Серия катастроф завершилась бурным возмущением и массовой забастовкой: углекопы требовали от хозяев гарантии безопасности труда. События граничили с восстанием. Для усмирения были мобилизованы жандармы и даже армейские части. На церковников же возлагалась обязанность уговаривать и утихомиривать рабочих, а так как рабочие заявляли: «Мы послушаемся только нашего пастора Винсента», то ему и было это поручено. Но Винсент поступил иначе: он солидаризировался с забастовщиками и сам вступил в конфликт с администрацией шахт.
Это и было настоящей причиной того, что синод протестантской бельгийской церкви отстранил Ван Гога от должности проповедника. Но об этом не говорилось прямо: официальной причиной было выставлено отсутствие у него должного красноречия. Сохранился документ — решение синодального комитета. Документ поистине фарисейский. В нем признается, что господин Винсент Ван Гог обнаружил похвальную самоотверженность, подобающую служителю церкви, помогая больным и обездоленным, отдавая им свое платье и жертвуя собственным покоем, но для служителя церкви не менее необходим дар слова, а его-то, увы, недостает господину Ван Гогу, и потому не представляется возможным далее использовать его в качестве проповедника евангелия.
Лицемерие и предательство церковных властей потрясло Ван Гога до глубины души; его традиционное благоговение перед священнослужителями рухнуло раз и навсегда: он понял, что они не более чем равнодушные чиновники.
С тех пор Ван Гог оставался непримиримым противником духовного сословия. Вообще снисходительный и терпимый к человеческим недостаткам, незлопамятный, никогда не спешивший никого осуждать, он высказывал горькие и резкие суждения, когда речь шла о служителях церкви.
Более сложным было его отношение к религии, но как бы то ни было, экзальтированная юношеская религиозность больше никогда не возрождалась, а «мистицизм» стал в устах Ван Гога прямо-таки бранным словом.
Тогда же, во время боринажских событий, изменились отношения Винсента с отцом. Когда Винсент лишился места, между ними произошла ссора: отец, не желая вникнуть в суть дела, увидел во всем случившемся только доказательство, что его сын ни к чему не способен, неуживчив, обуза и крест семьи. Тут ему, вероятно, был поставлен на вид и разрыв с фирмой Гупиль, и то, что он не поступил в университет, хотя ему так старались помочь, и даже его небрежность в одежде, убогость его жилья, недостойные человека из порядочного общества. Эти упреки не только оскорбили Винсента, но разочаровали его в отце. Духовный авторитет отца был так же развенчан в его глазах, как авторитет церкви. Он продолжал любить отца, но любить «по-своему», сознавая, что между ними нет и не будет общего языка. Отныне в письмах к брату он отзывался об отце без былого почтения, как бы с иронической снисходительностью.
Но даже и брат, нежно любимый Тео, в эти тяжелые дни не встал на сторону Винсента. На целых девять месяцев между братьями прервалась переписка.
Трудно представить, как пережил эти месяцы Винсент, оставаясь по-прежнему в Боринаже без всяких средств к существованию, выгнанный проповедник на положении люмпен-пролетария. Именно тогда он сделал выбор, определивший его дальнейшую судьбу (а в какой-то мере и судьбу искусства XX века — ведь теперь оно не мыслится без наследия Ван Гога).
Нужно внимательно вчитаться в письма, написанные брату в 1879 году и потом, после возобновления переписки, в 1880 году, чтобы мысленно реконструировать путь, приведший Ван Гога к героическому решению — сделаться художником. Героическому — потому что он тогда не умел рисовать, а ему было уже двадцать семь лет, потому что ему никто не помогал и не на что было жить, и поблизости не только не было ни художников, ни картин, но и ни одного человека, который бы имел хоть малейшее представление о картинах.
Не следует думать, что Винсент принял это решение просто с отчаяния и внезапно. По видимости оно было внезапным, но ему предшествовал скрытый, подспудный процесс вызревания: зерно таилось в земле, прежде чем дать росток.
Винсент много рисовал еще по приезде в Боринаж; рисовал по памяти, ночами, «чтобы удержать воспоминания и подкрепить мысли, невольно возникающие у меня при взгляде на вещи» — так он это объяснял. Был и другой импульс: ностальгическая тоска по искусству. «Вдали от родины я тоскую о ней именно потому, что она — страна картин». В Боринаже ему мучительно не хватало общения с живописью, ставшего его второй натурой. А вместе с тем стал дорог здешний сумрачный мир, неведомый искусству и ничего не знавший об искусстве. Решение стать художником родилось из стремления воссоединить, слить в одну две свои привязанности к чуждым друг другу мирам — миру искусства и миру бедноты — и тем сблизить их.
Таким образом, его «апостольство» продолжалось, только приняло другое направление. Он хотел, чтобы в искусстве прозвучал голос «человека из бездны», «человека в деревянных башмаках», а в рабочих и крестьянских жилищах поселилось искусство — такова была его сверхзадача, его двуединая миссия, определившаяся поздно, но твердо.
