, привез подарки, а дочери нет. Мачеха говорит: пошла твоя дочь на реку купаться и не вернулась. Погоревал отец, а что делать? Мачеха ему и велит:

– Надо справить поминки по дочери твоей. Зарежь белую овечку, что у нас в хлеву стоит, я приготовлю еду, помянем как положено.

Наточил отец нож…


Ой, не про меня эта сказка, не про меня, знаю, что так. А зачем хозяйка ее завела? Зачем не другую? Не про Джека-лентяя, не про Молли Ваппи, что трижды обокрала великана, и выдала своих сестер за принцев, и сама за принца вышла? А про Кэт-овечку, ой…

Не про меня. И мачеха у нас не такая, и отец мой никогда… И не нарочно же она! Не к ведьме злой на погибель отправила, к родичам своим, замуж, вон дом какой хороший, ладный, хозяйка строгая, хозяин важный. И отец не виноват, разве он знал? Не про меня…

Хотела послушать, что там дальше было с Кэт, да вдруг сон такой крепкий на меня навалился, не обороть его. На один миг глаза прикрыла, а открыла уж перед самым светом.


Как и обещали, не говоря худого слова, собрали нам в дорогу еды, попрощались, не дожидаясь, пока отец благодарить за гостеприимство начнет – торопили будто.

А я уже перед домом травку щипала.

Как ни вспомню те деньки – то у меня слезы на глазах, то полон рот травы. Человеком стану – плачу, а в овечку перекинусь – и горя нет, одна зеленая сладкая трава. Но это только первые дни так было. Самые-самые первые. Один и второй.


Повел меня отец обратно на веревочке. Да не прямо с Гусиного берега к нам. Шли мы и шли, дошли до переправы, оттуда перевел нас переправщик в Клятую пустошь снова. А там отец веревочку развязал, слезы утер и пошел себе дальше. А мне что? Я следом за ним трушу, овца овцой. Хоть и тревожно мне, и не понять – отчего. Ножи наточенные мерещатся, кровью пахнет. И как будто я, Мэри, утонула, но не насмерть еще, как будто из последних сил удерживаю воздух в себе и пытаюсь всплыть, а не выходит.


Стал отец мне говорить – а я как будто сквозь толщу воды его слышу. Расслышать хочу, всю душу как кулак сжала. Слышать слышу, да едва понимаю.


А он говорит. Как же, говорит, ты у нас жить будешь? Не в дом же тебя! Не в хлев же! А сёстрам какой позор, хоть и замужние. А у Молли скоро ребеночек народится – а как девка, то кто ж ее от такой сестры возьмет? А как парень – кто ж пойдет за него? Не в хлеву же тебя держать, родненькая…


Тоскливо мне стало, как будто правда резать ведут. Я к нему. А он обнял за шею: глупая ты девка. Здесь оставайся, здесь путники редко бывают, держись только от них подальше – и не обидит никто. Здесь тебе самая жизнь, смотри, какие луга, не то что в хлеву. Здесь и живи! Отстань, отстань!


Это уж он от меня пятиться стал, да руками взмахивает: прочь, мол, поди. А я за ним. А он от меня. Кыш, кыш! И руками машет. А потом палку подобрал – и палкой кинул, несильно так, напугать только.

А я за ним. Батюшка, я же Мэри, я Мэри твоя!

А он камень поднял – пошла, пошла прочь, нелюдь! Кыш!

И пустился бежать. Я за ним. А он камнями швырять в меня.

И тут помрачение со мной сделалось. Испугалась я отца родного, камнем мне по голове угодил – больно! И прочь бежать кинулась, овца…


А как опомнилась – вернулась на дорогу и за ним. Да только его и след простыл. Бежала-бежала – и забыла, зачем бегу. Трава у дороги под ветром колышется, солнце светит, ветерок теплый веет. Есть и слаще в жизни дело, чем по пыльной дороге бегать.


Так и осталась я одна на Клятой пустоши травку щипать.

Вечером вышла к ручью – издалека свежестью водяной тянуло. Там меня и накрыло снова, как стемнело. А у меня ни гребня – волосы расчесать, ни щетки – одежду в порядок привести, только что умыться прохладной чистой водой… А если кому довелось тогда ниже по ручью воды испить – удивился, поди, отчего вода солона.


Вот и пожелала я себе.


Не то что провалиться сквозь землю – куда там? А вот чтобы унесло меня отсюда на край света, на самый-самый что ни на есть крайний край. Чтобы мне и сгинуть там насовсем.

И только руками по щекам, по векам – сколько ни смывай, а солью жгло – провела, открываю глаза… и вот он. Самый край. Такой крайний, что и света там уже нет. Скользким обрывом из-под ног – в пустоту. Я даже охнуть побоялась – только рот сам собой открывался, как у рыбы, из сети вытащенной да в лодке на дно брошенной. Ни голоса, ни разума не осталось вмиг. Поняла, не почувствовала даже, а каждым суставчиком поняла, как будто они понятливые стали или как будто им понятное для них показали: умираю. Всё здесь мертвое. Это край. И мне, живой, нечего здесь делать, а хочу остаться – придется умереть, даже и не придется, а просто иначе быть не может, здесь и времени-то нет, чтобы в нем жить.


И небо черное, но не как у нас бывает в ненастную ночь, а пустое. Нет облаков, туч, завихрений небесных, нет ветряных могучих крыльев, не проглянет светило хоть малое. Нечему двигаться, нечему светить.

Только три звездочки над самым краем висели, как будто этому тоненькому ломтику земли положен подходящий ломтик неба над ним. Вот я в них и вцепилась взглядом, за них и держалась, а сколько времени прошло – не знаю сама, только когда склон чуть дрогнул, я пальцы в глину вдавила, скрючила – а когда сесть и руками упереться успела, сама не знаю. От страха и кружения в голове, видно, согнуло меня до самой земли.

А темнота как будто схлынула, отодвинулась, как вода отступает в сушь, и из нее появился человек – правда, человек! Голова, руки, ноги, плед в темную клетку, лицо удивленное…