Как он отважился принять ее на себя, он, никчемный неудачник, каким его считали родные? Никогда не отличавшийся самомнением, Винсент чуть было и сам с ними не согласился. Он долго и напряженно думал, в нем происходила внутренняя борьба с чередованиями отчаяния и надежды.
«Если бы я всерьез убедился, что я ни на что не годен… тогда меня охватила бы тоска и мне пришлось бы бороться с отчаянием… Будь это на самом деле так, я бы предпочел, чтобы мне не было суждено зажиться на этом свете.
Но когда меня по временам слишком сильно и долго гнетет такая мысль, у меня одновременно с ней возникает и другая — а может быть, все это лишь долгий страшный сон… Почем знать, быть может, все пойдет не хуже, а лучше?»
«Бывают бездельники по лени и слабости характера, по низости натуры; если хочешь, можешь считать меня одним из них.
Есть и другие бездельники, бездельники поневоле, которые сгорают от жажды действовать, но ничего не делают, потому что лишены возможности действовать… потому что они как бы заключены в тюрьму… потому что у них нет того, без чего нельзя трудиться плодотворно, потому что их довело до этого роковое стечение обстоятельств; такие люди не всегда знают, на что они способны, но инстинктивно испытывают такое чувство: «И я кое на что годен, и я имею право на существование! Я знаю, что могу быть совсем другим человеком! Какую же пользу я могу принести, чему же могу я служить? Во мне есть нечто, но что?»
Это совсем другой род бездельников — если хочешь, можешь считать меня и таким.
Птица в клетке отлично понимает весной, что происходит нечто такое, для чего она нужна; она отлично чувствует, что надо что-то делать, но не может этого сделать и не представляет себе, что же именно надо делать. Сначала ей ничего не удается вспомнить, затем у нее рождаются какие-то смутные представления, она говорит себе: «Другие вьют гнезда, зачинают птенцов, высиживают яйца», и вот уже она бьется головой о прутья клетки. Но клетка не поддается, а птица сходит с ума от боли».
Весной 1880 года Винсент, находясь в том состоянии, которое он описывает в этом письме, предпринял путешествие из Боринажа во французскую провинцию Па-де-Кале — пешком, ночуя то в брошенной телеге, то в стогу сена, по дороге выменивая на куски хлеба кое-какие свои рисунки. Он и сам хорошенько не знал, зачем идет; надеялся найти работу — любую, какую угодно, — но была у него и еще одна затаенная надежда. В Па-де-Кале, он знал, находилась мастерская Жюля Бретона, известного французского живописца, ценимого Ван Гогом. Он действительно увидел мастерскую Бретона, но только снаружи — зайти внутрь так и не решился — и отправился обратно в Боринаж, не найдя и работы. И все же это бессмысленное паломничество чем-то его окрылило. Новыми глазами, разбуженными глазами художника, он смотрел на места, которые проходил: пашни, стога, соломенные крыши сараев, небо над ними — более нежное и прозрачное, чем ту-манные небеса Боринажа. Глядя на встречных землекопов, дровосеков, ткачей, он думал: когда-нибудь я «сумею так нарисовать эти еще неизвестные или почти неизвестные типы, чтобы все познакомились с ними».
Тогда-то он и утвердился в своем решении бесповоротно. «С тех пор, как мне кажется, — писал он Тео в сентябре 1880 года, — все у меня изменилось: я вновь на верном пути, мой карандаш уже стал немножко послушнее и с каждым днем становится все более и более послушным».
С самого начала Ван Гог нисколько не уповал на свой талант — только на упорство, терпение и бесконечный труд. Он вообще скептически относился к представлению о таланте как о врожденном даре, делающем трудное легким, а гем более не признавал такого волшебного дара за собой. Но «я не художник, — как можно так жестоко отзываться о самом себе? Разве нельзя стать терпеливым, разве нельзя научиться терпению у природы, видя, как медленно созревает пшеница, как все растет?» До конца дней Ван Гог любил напоминать, что символом святого Луки, покровителя художников, является терпеливый вол.
Однако талант Ван Гога развивался не с медлительностью вола, а с быстротой птицы, покинувшей клетку. За два-три года, работая самоучкой, Ван Гог вырос в мощного рисовальщика. Ему нельзя было терять ни дня, ни часа: он начал поздно, а свою недолговечность предвидел, хотя был физически крепок.
Обычный путь начинающих — рисовать с неподвижно позирующих натурщиков и потом уже, овладев статикой, переходить к передаче движения. Ван Гог начал с самого трудного — с движущихся фигур. Боринажские рисунки изображали углекопов, откатчиков, женщин, таскающих мешки. Этих рисунков тоже осталось мало: художник потом сам уничтожал свои ранние опыты.
Можно судить о них по сохранившимся вариантам композиции «Горняки идут на шахту». Самый ранний — небольшого формата карандашный рисунок: на нем фигуры не идут, они застыли, к тому же плохо связаны с окружением; предметы дальнего и ближнего планов нарисованы в одинаковую силу, с грубыми ошибками в перспективе и пропорциях: композиция выглядит несобранно.